в бездне. Видя это, я точно так же, не поднимая с земли автомата, бросаюсь вслед за ним. При этом приходится уворачиваться от пуль, поскольку наши доблестные защитники опять стреляют – на сей раз по мне.
Восемнадцатое таммуза.15:00
«…Мне не составило никакого труда дозвониться Эфраиму Зарбиву, и вот, что я узнал. Лет пять назад в Кирьят-Арбе появился некий поселенец, в кипе, всё как положено, и, к вящей радости окружающей публики, вскоре начал работать врачом. Звали его Илан Мордехай, и тем, кого это касалось, было известно, что всю предыдущую жизнь он прожил в Городе. Да-да, в Городе, поскольку отец его, Махмуд Шихаби, назвал своего сына Ибрагимом, и семья их – кстати, потомственные врачи – отличалась от всех живших на этой улице лишь одним: мать Ибрагима, жена Махмуда, была еврейкой. Разумеется, чтобы выйти замуж, она приняла ислам, что, впрочем, ей не сильно помогло. Старший брат Ибрагима, однажды, наслушавшись какого-то муллу, вскипел такой ненавистью к неверным, что, не простив любимой матушке ее домусульманского прошлого, в экстазе всадил нож во вскормившую его грудь. На юного Ибрагима это произвело глубочайшее впечатление, и он, собрав манатки, а также прихватив документы, удостоверяющие его право на возвращение, попросился к нам. Ни в Ишув, ни в одно из иных, расположенных вблизи от Города поселений, его переправлять не стали, так как, окажись он там, рано или поздно бывшие земляки засекли бы сына всем известного доктора Шихаби и, хотя до интифады «Аль-Акса» было еще далеко, помогли бы ему попасть туда, где он мог лично проверить, которая из вер истинная. Его согласилась принять община Кирьят-Арбы, куда он и направился и где под руководством главного рава начал изучать основы иудаизма и истово молиться в центральной кирьят-арбской синагоге. Когда же прокрутились все необходимые колеса бюрократической машины, и в руках нашего героя оказалось заветная корочка, удостоверяющая, что Ибрагим Шихаби, пардон, Илан Мордехай, действительно является гражданином Израиля, новоиспеченный гражданин тут же снял кипу, послал всех религиозных фанатиков кибенимат [так в письме] и припеваючи зажил всё в той же Кирьят-Арбе, по-прежнему трудясь на посту врача поселения. Синагогу он, разумеется, обходил стороной, а по субботам катался на своей «Субару» в Тель-Авив. Впрочем, именно с субботой и был связан потрясший Кирьят-Арбу скандал, когда некий репатриант из России прибежал к доктору Мордехаю с просьбой срочно помочь его старой матери, у которой случился сердечный приступ. Охваченный внезапным благочестием, реб Мордехай объявил, что нарушить шабат никак может, и никакие монологи на предмет того, что Тора велит спасать в шабат человеческие жизни, на него не действовали. Мать выходца из России схоронили на следующий день, но доктора из поселения изгонять не стали потому, что специалист и вправду был отличный, хотя и, как стало ясно, сволочь редкая [в оригинале употреблено слово «маниак»]. Последнее, кстати, подтверждалось и тем фактом, что Илан Мордехай был единственным жителем Кирьят-Арбы, который при виде тремписта не останавливался, а с криком «Что я вам, такси?!» – прибавлял газу. Мелочь, но красноречивая. Вся эта история завершилась довольно-таки печально. Наш герой затащил к себе в караван двенадцатилетнюю девочку, изнасиловал ее и, когда дело вскрылось, оказался за решеткой».
В этом месте буквы в письме Йошуа пошли вкривь и вкось – то ли от возмущения, то ли еще почему-то. «Тав» окончательно расползлась на своем шпагате, «айн» стянулась в тугую петлю, «бет» разинула пасть, словно хотела проглотить весь текст, а «зайн» запрокинула голову, как делал, если верить мемуарам, Осип Мандельштам, когда читал стихи.
Покрутив перед носом желтоватый листок, похожий не столько на обычную израильскую мелованную бумагу, сколько на когдатошнюю, советскую, да еще часок полежавшую на нежгучем московском солнце, я, наконец, разобрал каракули Иошуа.
«На какой срок упекли доктора Илана, Зарбив не знал, но сколько-то лет тюрьмы он, очевидно, получил потому, что караван его, выделявшийся из окружающих ярко-зелеными занавесками, потом довольно долго стоял пустым. По халатности кирьят-арбского совета опечатанные некогда двери вскоре оказались распахнутыми настежь, их примеру последовали окна, что для них, стеклянных, закончилось весьма плачевно. Далее в караване поселились крысы, змеи, скорпионы, которых, когда поселение по случаю интифады прекратило пользоваться услугами арабов, сменили иностранные рабочие, уж не знаю, таиландцы или румыны. На этом след господина Шихаби-Мордехая теряется, но пунктиром путь его, пожалуй, можно проэкстраполировать. Надолго в израильских тюрьмах не задерживаются, за исключением тех, кто, укокошил террориста, как Школьник, премьера Рабина, как Игаль Амир, или провинился по политической части, как Эскин. Вероятно, наш педофил примерным поведением заслужил воздух свободы и, вдохнув его, на фоне бушующей интифады решил – не исключено, что небезвозмездно – помочь братьям по папе. Будучи знаком с поселенческой средой, он мог легко в нее внедриться, но при попытке переехать в какое-нибудь поселение, неизбежно вскрылось бы его прошлое. Подделывать удостоверение личности тоже было бы рискованно, поскольку жители даже находящихся вдалеке друг от друга поселений, часто навещают друг друга, и вероятность быть узнанным, хотя и не слишком большая, но все-таки была. А так – да, отсидел, но раскаялся. На то, чтобы стать вашим односельчанином не претендую, но как не посетить урок рава такого-то?! Мы с тобой твердили, как попугаи: «Поселенцы исключены», забыв, что он даже формально не поселенец».
«Мы с тобой…» Мы с тобой, Йошуа, были такими друзьями, и вот по моей глупости ты остался один на один с убийцей. Какая же я сволочь! Эх, Йошуа, что ж ты меня не дождался?! В одиночку ловушку не построишь. И вот результат – я едва успел на твои похороны. Хорошо еще, что по дороге решил снять сообщения с мобильного телефона, набежавшие, пока был в отъезде, и услышал твой хриплый голос: «Рувен, посмотри в своем почтовом ящике. Я тебе кое-что оставил. На всякий случай – прощай».
«Меня ему вычислить было очень просто, – продолжал меж тем рассказывать желтоватый листок. – Передвижения Ави Турджемана также легко отслеживались. Ну, а о том, что рав Рубинштейн уезжает, вообще все вокруг знали. Фантазии моей, правда, на многое не хватило. Зайдя в караванчик, который снимает в Ишуве Илан, я между делом рассказал ему о своей «бреславской» привычке молиться в лесу. Мимоходом упомянул время и место. Придется действовать в одиночку. Тебя нет, к Шалому обращаться не хочу”.
Неужели с Шаломом тоже поссорились? Неужели перед смертью мой друг остался совсем один?
«Дело все-таки опасное, а у Шалома детей полон дом. Сейчас положу письмо в твой почтовый ящик и пойду спать. В три часа ночи встану и отправлюсь на твою «боевую» позицию. Если появится какой-нибудь араб, попробую взять живьем. Пусть он потом в полиции заложит Илана. А если придет сам Илан – такое тоже возможно – пристрелю на месте. Ты, когда меня станут судить, будешь свидетелем защиты.
Да, вот еще что. Если что-то случится… Знаешь, Рувен, на свете не так много тех, кого я любил. Родители мои в Тель-Авиве. Они отвернулись от меня из-за того, что я стал религиозным. Как когда-то наши предки сидели «шиву» по своим сыновьям, если они крестились, так и для многих нынешних израильтян возвращение их детей к Торе всё равно, что смерть. Есть девушка, с которой я начал делать шидух. Возможно, я когда-нибудь и полюблю ее. Понятно, что это будет чисто по-еврейски – после хупы. Пока что она для меня чуть больше, чем ничто. Не то, что для тебя Двора. Дай вам Б-г! Двора хорошая девушка. Если у вас сладится, будет настоящий еврейский дом. Кстати о еврейском доме. Сейчас, когда я пишу это письмо, в окно светит луна. Луна – символ нашего народа. Ее свет – лишь отражение света солнца. Наш – отражение света Вс-вышнего. Беда еврейского народа, что он свет Вс-вышнего посчитал тьмой, а собственную тьму – светом. Это у многих бывает. Но это проходит. Я люблю наш народ. Я верю – он выполнит то, что хочет от него Творец. И когда наши мальчики, одетые в военную форму, никогда в жизни не учившие Тору, поливают своей кровью наши горы, где когда-нибудь будут цвести наши цветы и зреть наш виноград, я вижу в этом величие, пред которым, быть может, меркнет величие величайших раввинов. Лунный свет, свет миру, который несет наш народ, это тот Свет, что создан был в первый день творения. Нам сказано, что Вс-вышний хранит его для праведников. А мы несем его человечеству, чтобы всё оно превратилось в общину праведников. Жаль только, что пока лучи этого света скользят лишь по полю боя.
И знаешь, я вдруг понял, что люблю Вс-вышнего. Если бы ты знал, из какой клоаки Он меня вытащил! Ладно, не буду об этом распространяться. Скажу лишь одно – мы с тобой когда-то учили, как «исполнить» первое речение из десяти, данных на Синае – «Я – Б-г, который вывел тебя из Египта». Помнишь? Надо соблюдать все остальные заповеди, и тогда любовь к Б-гу ты получишь в подарок. Похоже, я этот подарок уже получил».
А я пока – нет.
«Слушай, Рувен, что-то меня понесло. А с другой стороны, когда мы еще с тобой поболтаем? Так вот, к вопросу о любви – я ужасно люблю свои картины. Когда никого, даже тебя нет рядом, я расставляю их в комнате, наслаждаюсь, и никакой ценитель мне не нужен. Я сам себе ценитель. Одним словом – гофмановский ювелир.
Но один стул всегда стоит пустой. Там – самая главная моя работа. Она еще в будущем. Она – будущее.
А еще, Рувен, знаешь, кого я очень люблю? Тебя. В трактате «Пиркей Авот», «Этика отцов», cказано: «Создай себе друга». Мы с тобой создали себе друг друга, и это здорово. Если я вдруг, не дай Б-г, умру, постарайся хоть ты не умирать. В тебе слишком много от меня. Это должно остаться. Видишь, какой я эгоист. Если останусь жив, постараюсь изъять это письмо из твоего ящика прежде, чем ты появишься. А то, неровен час, нос задерешь.