Полет на месте — страница 34 из 58

Очень даже по лезвию ножа. Пока нож не поранил, не защемил Улло пальцы. Да что там пальцы — шею. Я не знаю, и больше мне не у кого спросить, по чьему доносу и как его арестовали. Может, глубокой ночью, в его квартире на улице Эрбе. Оттуда, разумеется, в приход Карловской церкви или в СД. Под надзор какого–нибудь господина Миксона или Викса или кого там еще.

«Так это вы тот самый красный негодяй, который?!.»

И в том же духе. Я не знаю наверняка, как он реагировал. Опираясь на то, что позднее я наблюдал в его поведении в критические моменты, уверен, что он и в этом случае вел себя высокомерно — и все же не совсем. Не настолько, именно не настолько, чтобы это можно было счесть провокацией.

Ему объявили, что какая–то комиссия назначила ему в качестве наказания за его коммунистическую деятельность шесть месяцев тюрьмы, — и вот он на Батарейной в полосатой тюремной одежде клеит какие–то коробки (сие, кажется, практиковали и в психушке с более здоровыми сумасшедшими), а в свободные минуты лежит на соломенном тюфяке и сочиняет стихи, насколько позволяет плотность населения в камерах. Ибо в тюрьме, в отличие от эстонских времен, когда там сидела тысяча человек, сейчас находилось, как и в советские годы, более четырех тысяч. Среди них деятели культуры, всякие Сирге — Руммо-Сютисте — Кангрополы, и, конечно, карикатуристы Гори, Тийтус и еще те, которые в советские времена ex offitio5 рисовали карикатуры на Гитлера и его приспешников и были сейчас, можно сказать, в опасности. Плюс более или менее безымянная масса недавних красных функционеров, их вызывали по ночам по три–четыре человека и куда–то уводили, откуда никто никогда не возвращался.

Через две–три недели появилась возможность послать Марет весточку. И она, быстрокрылый ангел, немедленно полетела, уж не знаю точно куда, не в штаб ли Омакайтсе на Вакзали, в старую Воинскую библиотеку, ныне здание Министерства окружающей среды, в его старое крыло — для беседы с полковником Тилгре.

Помню, Улло, говоря об этом человеке, использовал определение ирландский тип. Для меня это должно было означать наличие рыжины и спортивного упорства. Это последнее качество господин полковник, как я уже, кажется, сказал, после пристрастного разговора с дядей Йонасом, и проявил. Разговор помог Тилгре уяснить, как Улло познакомился с Барбарусом, и с этим он дошел чуть ли не до самого Сандбергера 6: я знаком, я знаю, я отвечаю. Пока положенное Улло наказание не было отменено и его не освободили. Кажется, в марте 42‑го. Даже обеспечили работой. И, насколько условия позволяли, подходящую для него работу нашли. Он получил место редактора «Вестника цен». Где именно, я уж не помню, во всяком случае на одном из двух холмов Брокусмяги, в старом доме со средневековыми стенами. В Департаменте цен, в четвертой маленькой задней комнате, в редакции бюллетенчика этого департамента, состоящей из трех сотрудников, с двумя помощниками. Главным начальником у него был директор цен Саар, бог знает откуда взявшаяся, и в ранге директора, почти в министры выдвинувшаяся личность, игрушечного министра, разумеется. Критически настроенные души среди двух дюжин подчиненных шепотом обзывали его свиным рылом, а более солидные, и Улло в том числе, с удовлетворением отмечали, что господин Саар отнюдь не был надменным и даже противным (как это бывало сплошь и рядом среди начальства), глупым его уж вовсе не назовешь. Скорее, про него можно было сказать — некоторые подчиненные так и говорили, — что он занудливый умник. Во всяком случае, в Департаменте цен «хайль» не звучало и руку не вскидывали, как это было взято на вооружение с весны 42‑го в хозяйстве доктора Мяэ на Тынисмяги и еще в нескольких местах. В Департаменте цен было скорее наоборот. Например, над письменным столом господина директора, за его креслом, висел, понятное дело, портрет Гитлера. Но хотите верьте, хотите нет, с обратной стороны Гитлера (правда, закрытый фанерой) — Сталин. За что господин директор, если бы это открылось, по меньшей мере, был бы уволен. Или у него должен был быть особенно крепкий тыл.

Пустяковую работу по складыванию этих Kаseblаttcheni7 споро проделывали господа Ибрус и Клейнод. Это значит — что приносили с директорского стола текущие таблицы цен и из полиции данные о штрафовании торговцев за продажу товаров по недозволенным ценам. В поле зрения их бюллетеня входила также информация об изменениях в городских и земских ведомствах цен. Однако когда Улло захотел однажды опубликовать бог знает чье стихотворение — может, даже свое — в похвалу политики цен Эстонского самоуправления, ему позвонили из типографии:

«Господин Паэранд — как это у вас тут значится? Я правильно прочитал?

Все в Эстонии согласны:

опасения напрасны.

Раз на фронте наступленье,

то любое повышенье

цен — не то что повышенье,

а скорее пониженье 8».

«Да, так».

«Господин Паэранд, простите, вы что, спятили?!»

«Ха–ха–ха. Думаете, не пройдет? Ну что ж, вычеркните это рукою цензора. Бог мой, в чем вопрос?!»

Но в то же время он, то есть Улло, после освобождения, весной 42‑го, почувствовал новый для себя литературный зуд. На счастье — или поди знай, может, к несчастью, — в моих старых бумагах обнаружился написанный самим Улло примерно в это же время текст. Почти новелла. И я не вижу достаточно весомой причины, чтобы не привести ее здесь. Как раз наоборот, привожу, рассчитывая на продолжение этой истории.

24

В обеденное время я имел обыкновение заходить в «Фейшнер», в верхний зал. Гнетущая комбинация винно–красного и черного цветов в этом помещении была как–то неуместна и тем самым весьма соответствовала ситуации. Кафе обрело эти цвета в мире, совершенно отличном от нынешнего. Они находились в каком–то странном гармоническом противоречии с ничтожностью и легкомыслием конца тридцатых: во дворе, на площади Свободы — летний блекло–сиреневый солнечный свет пыльного города и здесь, внутри, неожиданно — не стендалевское сочетание рыцарства и пылкости, а скрывающий пустоту снобизм красного и черного, который вдруг оказался единственно соответствующим: советский темно–винно–красный. И советский угольно–черный. Комбинация цветов, которая с приходом немцев незыблемо сохраняла свой символ: кровь и насилие.

Но в такой светлый полдень, в разгаре лета, на фоне темно–красных панелей и черной обивки цвело, однако же, и многое другое. Блузки и юбки, перешитые по скудости военного времени из прошлогодних платьев. Высокие светлые валики волос надо лбами, и чем светлее, тем по–арийски привлекательнее. Прозрачные блестящие шелковые чулки, бог знает откуда женщинами раздобытые, хотя фабрики давно уже перешли на производство парашютного шелка и веревок для виселиц. И наконец, эти кожаные сандалии на деревянных подошвах с выжженным узором, которые соблазнительно подчеркивали крутизну икр, сухощавость лодыжек и наивность пальцев.

Я осмотрелся. Все как вчера. И конечно же — немцы, разбросанные среди публики сине–зелено–серыми пятнами. Будто разбрызганный свинец, пришло мне в голову. Молоденькие офицеры, положившие свои высокие фуражки рядом с чашками, разумеется эрзац–кофе, о чем–то толковали между собой либо ворковали с эстонскими девушками.

Свободных мест вроде не было. Пока я не заметил, что кто–то мне машет. Конечно же, я сразу узнал кто. Мгновенность таких узнаваний зависит у меня, как и у всех, от того, что из себя представляет зовущий. В данном случае это было если и не золото или платина, то, во всяком случае, ясное веселое серебро: молодая госпожа — как же ее звали, не то Ыйспуу, не то Лилленурм, а может, Куллерканн, — одним словом, это была последняя большая любовь Бернарда Линде. Того самого Бернарда Линде, навсегда оставшегося для меня чуть таинственным, которого я знал, можно сказать, с самого моего детства. Помню его по нашей давнишней квартире на улице Рауа. Мы съехали оттуда, когда мне было восемь лет. Получается, мы были с ним знакомы, действительно, с самого детства. Несколько лет назад, за два месяца до июньского переворота, я снова встретил его, направляясь к опять–таки старому другу детства, — который стал взрослым, но по–прежнему остался симпатичным шалопаем, — к Йохену фон Брему. Там же, на улице Пикк, господин Линде как раз вышел из своего подъезда, узнал меня и тотчас затащил к себе — посмотреть только что купленные новые книги и поболтать. С тех пор я стал туда похаживать. Потому что книги у него были чрезвычайно любопытные, и со времен переселения немцев он приобретал их все больше. Его интерес к моим родителям и моей жизни за минувшие годы был неподдельным. И кофе, которым нас угощала его молодая супруга, был даже весной 42‑го настоящим.

Сам Линде за последние двадцать лет совсем не изменился, почти такой же, каким его изобразил Николай Трийк на своем портрете в 1914‑м, только немного погрузнел, подернулся серой дымкой. Во всяком случае, красавица–блондинка, его четвертая или пятая жена, которой он представил меня как сына старых друзей, была моложе его, по крайней мере, лет на тридцать. Конечно, после того, как его издательство «Варрак» в 1924 году обанкротилось, репутация Линде среди широкой и, как водится, плохо информированной общественности была подпорчена. В то же время близкие друзья — и какие друзья?! — Таммсааре 9, Суйтс 10, Элиасер 11, Туглас et cetera — готовы были стоять горой в защиту его чести. Что касается отношений с женщинами, возможно, и не всецело. Цивильные же, безупречные его деяния — целиком и полностью поддерживали.

Итак, я подошел к столику молодой госпожи Линде, махнувшей мне рукой. По пути заметил, что рядом с ней, одетой в платье апельсинового цвета, сидел господин в буднично серой одежде. Худощавый, похоже, довольно высокий, с маленькими седыми усиками, примерно шестидесяти лет. То есть ровесник Бернарда. Я к этому поколению испытывал подчас чувство ревности, в котором присутствовали и легкая насмешка, и прощение, и тень сочувствия молодой госпоже Линде: друзья ее мужа должны были быть пожилые и для такой молодой женщины вряд ли интересные мужчины…