Полгода из жизни капитана Карсавина — страница 25 из 43

Еще до возвращения на Родину, в эмиграции, после вторжения фашистской Германии в Чехословакию, Марина Цветаева создала гневный поэтический цикл, в котором клеймила германский фашизм.

Я прочитал Фрицу отрывок из стихотворения этого цикла — «Германия»:

О, дева всех румянее

Среди зеленых гор —

Германия!

Германия!

Германия!

Позор!

Полкарты прикарманила,

Астральная душа!

Встарь — сказками туманила,

Днесь — тапками пошла.

Пред чешскою крестьянкою —

Не опускаешь вежд,

Прокатываясь танками

По ржи ее надежд?

Пред горестью безмерною

Сей маленькой страны,

Что чувствуете, Германы:

Германии сыны??

   О мания! О мумия

   Величия!

   Сгоришь,

   Германия!

   Безумие,

   Безумие

   Творишь!..

Кажется, Фриц понял стихи без перевода…


В один из вечеров — уже в родных краях, в Москве, — тороплюсь в Пушкинский музей. Сказали, что будет выступать Анастасия Ивановна Цветаева, сестра Марины. Она, возможно, расскажет о Георгии, сыне Марины, который, кажется, погиб в годы войны. Выходит, сбылись цветаевские «Стихи к сыну»:

…Я, что в тебя — всю Русь

Вкачала — как насосом!

Бог видит — побожусь! —

Не будешь ты отбросом

Страны своей…

Но как все-таки сложилась судьба Георгия, какими дорогами шел он к Великой войне?.. Об этом я не знал.

И вот улочка между двумя площадями — Пушкина и Маяковского. Старый дом. Квартира с полутемным коридором, множеством соседей, огромной коммунальной кухней. Отыскиваю нужную дверь.

— Входите, пожалуйста, входите. Сейчас будем пить чай с малиновым вареньем… — слышу чистый, молодого звучания голос — мы еще не знакомы. Подхожу ближе — и мягкое, интеллигентное, оживленное лицо озаряется приветливой, неподдельной доброты улыбкой: — Анастасия Ивановна…

В узкой, с одним окном, комнате почти во всю ее длину и ширину — старинный рояль, на котором, как на рабочем столе, хранятся рукописи, письма, записные книжки. За роялем замечаю книги. Старые, пожелтевшие, не в царственных позолоченных переплетах, они и поселились не в торжественном «сорокапушечном фрегате» — стенке, а в простецком шкафу (не случайно, видно, Марина Цветаева писала о семье, в которой воспитывалась: «Воздух дома не буржуазный, не интеллигентский — рыцарский…»).

Однако главное в комнатке Анастасии Ивановны, главное, что как-то сразу захватывает и потом долго не отпускает, притягивает твое внимание, — это портреты. Они всюду, где только можно пристроить, — портреты людей, близких и дорогих ее сердцу.

…Поэт Макс Волошин и несколько его чудесных акварелей: «Коктебель», «Карадаг», «Сердоликовая бухта». Рядом портрет Марины — карандашом, портрет Пастернака. В старинной рамке — портрет отца. Иван Владимирович Цветаев в парадной форме, с орденом — сразу после открытия созданного им музея. На другом снимке, после шума торжеств, — он с Юрием Степановичем Нечаевым-Мальцевым, сподвижником и главным жертвователем музея.

Годы спустя Анастасия Ивановна опишет тот день — 31 мая 1912 года: «Я вижу папину немного сутулую, уютную фигуру в черном профессорском сюртуке рядом с царским мундиром. Наклоненная круглая седая голова папы выше головы царя. Мрамор, свет, блеск под солнечными потоками через стеклянные потолки. Цветные колонны лестницы, белоснежные — в зале Славы… И было тихое торжество радости в наших своевольных, своенравных, не в него пошедших сердцах: не папе дарят что-то сейчас сильные сего мира, а он дарит всем, кто сейчас здесь, всей России — созданный им музей!

Как мало радости принесли ему мы… И как много этот его сын, в мрамор заключивший все сокровища истории. Это наш, сегодня венчаемый, брат! «Колоссальный младший брат!» — как сказал тогда кто-то из нас».

Портрет Горького… «В последние дни в Сорренто, — будет вспоминать Анастасия Ивановна, — особая теплота в обращении со мной Горького, интимная нота его рассказов в последние вечера перед отъездом нашим в Неаполь, какое-то в нем, гордеце, нежданное доброе доверие привязывали меня к нему все сильнее. Словно что-то растаяло меж нас: та невидимая стена — так искусно? природно? привычно? — воздвигаемая Горьким между ним и собеседником, рухнула. Единственно, что было трудно теперь, — это уехать. И как раз оно предстояло…

— Хотите, может быть, Анастасия Ивановна, — сказал мне Алексей Максимович, — выпишем сюда Марину Ивановну, на свидание с вами? Это будет проще, чем вам уезжать отсюда.

— Спасибо вам, Алексей Максимович, — сказала я, — но ведь я хочу увидеть и ее мужа, и дочь — Аля одних лет с моим Андрюшей, — и еще маленького сына Марины, который родился в Чехии. Георгий, по-семейному — Мур…»

Сохранились письма Марины Цветаевой[4]. В них первые сообщения о сыне.

«…Родился в снежную бурю… Будет называться Георгий и праздновать свои именины в день георгиевских кавалеров».

Георгий — тревога и печаль матери:

«…Заболевает Мур. Позвали доктора: краснуха. Мур пролежал три недели».

«…Мур растет… Нрав скорее трудный, — от избытка сил все время в движении, громкий голос, страсть к простору — которого нет».

Ее надежда и любовь:

«…Он страшно русский, на лбу написано. С каким-то вызовом — русский…»

И радость ее! Нескрываемая гордость, что там, на чужбине, в чужой среде эмигрантов, сын растет именно таким.


…Анастасия Ивановна до Парижа все-таки добралась. Затем — до Медона, где Марина жила с семьей.

«Avenue Jeanne d-Ark, 2.

Дошли!

Подъезд. Лестница. Через три ступени! Но рука не успела дотянуться к звонку — дверь уже открывается навстречу, два лица обозначаются в сумраке входа. Узнаю Маринины черты — в верхнем; но сразу, точно кто подкосил ноги, — я уже в три погибели, на корточках, перед Муром. Как невероятно хорош! Русые кудри, крупная голова — маленький великан! Как похож на мать!.. Умиленье перехватило голос. Вскакиваю. Рукопожатье. «Марина! Какой чудный! Он очень похож на тебя!..»


Свидание сестер в Медоне сказалось последним. В те дни между ними зашел разговор о возвращении Марины в Советскую Россию, но ни средств, ни сил на отъезд пока не было. И тогда, еще до встречи с родной землей, родились стихи-напутствие, стихи — завет сыну.

…Езжай, мой сын, домой — вперед —

В свой край, в свой век, в свой час, —

                                                           от нас —

В Россию — вас, в Россию — масс,

В наш-час — страну! в сей-час — страну!..

В на-Марс — страну! Без-нас — страну!

В 1939-м Марине Цветаевой все-таки удалось вернуться на Родину, в Москву. К сожалению, сестры не встретились. Анастасия Ивановна находилась в то время в Сибири, поэтому о сыне Марины многого не знала. Она посоветовала мне встретиться с племянницей, Ариадной Сергеевной, сказав: «Мур много ей писал», и дала телефон и адрес.


Не сразу решилась доверить Ариадна Сергеевна письма Георгия — трудно бередить старые раны. Да не только письма — и на встречу-то со мной не вдруг согласилась.

— Для чего все это надо? — спросила. — Я не кинозвезда, не Майя Плисецкая…

Но вот все же назначено время: восемь часов вечера. Улица Красноармейская, дом 23. Это возле метро «Аэропорт».

Медленно поднимаюсь по ступенькам на четвертый этаж, обдумываю предстоящий разговор. А из туманной литературной дали — стихи Цветаевой, посвященные дочери:

…Когда-то сказала: — Купи! —

Сверкнув на кремлевские башни.

Кремль — твой от рождения. — Спи,

  Мой первенец светлый и страшный.

И как под землею трава

Дружится с рудою железной, —

Все видят пресветлые два

Провала в небесную бездну.

— Сивилла! Зачем моему

Ребенку — такая судьбина?

Ведь русская доля — ему…

И век ей: Россия, рябина…

Память подсказала и те стихи-заповедь:

Наша совесть — не ваша совесть!

Полно! — Вольно! — О всем забыв,

Дети, сами пишите повесть

Дней своих и страстей своих…

А еще через час заворожил ровно струящийся рассказ Ариадны Сергеевны, всплыли из небытия забытые названия исчезнувших вещей, мелочей быта…

— Марина (так называли иногда мать Георгий и Аля. — С. Г.) любила читать мне вслух. Помню так. Комната с синей елизаветинской люстрой, на письменном столе чугунный «царь Алексей Михайлович», чугунная же «Нюрнбергская дева» и глиняная птица Сирин. У дивана — волчья шкура. Мы устраиваемся вдвоем, и Марина, поджав под себя ноги, читает. В красном переплете у нас хранились сказки Перро с иллюстрациями Дорэ. Книга эта была еще от моей бабушки. Читает Марина сказки, баллады Лермонтова, Жуковского. А я потом повторяю: «Не гнутся высокие мачты, на них флюгеране шумят…» Думала, что флюгеране — это такие матросы, живущие под парусами…

В манере держать себя, вести разговор у Ариадны Сергеевны было что-то царственное, величественное. Добродушно-насмешливая, хотя и суровая в некоторых суждениях, она рассказывала, как шесть лет жила в Туру ханском крае, как в районном Доме культуры рисовала плакаты и декорации, как собирались в домике у местной старо-жительницы тети Паши и долгими зимними вечерами слушали ее воспоминания о «самом Сталине». Тетя Паша хорошо помнила те годы, когда в ссылке у них находился Сталин, и охотно передавала новым поселянкам всякие подробности из его жизни. А еще был бронзовый якут, который тоже хорошо помнил и Сталина, и Свердлова…

Меня интересовали судьбы некоторых писателей. Я знал, что во Франции Ариадна Сергеевна встречалась с Буниным, Бальмонтом, Маяковским, Пастернаком. Добродушно-насмешливая улыбка, не покидавшая Ариадну Сергеевну во время нашего разг