овора, как-то погасла, когда я спросил об Ахматовой.
— С Анной Андреевной познакомилась у Пастернака, — начала она. — Было это в пятьдесят седьмом году в Переделкино.
Помню так. В столовой — огромная елка. За огромным столом — Борис, его жена Зинаида Николаевна, Ахматова, артист Ливанов, Федин, Нейгаузы, какой-то начинающий поэт Андрюша — фамилию не помню. Еще кто-то был. Пили, ели, развеселились все. Потом Пастернак читал свои стихи. Анна Андреевна хвалила его, Борис хвалил Анну Андреевну, начинающий Андрюша глядел всем по очереди в рот. К слову сказать, стишки свои этот Андрюша писал под Пастернака. Борис не замечал заимствования, наставлял Андрюшу, а когда умер, улыбчивый Андрюша не отважился даже пойти провожать своего наставника и учителя — оторопь взяла…
Задумчиво-грустная, Ариадна Сергеевна снова вернулась к рассказу об Ахматовой. Припомнила встречу с ней у Ардова, в Замоскворечье. Ахматова читала тогда стихи о Марине Мнишек, посвященные Цветаевой. Неожиданно Ариадна Сергеевна спросила меня:
— Хотите, прочту? — и, не дожидаясь ответа, стала читать:
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах…
Описать словами волшебство этого чтения невозможно. В нем не было этакого профессионального поэтического «подвывания». Стихи как бы рождались заново, росли, брали за душу.
После чтения стихов разговор наш уже не возобновлялся: было далеко за полночь. На прощание Ариадна Сергеевна улыбнулась и сказала:
— А о Георгии-то мы и не поговорили… Ну ничего. К следующей встрече я подготовлю все, что сохранилось о брате: его письма, рисунки, фотографии. Позвоните мне еще…
Я себя укорял: получилось неловко — о главном, за чем пришел к Ариадне Сергеевне, о Георгии, будто и забыл. Нить разговора о нем оборвалась незаметно, исчезла в начале нашей затянувшейся беседы, и меня потом долго не покидало чувство виноватости за свою рассеянность…
А письма Георгия я вскоре получил. Вручая их, Ариадна Сергеевна сказала торжественно и просто: «Благословляю…» Сейчас уже архивные документы, эти письма сначала довоенные — из Москвы, с Покровского бульвара; потом адрес отправителя изменится — письма полетят из Ташкента, с улицы Карла Маркса. На них штамп: «Просмотрено военной цензурой». Это — война. И вот уже торопливые почтовые открытки, солдатские треугольнички Георгия с адресом: полевая почта.
Именно с них, писем к сестре Але, и начался мой поиск — поиск сына Марины Цветаевой.
Читаешь эти письма — подробные рассказы о новостях — и за откровенной мальчишеской непосредственностью встает юноша — думающий, очень развитый для своего возраста, одаренный.
«13.4.41 г.
Милая Аля!
Получил так же, как и мама, твое письмо от 4.4.41 г. Очень был рад, так как всегда с большим интересом жду от тебя вестей. Сегодня, как известно, выходной, и оттого наконец могу написать, а то школа и уроки не оставляют времени. В своем письме ты пишешь, что мои слова о том, что я «никогда не буду рисовать», — относительны. Ты меня не совсем хорошо поняла — я писал лишь о том, что художество не будет моей основной профессией; продолжать же рисовать для развлечения я, конечно, буду… Составляю себе неплохую библиотечку нужных мне книг. Твой «альманах с Маяковским» давно взят от Лили (тетка Марины Цветаевой по отцу — Елизавета Яковлевна. — С. Г.) и красуется у меня на полке. С каждым днем я начинаю все более ценить Чайковского. Для меня он не композитор, а друг. Что за музыка! Готов слушать его Четвертую, Пятую и Шестую («Патетическую») симфонии затаив дыхание — а ведь ты меня знаешь, как я туг на восторги. Вообще, раскрытие музыкального творчества Чайковского было для меня основным событием моего пребывания в Москве. Его музыку я ощущаю как что-то родное.
Довольно интересную жизнь я вел в период моего пребывания в Голицино, около дома отдыха писателей (в период декабрь — лето 1939–1940 гг.). Ходил я там в сельскую школу, брал уроки математики у завуча, а прямо после школы приходил в дом отдыха, где завтракал и обедал в сопровождении хора писателей, критиков, драматургов, сценаристов, поэтов и т. п. Такое сальто-мортале (от школы до писателя) было довольно живописно и давало богатую пищу для интересных наблюдений и знакомств. Беспрерывная смена людей в доме отдыха, красочный коктейль, хоровод меняющихся людей — все это составляло порой интересное зрелище. Учился я там немного — большей частью болел. Болел много, обильно, упорно и с разнообразием. Болел я и тяжелой простудой, и насморком, и гриппом, и краснухой, осложнившейся форменным воспалением легких… Приезжал доктор из Литфонда, говорил: «Ну-с, милейший…» — и начинал терпеливо выстукивать. Когда я выздоровел и вновь пошел в школу и приблизились испытания, то в Москве схватил свинку и опять слег. Завуч за меня хлопотал, и я был переведен в 8-й класс без испытаний с роскошным свидетельством Наркомата путей сообщения. После Голицыно мы жили в университете у одного профессора в квартире (ул. Герцена), жили у Лили — я поступил в 167-ю школу; потом нашли эту комнату на бульваре — я перешел в 326-ю школу; потом эту школу перевели в 335-ю школу, потом меня перевели в первую смену… Уф!
Рад, что ты любишь «Евгения Онегина». Я делал огромный доклад на тему «Евгений Онегин — столичное общество», за который меня хвалили и называли «замечательным». Как видишь, хвастаться я не разучился…»
Дорогими, из русских сказок и русских песен, понятными, близкими сердцу словами встретил Георгия город, о котором мечтал: Сивцев Вражек, Тверской бульвар, Никитские ворота, Красная площадь… Полюбились ему просторные московские стадионы с жизнерадостными парнями и девчатами в полосатых футболках, тихий сад Эрмитаж, библиотеки с богатыми собраниями книг. Жизнь, совсем отличная от той, на чужбине, захватила, увлекла юношу. Многое здесь открывалось Георгию впервые.
«3.6.41 г.
Дорогая Аля!
Сейчас 11 часов 30 минут дня. За окном почему-то идет подобие снега. Но я люблю такую погоду. За столом мама тоже пишет тебе письмо. В последние два-три месяца мы сдружились с Асеевым, который получил Сталинскую премию за поэму «Маяковский начинается». Он — простой и симпатичный человек. Мы довольно часто у него бываем — он очень ценит и уважает маму. Мама предполагает выпустить книгу переводов — это хорошая идея…
Мама подружилась с Крученых (есть такой поэт, вернее, словообразователь). Вот и будем ездить к нему на дачу. Буду ходить в Эрмитаж — все-таки там ничего, иногда есть неплохие концерты, и вообще мне там нравится. Все мои знакомые девушки разъезжаются: Мирэль Шагинян — в Коктебель, Нэтта Квитко — на практику живописи в Новый Иерусалим. Я туда буду ездить — там прекрасная природа. Но все они интересуются живописью, а я давно перестал, и всегда выходят споры, потому что я не перевариваю Грабаря и Герасимова и ратую за Мазареля и Пикассо.
Только что звонила Лиля — получила на имя мамы книгу стихов Эренбурга об Испании и Франции «Верность» — с трогательным посвящением. Сегодня мама пойдет в Гослит — подписываться на заем…»
Георгий любит литературу. Школьные преподаватели отмечают его обширные знания, самостоятельность мышления. И хотя в письмах к сестре, в рассказах о прочитанном юношеский максимализм проявляется в категоричности суждений, чувствуется, с каким интересом, как серьезно изучает Георгий этот предмет.
«С величайшим удовольствием прочел рассказы и стихотворения в прозе Тургенева… перечел Чехова, попытался читать Толстого (Ал. Ник.) и Федина, но безуспешно — бросил. Сейчас читаю «Детство» П. Вайяна-Кутюрье; очень нравится (потому что похоже на Арагона, а я поклонник Арагона). Прочел также «Рыжика» Ж. Ренара (помнишь фильм?), потом сочинение Шеллера (Михайлова) «Ртищев» (мрачно, 80-е годы!), «Мелкого беса» Сологуба (тоже мрачно, затхло). Из русских прозаиков впереди всех идут Лермонтов, Тургенев, Достоевский и Чехов. Не Пушкин, а Лермонтов — подлинный родоначальник русской прозы. У Тургенева — замечательный язык; он неподражаем. Достоевский — могуч и умен как дьявол. Чехов же показал подлинного, обнаженного человека. Какие писатели! Они по крайней мере равны великим писателям Запада; Достоевский же, а отчасти и Чехов, и выше этих писателей. Бальзак тяжел и напичкан нелепым мировоззрением, Стендаль устарел со своим навязчивым антиклерикализмом (как и А. Франс), Гюго не читаем сейчас, Флобер скатился в артистизм, Золя назойлив со своими дегенератами. С другой стороны, и Тургенев слишком порой слащав, Достоевский нагромождает ужасы. Лишь Лермонтов абсолютно кристален («Герой нашего времени») да Чехов. Всех я обругал, вот и рад, вот и критика.
Но я совсем заболтался, как старая баба.
Обнимаю крепко.
Твой Мур».
«…Вчера мне повезло — завоевав симпатии библиотекарши (она мнит себя единственным культурным человеком во всей школе и сразу «расчухала» во мне союзника), я взял четыре номера «Интернациональной литературы» сразу, за 37-й год. В двух номерах помещены, во-первых, 12-й том «Людей доброй воли» — «Творцы» (Ж. Ромэн) и «Лето 1914-го года» (из «Семьи Тибо») Дю-Гара. Теперь я читаю «Творцов», потом возьмусь за Дю-Гара, и будет очень любопытно сопоставить творчество этих двух крупнейших современных французских романистов…
Сколько книг хочется прочесть! Неоспоримое достоинство Москвы для меня состоит в том, что там возможна, благодаря Центральной библиотеке иностранных языков и читальному залу, систематическая работа в деле все более и более широкого познания необходимого количества авторов…»
Подкупают искренностью, волнуют письма Георгия к сестре — смесь ребячества и настоящего самобытного ума. В феврале сорок первого он пишет: «…хорошо, что приближается лето — как-то радостнее будет, да и погода приятнее».
И вот оно настало, это лето. Памятное лето сорок первого…
«19.6.41 г.
Дорогая Аля!
Сегодня получил твою открытку от 6.6.41 г. В Москве стоит жара, сменившая частые ливни. Я часто пью, ем мало, хожу по липкому асфальту. Вчера были на даче у знакомых — катались на лодке, пили чай и т. п. В общем, дача, и только. Каникулярная жара. Я ничего не делаю — слушаю радио, читаю книги, продаю книги в книжных лавках — те же книги, которые здесь купил когда-то. Я теперь хожу в кепке, которую ношу так: