Полгода из жизни капитана Карсавина — страница 27 из 43

(рисунок в тексте)

что мне придает вид капитана и очень мне идет.

У меня два новых увлечения: одна девица и футбол. Девицу оставили на второй год в 9-м классе, ей 18 лет, украинка, была в Ташкенте, а теперь ей нечего делать и мы гуляем, обмениваемся книгами, ходим в кино и т. п. Мама злится, что «ничего не знает о моей «знакомой», но это пустяки. Во всяком случае, я с этой девицей здорово провожу время, она остроумна и изящна — а что мне еще надо?..

Увлечение № 2 — футбол — я предвидел. Острые ощущения — замечательная штука! Я был уже на четырех матчах первенства страны. «Болею» за кого попало. В СССР приехали писатели Жан-Ришар Блок и Андрэ Мальро. Блок выступал в «Интернац. литературе».

Сегодня был в кино с моей девицей — смотрели «Кино-концерт» и «Старый двор». Ничего. Лемешев качается на люстре — эффектно. Мы смеялись над ярыми поклонницами Лемешева. Моя подруга любит джаз и балет и не понимает «большой музыки». Обожает читать Фаррела. Мы с ней часто гуляем вечером — днем слишком жарко. В общем, как видишь — живу. Сегодня иду на футбол: «Трактор» — «Динамо». Прочел замечательную книгу — прямо открытие для меня: «Богатые кварталы» Арагона. А мама эту книгу не переносит!..»


Георгий мечтает посвятить себя литературе, истории.

«Вообще я собираю сведения все, какие только могу, по литературе Франции конца XIX и XX вв. и всячески пополняю мой багаж знаний по этому вопросу. Я мечтаю когда-нибудь написать историю французской литературы конца XIX и первой половины XX века».

Не раз обращаясь к творчеству Достоевского, он поражается мощью его таланта: «Достоевский же, как какой-то чародей, завлек меня в свой магический круг и не выпускал из него, несмотря на то, что читал-то я первый том его произведений; особое впечатление произвел на меня «Двойник» — своим языком и особым колоритом мрачности и бреда; нечто вроде синтеза Гоголя и Гофмана. Необыкновенный писатель! И о нем надо будет сказать когда-нибудь совсем иное, чем говорилось и говорится…»

Но жизнь рассудила по-своему — не довелось Георгию заниматься творчеством Достоевского.

Девятнадцатого июня он отправил письмо Але, в котором сетовал, что еще два года учиться, вечером сходил на футбольный матч «Трактор» — «Динамо». А через два дня резкий сигнал военной сирены оборвал юношеские мечтания и без смягчающих переходов заставил разгадывать смысл не минувших эпох, а еще неясный, творимый в окопах и на маршах смысл эпохи своей.

…В июле 1941 года Марина Цветаева вместе с сыном эвакуировались в Елабугу, городок на Каме. И там произошла трагедия: 31 августа 1941 года, в состоянии душевной депрессии, Цветаева ушла из жизни…

Георгий уезжает в Ташкент. В письмах на Север, к сестре, с нескрываемой горечью и болью в сердце вспоминает мать: «Насчет смерти мамы Лиля и Муля решили сначала почему-то играть комедию и ничего тебе не сообщать, а писать, что мама в «длительном литературном турне». И мне написали, чтобы я тебе не писал, что она умерла. Это было сделано из боязни причинить тебе страдания, учитывая, что тебе и так трудно, должно быть, живется, и чтобы этим сообщением не подрывать твоих сил. Я с этой установкой согласен не был, ибо считаю — правда прежде всего и что мы не имеем просто права скрывать от тебя смерть М. И. И решил тебе написать об этом, но не знал точного твоего адреса. Когда же Муля мне написал твой адрес, то оказалось, что тебе уже все известно. Насчет маминых рукописей, опять-таки повторяю, как в предыдущих письмах, — не беспокойся: они в Москве, в надежном месте и в сохранности.

О тебе я думаю очень часто; ты себе не можешь представить, насколько живо я пытаюсь себе представить, как ты живешь, твое самочувствие и внутренние переживания. Я ощущаю тебя совсем близко, как будто ты не так уж далека географически. И меня и тебя жизнь бросила кувырком, дабы испытать нас; с тобой это произошло после отъезда из Болшево, со мной — после смерти мамы. Оттого, именно вследствие этой аналогии судеб, я так стал близок к тебе — близок потому, что одиночество меня, как и тебя, вдруг заволокло.

Мы, бесспорно, встретимся — для меня это ясно так же, как и для тебя. Насчет книги о маме я уже думал давно, и мы напишем ее вдвоем…»


«Ты спрашиваешь, осталось ли на память что-нибудь из маминых любимых вещиц. Конечно, остались! Целая шкатулка в Москве — всякие бусы и т. д. Боюсь, что Лиля немного украсила меня в письме к тебе чертами бездушного человека или что-либо в этом стиле. Но это отнюдь не так на самом деле, и я настолько любил маму, что, верь мне, никаких прав не превзошел в отношении обращения с ее наследством…» «Мне страшно недостает мамы, папы и тебя… Одиночество грызет и гложет меня, а скука прилежно ему помогает».

Не желая, однако, огорчать сестру, Георгий часто шутливо рассказывает о подробностях своей ташкентской жизни.


«10.10.42 г.

Дорогая Аля!

Надеюсь, что теперь ты регулярно получаешь мои письма; это, по-моему, пятое мое письмо к тебе за время моей среднеазиатской жизни. «Мои», «по-моему», «мое», «моей» и — это все в двух фразах. Н-да… Но я пишу в восемь вечера, и такой стиль извиняем — голова на плечах у меня лишь утром. Я, несмотря на все мои «выверты», ночью способен только спать. Когда я это говорю, то мне не верят; это как-то мне не к лицу, но это — факт.

Мое любимое время — «от 5 до 7» — и действительно, сумерки, начало вечера, «разрядка» после переполненного дня мне всегда милы. Утро — ясность в голове, способность работать, но настроение большей частью кислейшее — именно из-за ясности. Середины дня как-то не замечаешь. В школе обычно не переношу больше четырех уроков — после четырех уроков перестаю вообще и слушать и понимать. В школе провожу уроки в горячке — кроме уроков литературы, истории и узбекского языка. Горячка — потому (кстати, здесь совершенно не к месту тире) что боюсь, как бы не спросили (все, кроме вышеназванных предметов — т. н. «точные науки»), и начинаю — сколь поздно! (что за славянский акцент!) — зубрить все эти злосчастные дисциплины. Начинает казаться, что недостаточно выучил, думаешь, «как бы пронесло!» и т. д.

Тьфу-тьфу, но большей частью мне очень везет. Так как я очень вежлив, лучше других говорю по-русски, имею вполне интеллигентный, даже внушительный вид, то преподавателям и в голову не приходит, что я ничего не понимаю в их дисциплинах, что у меня — в отношении «точных наук» — чудовищно лениво и плохо работает мысль, и потому они думают, когда я плохо отвечаю, что это «случайно», «так» (не зная, что я учил-учил и все-таки так и не «допонял»), и, следовательно, повышают оценку — что и требовалось доказать. Возможно, что, если бы я слушал на уроках, мне бы меньше приходилось корпеть над книгами дома, но мне никогда не удается сконцентрировать мое внимание на излагаемом учителем. Неизбежно то, о чем рассказывает учитель, ускользает из моего поля слуха — и я в лучшем случае обращаю внимание на самого учителя, на его манеру изложения, на его голос и жесты, на паузы. В большинстве случаев преподаватель стремится в некотором роде загипнотизировать своих слушателей — то ли своим голосом, то ли строгостью, то ли особой манерой «подавать» материал преподаватель стремится возможно полнее «протолкнуть» свой предмет в сознании слушателя, приковать внимание этого слушателя к предмету. Делается это почти всегда очень примитивно, и именно то, что преподаватель полагает такими дешевыми трюками приковать меня к его рту, меня коробит, и я его не слушаю. Меня коробят именно хорошие преподаватели, ибо они всегда актеры, а я очень не люблю актеров. И я предпочитаю просто строгого учителя — эдак лучше. А «авторитет», «шарм» преподавателя — почти всегда блеф. По алгебре, геометрии, тригонометрии, физике, химии и астрономии в первой четверти у меня — пос. По литературе, французскому, истории и узбекскому — отл. Просидев четыре урока, меня начинает клонить ко сну. Я становлюсь вконец рассеян, глуп и туп, и горе мне, если меня в эти два последних урока спросят.

Наконец, избежав все опасности, иззевавшись, я ухожу домой, безмерно счастливый, что учебный день окончился, а дома меня ожидает принесенный из столовой Союза писателей обед. Мне тогда плевать на все — я голоден как волк, и даже то, что завтра две математики, две физики и одна химия, мне глубоко безразлично. Я думаю об обеде и книге, которую буду читать. От школы до общежития — три минуты ходьбы, и я бодро шагаю с портфелем в руке и даже иногда насвистываю. Быть может, оттого-то к сумеркам у меня и во внешкольное время хорошее настроение — по ассоциации. Впрочем, и раньше так было. А ночью — спать.

Я помню, еще в 1939 году я с мамой пошел в какой-то ресторан, где танцевали, и подали какой-то очень вкусный обед, и я пил вино, и глазел, и было скучно… Возможно, я был слишком мал и не танцевал к тому же. Позор и стыд! Танцевать я так и не научился — потому что неохота как-то. И никто не верит, что я не умею танцевать. «Как, вы?..» Мне кажется, что танцы сейчас — лишь способ знакомства с девицей, способ убить время, потому что с этой девицей не о чем говорить. Потом, после нескольких таких танцевальных сеансов, авантюра вступает в новую — любовную — фазу. И вправду — всегда танцы лишь средство к достижению цели. Но они бессмысленны в таком случае, ибо неужели же я не смогу покорить девушку, которая мне понравится, не тратя времени и не портя ботинок под звуки плохого джаза? А не смогу, так и не надо».


«11.11.42 г.

Дорогая Алечка!

Прости меня, что я так долго тебе не писал. Но это объясняется тем, что с 17.10 по 7.11, т. е. в течение трех недель, я был в колхозе со школой на уборке хлопка. Мои успехи в этой области были весьма умеренными, а здоровье к тому же пошатывалось, так что меня отпустили домой раньше, чем других. Я шел 12 км под проливным дождем полями и проселочными дорогами, по колено в грязи, за арбой с вещами (уезжали еще три стахановца). На станции я, кряхтя и ругаясь, перелез через тормоза товарных вагонов, нагруженный своими вещами и ружьем одного преподавателя, и ружье мне мешало, и было 3 часа утра, и поезд в Ташкент дьявольски опаздывал, и никто не знал, на каком он будет пути, и… И я был весь промокший, и хлюпал дырявыми башмаками по станционной черной грязи, и дождь лил и лил не переставая, и в последнюю минуту пришлось перелезать под вагоном, так как поезд, конечно, приблизился по тому пути, по которому никто его не ожидал… Но я ввалился в вагон, даже удалось сесть, и на все было наплевать, ибо теперь впереди были Ташкент, асфальт, баня и телефонные звонки. И приехал я как раз в разгар демонстрации, и все было в порядке. Когда-нибудь я подробно опишу мое пребывание в колхозе и все это мое путешествие.