Бой был жесток, противники долго кружили друг против друга, то один, то другой казался на краю гибели. Вдруг Полибий, бывший в числе зрителей, с ужасом увидел, что варвар нанес сильную рану коню Сципиона. Конь зашатался. Но Публий мгновенно соскочил, не потеряв равновесия. Бой возобновился с новой силой. Вдруг великан рухнул на землю, и Сципион под восторженные крики товарищей вернулся к своим (Polyb. XXXV, 5; Арр. Iber. 224–226; Veil. I, 12; Val. Max. III, 2, 6; Liv. ep. XLVIII).
Но Публий был не просто каким-нибудь отчаянным задорным смельчаком. Ни при каких обстоятельствах он не терял головы и умел найти выход из любой беды. Когда надвигалась грозная опасность, все взоры теперь мгновенно обращались на Сципиона. Солдаты в конце концов стали глядеть на него с каким-то слепым обожанием. Им казалось, что для него нет ничего невозможного или непосильного. И ни разу не обманул он их надежд. А среди врагов он пользовался глубоким уважением. Его великодушие и верность слову завоевали любовь иберов. Приближалась зима и ненастье. Ни хлеба, ни теплых вещей не было. Необходимо было заключить мир. Но консул, стоявший во главе римского войска, показал себя человеком алчным и вероломным. Он раз уже обманул иберов. Они этого не забыли и больше ему не верили. Положение казалось безвыходно. И тогда Сципион объявил, что едет к врагам. Отправился он один. Воины с волнением ждали его, с тоской поглядывая на дорогу. Вдруг они увидали небольшую кавалькаду. Несколько человек гнало стадо скота, дальше двигались повозки с теплыми вещами. За ними ехал Сципион. Он объявил, что теплые вещи и еду прислали по его просьбе иберы и что он заключил мир под свое честное слово. Консул раскрыл было рот. Условия ему не понравились. Он ожидал от врагов не теплых вещей, а золота. Но встретив суровый взгляд своего офицера, он осекся. Мир Сципиона был принят (Арр. Iber. 54–55).
Прошло всего три года, и, словно океанский прилив, волна любви народной подняла Сципиона на самую вершину общественной лестницы, минуя все промежуточные ступени. Притом он сразу занял какое-то особое положение, которое ни до, ни после него не занимал ни один римлянин. «Авторитет его был так же велик, как и авторитет самой державы римского народа», — говорит Цицерон (Pro Mur. 58). «Его мнение считалось законом для римлян и иностранных племен», — пишет он в другом месте (Cluent. 134). Короче, он был первым гражданином республики (De re publ. I, 34; ср.: Plin. N. H. VII, 100). И тут дело было не в его великих победах, не в его заслугах перед государством. Увы! Сколько было в Риме великих полководцев, которых после их побед носили на руках, а потом неблагодарная и непостоянная толпа о них забывала, и они гибли жертвой зависти и злобной клеветы! Даже сам Великий Сципион, спаситель Рима, умер в добровольном изгнании. А Публий покорил сердце римлян. То не был загадочный полубог, осыпанный звездным светом, как Сципион Старший. То был их герой, римлянин до мозга костей.
До нас дошло одно очень красноречивое свидетельство этой великой любви. Древние политики не менее современных старались обливать грязью своих противников. Вот почему нет среди великих героев древности ни одного, о котором мы не слышали бы низкой сплетни, грязного слуха, подленькой клеветы. Но есть одно исключение. Ни единая капля этого мутного зловонного потока не забрызгала даже края одежд Сципиона. Он единственный из людей Античности, а может быть, и всей человеческой истории стоит перед нами в незапятнанной чистоте. Словно сверкающий доспех, защищал его блестящий ореол всеобщего обожания. Римляне, кажется, сгорели бы со стыда от одной мысли, что к действиям Сципиона примешивается хоть какое-нибудь своекорыстное побуждение. Они были убеждены, что он — олицетворенная честь, благородство и справедливость.
Сципион занимался теперь государственными делами. Но политическая борьба и партийные дрязги ему претили. Он вообще держался в стороне от политических партий с их узостью и нетерпимостью. Вслед за Полибием он считал, что республика держится на равновесии всех сил. Ему равно противна была мысль, что Рим превратится в замкнутую кастовую олигархию и что царить в нем станет буйная ничем не ограниченная демократия. С помощью своих друзей он провел ряд демократических преобразований. Некоторые знатные люди даже сетовали на его измену своему сословию (Plut. Paul. 38). Но они заблуждались. Позже, когда настала для республики жестокая пора, когда сенат совсем согнулся под ударами демократии и никто не имел мужества ему помочь, вот тогда-то Сципион один с риском для жизни вступился за закон и сенат. Все партии страстно стремились заполучить его к себе. Но он оставался по-прежнему строг и беспристрастен. Он был идолом народа, который, по выражению Аппиана, «его ревниво любил» (B.C. I, 19). Сенат уважал его, хотя там было много его политических противников. Но даже они склонялись перед нравственным авторитетом этого человека.
Теперь Сципион чуть ли не ежедневно выступал с речами перед сенатом или народом. Его называли лучшим оратором своего времени, и слава эта осталась за ним и в потомках. Римляне жили в обществе демократическом. Они должны были постоянно убеждать и в сенате, и в народном собрании. Даже перед битвой римский полководец произносил речь, чтобы убедить воинов и вдохнуть в них силу. Поэтому красноречие было необходимо римлянину как воздух. Каждый государственный человек был знаменитым оратором, а каждый оратор был одновременно государственным человеком. Выступления римских ораторов представляли собой нечто удивительное. Это были вовсе не холодные и скучные доклады современных политиков. Это были спектакли, где выступали лучшие актеры. Их речь была не цепью логических рассуждений; то был ряд блестящих картин. Даже говоря о завещании, оратор воскрешал из мертвых его автора и заставлял его со слезами на глазах молить судей. Оратор обдумывал все — свои движения, жесты, выражение глаз. Одно лицо у Цицерона замечает, что невозможно разжалобить судью, «если ты не явишь ему свою скорбь словами, мыслями, голосом, выражением лица, наконец, рыданьями» (Cic. De or. II, 190). Цицерон вспоминает, что в глазах его учителя, Красса Оратора, светилась такая скорбь, что никто не мог против него устоять (Ibid. II, 188). Оратор, говорит Цицерон, «должен обладать… голосом трагика, игрой такой, как у лучших актеров» (Ibid. I, 128). И вот римляне отделывали и упражняли свой голос, чтобы сделать его певучим, они обдумывали свои движения, чтобы они поражали красотой и выразительностью. И публика, затаив дыхание, следила за этим захватывающим спектаклем, то разражаясь бурей аплодисментов, то судорожными рыданиями.
Таковы были современники Сципиона. В их кругу Публий резко выделялся. Вот уж кто совсем не походил на актера. Он был горд, сдержан и насмешлив. И речь его была горда, сдержанна и насмешлива. Ни капли чувствительности, никакого пафоса. Он никогда не принимал красивых поз. Речь его была проста и естественна, словно он беседовал с друзьями. Говорил он тоже просто, не по-театральному. Даже голоса никогда не возвышал и «не насиловал легких» (Cic. De or. 1, 255). И уж конечно, он скорее дал бы отрезать себе руку, чем согласился рыдать перед толпой, чтобы вызвать ее жалость. Но, как говорит Цицерон, подобно тому, как некоторым женщинам придает особую прелесть простота одежды, отсутствие блестящих побрякушек и косметики, так и в простоте речи Сципиона заключалось для квиритов особое обаяние. Его речи были невелики и изящны. Он внес в римское красноречие изысканную простоту эллинов. Квинтилиан прямо называет его римским аттиком (XII, 10, 39). Язык его считался эталоном латинского языка.
Говорил он кратко, остроумно и притом нисколько не церемонясь в выражениях. Тут нужно упомянуть об одной ужасной черте его характера; черте, доставлявшей много горьких минут его соотечественникам. У Сципиона был совершенно безжалостный и острый, как бритва, язык. Спорить с ним было абсолютно невозможно. Он был феноменально находчив, отвечал мгновенно. Напрасно противник неделями готовил длинную патетическую речь. Сципион произносил всего одну фразу, и враг был убит наповал. В таких схватках он был неподражаем. Поэт Люцилий, сам остроумнейший человек, специально ходил на Форум полюбоваться этим спектаклем, который служил ему сюжетом для следующей же сатиры. Он хохотал, видя, как Сципион, словно опытный дуэлянт, делает мгновенный выпад, и противники один за другим валятся вверх тормашками (H. 82). Не он один, весь Форум хохотал до упаду. Но сам Публий сохранял непроницаемое невозмутимое лицо, так что, говорят, невозможно было разобрать, шутит он или говорит серьезно.
Хуже всего было то, что острые словечки Сципиона тут же расходились по Риму и превращались в ходячие анекдоты, и несчастная жертва становилась притчей во языцех. Римляне вообще поражали иноземцев своей насмешливостью и резкостью (Polyb. XV, 1, 4). Послы их не раз платились жизнью за слишком смелый язык. Достаточно напомнить, как царица Тевта умертвила римского посла; Лепида от подобной участи спасла только его красота. Плутарх рассказывает, в какое «смятение» повергла беседа с одним римлянином царя Митридата, «часто слышавшего язык римлян, но впервые узнавшего, какова бывает откровенность их речей» (Mar. 31). Но Сципион повергал в смятение самих римлян (Cic. De or. III, 28). «Резкость его была одинакова велика и в Курии (т. е. в сенате. — Т. Б.), и на народной сходке… Когда в сенате консулы… спорили, кому поехать в Испанию… между отцами возникли сильные разногласия, и все с нетерпением ждали, что он скажет, Сципион заметил:
— Думаю, не стоит посылать ни того ни другого: у одного нет ничего, а другому всего мало».
Иными словами, он без всяких обиняков назвал обоих консулов ворами. «Этими словами он достиг того, что ни тот ни другой не получили провинции» (Val. Max. VI, 4, 2).
Особенно тяжело бывало людям важным и самодовольным: они не умели посмеяться над собой и с честью выйти из смешного положения. Одним из подобных людей был Аппий Клавдий