Это строка из «Одиссеи». Старик недавно прочел эту поэму, и, видимо, она произвела на него сильнейшее впечатление. Образы Гомера постоянно витали перед его мысленным взором. Год назад в разговоре с Полибием он вспоминал сцену в пещере Циклопа и заметил, что собеседник его похож на главного героя. Слова же о Сципионе прозвучали для римлян как предсмертное пророчество. Дело в том, что это были чуть ли не последние слова, которые слышали из уст старого цензора. Он умер, так и не увидев осуществления своей мечты, разрушения Карфагена.
Ко всему этому приплетались чувства мистические. И осаждающие, и осажденные придавали совершенно особое значение тому, что молодого героя зовут Сципион. Мы знаем, что римляне уже стали поговаривать, что к нему перешел по наследству даймон его деда. Думаю, в это верили и осажденные. Вообще вера в магическую силу этого имени была так велика, что, когда много лет спустя в Африку высадился Цезарь и оказалось, что во главе его врагов стоит некий Сципион, он вынужден был несмотря на все свое модное вольнодумство срочно отыскать какого-то еще Сципиона и для виду поставить во главе собственного войска. Иначе никто из его воинов не решился бы поднять меч — так велика была вера, что в Африке Сципионы всегда побеждают (Suet. Iul. 59; ср.: Plut. Cat. Min. 57).
На выборах на 148 г. много народа заочно записало Сципиона консулом (Liv. Ер. 49). Увы! Это было совершенно нереально. Закон требовал, чтобы человек был сначала эдилом, потом претором и только тогда он мог добиваться консулата. А Сципион еще не занимал ни одной магистратуры. Так что он мог быть консулом в лучшем случае лет через десять.
Благодатная осень подошла к концу. Наступила зима с пронзительными ветрами и сырыми туманами. Однажды Сципион пробирался через колючие кусты, рытвины и лощины. Погода стояла на редкость холодная и ветреная. Впереди был глубокий непроходимый овраг. На противоположном берегу Сципион заметил людей. Ему показалось, что он узнает высокую фигуру Фамеи. Неожиданно атаман отделился от остальных и подъехал к самому краю оврага. Он поманил к себе римлянина. Недолго думая, Сципион сделал знак остальным оставаться на месте и тоже один подъехал к краю оврага. Теперь он мог разглядеть своего врага ясно. Да, он не ошибся: то был Гамилькар.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Первым заговорил Сципион:
— Ну, Фамея, ты видишь, куда зашли дела карфагенян. Почему бы тебе не позаботиться о собственном спасении, раз ты ничего не можешь сделать для общего?
— А какое может быть мне спасение, — угрюмо отвечал пуниец, — когда карфагеняне в таком положении, а римлянам я сделал столько зла?
— Тебе будет спасение и прощение от римлян, и даже благодарность. Даю тебе в этом честное слово, если только ты считаешь меня человеком надежным и достойным доверия, — сказал Публий.
Фамея разом оживился. Его уныние как рукой сняло. Он пылко воскликнул, что слова Сципиона для него больше, чем достаточно, и исчез.
— Я подумаю и дам тебе знать, когда смогу, — крикнул он на прощанье.
Прошло несколько дней. О Фамеи не было ни слуху, ни духу. Вдруг один нумидиец принес Сципиону письмо. Публий, не распечатывая, отдал его консулу. Тот вскрыл его и прочел: «В такой-то день я буду в таком-то месте. А ты приди с кем хочешь, а страже скажи, чтобы они приняли того, кто придет ночью». Ни адреса, ни подписи, ни какого-нибудь опознавательного знака. Консул вертел в руках странное послание. Наконец, он вопросительно посмотрел на Сципиона. Тот сказал, что уверен — это весточка от Фамеи. Манилий пришел в ужас. Он горячо доказывал, что идти чистейшее безумие, что это явная ловушка, что пунийцы хотят заманить в западню лучшего римского офицера, что Фамея — первый мастер по части засад. Увы! Речи его пропали даром. Как только стемнело, Сципион отправился на свидание.
Можно себе представить, какую ночь провел консул. Он с тоской спрашивал себя, вернется ли живым этот отчаянный человек, которого просто несет на всякие опасности. Но вот наконец настал день. И появился Сципион, а с ним сам грозный Фамея со своими всадниками!
После разговора с Публием великий партизан созвал начальников своих отрядов и обратился к ним с краткой и сильной речью:
— Если родине еще можно помочь, я готов действовать вместе с вами. Но если положение ее таково, как сейчас, мне кажется, надо подумать о себе. Я уже получил твердую гарантию для себя и для тех из вас, кого сумею убедить. Самое время и вам взвесить, что для вас выгоднее.
И он поскакал к римлянам, а за ним очень многие его воины.
Когда римляне заговорили о гарантиях безопасности, он решительно оборвал их и сказал, что не нужны ему больше никакие гарантии; только еще раз напомнил, что сдался под честное слово самого Публия Сципиона.
Воины кинулись навстречу пришедшим и устроили нечто вроде маленького триумфа: ходили по улицам лагеря и пели песни в честь Публия (Арр. Lib. 107–108). Консул был счастлив. Он искренне любил Сципиона и всю дальнейшую жизнь они оставались друзьями. Кроме того, Манилий считал, что эта блестящая операция смоет с него позор последних месяцев. Теперь он мог смело возвращаться в Рим. Как ни как, ему удалось переманить знаменитого карфагенского партизана.
Несколько слов о судьбе этого замечательного человека. Вернувшись в Рим, Сципион прежде всего ввел Фамею в сенат. Отцы подарили ему очень дорогие пурпурные одежды с золотой застежкой, коня с золотой сбруей, полное вооружение, палатку с полным оборудованием и увесистый мешок с деньгами. Они сказали, что он получит еще столько же, если будет теперь действовать против карфагенян. Фамея рассудил, что родину ему все равно не спасти, а деньги нужны всегда, а потому согласился. Дальнейшая судьба этой героической личности нам неизвестна (Арр. Lib. 109).
Весной в лагере узнали, что Манилию не продлят полномочия и вскоре приедет его преемник. Манилий решил послать вперед себя Сципиона с Фамеей, чтобы придать своему возвращению некоторый блеск. Итак, Сципион уезжал. Воины уныло провожали его до самой пристани. Это отчаянное, суровое и веселое существо стало душой лагеря. Без него он казался тоскливым и мертвым. Они успели привязаться к нему всем сердцем. С ним рядом они не боялись ничего. Сейчас же вдруг они почувствовали себя одинокими и беспомощными, как дети в темном лесу. Душу их свинцовым кольцом сжимали тяжелые предчувствия.
Сципион был уже на палубе и последний раз махал рукой товарищам. И вдруг они разом закричали:
— Возвращайся к нам консулом! (Арр. Lib. 109).
Полибий стоял на палубе рядом со Сципионом. Он покидал Африку вместе с ним.
Манилия сменил Кальпурний Пизон. При нем все пошло резко хуже. Консул явно боялся Гасдрубала, избегал столкновений с ним, вместо этого он безрезультатно осаждал мелкие окрестные городки. Но ничего он не достиг, а карфагеняне сожгли все его машины. Пунийцы совсем осмелели. Гасдрубал, по выражению Аппиана, уже не думал о чем-нибудь незначительном. Теперь он всерьез мечтал сокрушить Рим. Всю Ливию силой и угрозами он вновь объединил под властью карфагенян. «Он отправил послов… к независимым маврусиям, призывая их на помощь… Других послов он отправил в Македонию к тому, кто считался сыном Персея[81] и вел с римлянами войну, обещая, что у него не будет недостатка ни в кораблях, ни в деньгах из Карфагена» (Арр. Lib. 111). Словом, он создавал антиримскую коалицию. К Гасдрубалу перебежал нумидиец Бития с 800 всадниками. Этим ясно было продемонстрировано, что дело римлян в Африке все считают проигранным.
В довершение бед исчез Гулусса. Он вел себя словно дикий зверь, привязавшийся к какому-то человеку, но вовсе не к роду людскому в целом. Пока друг его близко, он ластиться и виляет хвостом. Но, как только друг уходит, пропадает и он. Пока Сципион был в лагере, нумидиец был лучшим другом и помощником римлян. Сципион уехал. И сразу же пропал и Гулусса.
Поздней весной или в начале лета Гостилий Манцин, легат и командующий флотом, задумал совершить нечто великое. Он заметил слабое место Карфагена. Стена у моря, выходящая на крутые утесы, никем не охранялась. Улучив минуту, Манцин подплыл туда и некоторые солдаты сумели перелезть стену. Поднялся крик, как при победе. «Манцин вне себя от радости, будучи и в остальном быстрым и легкомысленным… с криками устремился к стене». Это было чистейшее безумие. Крошечный отряд остался один на один со всей карфагенской армией. Их вновь отбросили на скалы. Карфагеняне осадили их. Оставшиеся на берегу слали гонца за гонцом к консулу и в дружественную Утику. Ответа не было. Спустилась ночь. Положение римлян стало безнадежным. Ясно, что помощи ждать было неоткуда. К утру оставалось одно — прыгать на острые камни, чтобы живыми не попасть в плен к карфагенянам, участь, которую не пожелаешь и злейшему врагу. Шла последняя стража ночи. До рассвета оставалось несколько часов. И вдруг они увидали, что к ним несется корабль, «в стремительном беге подымая волны». На палубе стояли вооруженные легионеры. Далее все развивалось с молниеносной быстротой. Вновь прибывшие стремительно атаковали пунийцев и отбросили их от скалы. Воины спустились со злополучного утеса и… увидели Сципиона в палудаментуме, пурпурном плаще главнокомандующего. Он подозвал к себе пленных и сказал, что отпускает их домой.
— Передайте Гасдрубалу, — прибавил он, — что приехал Сципион{118} (Арр. Lib. 113–114).
Чем темнее и мрачнее были известия из Африки, тем больше окутывало Рим уныние, черная тоска, наконец, ужас. Это был тот самый metus punicus — пунийский страх, о котором столько говорят римляне. Три поколения выросли в страхе перед пунийцами. Не было семьи, которая не потеряла бы отца, деда, близкого родственника. От старших ровесники Сципиона слышали страшные рассказы о войне. «Ганнибал рвал на куски и терзал италийскую землю», — говорил Катон (