Полина Прекрасная — страница 10 из 21

ять было очень и очень полезно.

Писатель Сергеев страдал. Она находилась, конечно, на даче, и связи с ней не было. Играла в пинг-понг, и к ней все приставали. Еще бы к такой не пристать! Китайцы в их шелковых синих халатах – и те бы пристали, живи они рядом. Они-то придумали этот пинг-понг, они и построили древнюю стену, чтоб только не лезли к ним белые люди. Но даже и это напрасно, напрасно! И Пярну – напрасно, и стенка напрасно, и шапки с шарфами для Женьки и Петьки. Одно не напрасно: ее это тело, улыбка ее, запах светлых волос. Да, Господи, да! Научи: что мне делать?

Полина тем временем сидела дома, на дачу не поехала, хотя в городе стояла лютая жара, и раскаленный асфальт вдоль присыпанных пылью берегов Москвы-реки был густо завален простыми телами студентов, милиционеров и служащих. Не всем же по Пярну гулять! А купаться охота. Неважно, что моря здесь нет. Есть река. А сливки и мы можем взбить, были б сливки.

Полина осталась на лето одна. Внутри ее стыла горячая лава. Ведь ей объяснил тогда друг ее Луис, что лава клубится, как тысячи змей, как змей миллионы, потом застывает. Вот так и с Полиной. Теперь ей казалось, что где-то в квартире звучит этот голос – рокочущий, влажный, – который читает по радио повести. А ей не хотелось, чтоб он здесь звучал. Ей были мучительны воспоминания. Особенно то, как всегда приходилось бежать в тесный душ, где она вытиралась одним, неизменным его полотенцем: махровым, зеленым, с оторванной меткой. И как он ее целовал на прощанье всегда с той же самой затасканной фразой:

– Увидимся завтра.

Куда же исчезла любовь? Или это была не любовь, а… Вот что? Я не знаю.

При этом она себе не представляла, как ей обьяснить потерявшему голову и честно влюбившемуся человеку, что их отношенья ужасны, нелепы. Она была слишком покорной и мягкой, чтоб так вот вдруг взять да и все обрубить. Поэтому лучше ей было остаться на лето одной и подумать о жизни. Но вы согласитесь, что женщине, юной, сидеть на кровати и думать о жизни, не переполняясь тоскою любви, – не только что странно, но и неестественно. Она же цвела, словно сад в Коктебеле, и каждый листочек цветущего сада был неповторим и чудесен по-своему.

Однако молчал телефон. Никого.

Вечерами они выходила из дому, медленно шла по улице Горького, потом сидела на Гоголевском бульваре и слушала слившийся звук поцелуев, тревожащих этот старинный бульвар, как птицы своим щебетаньем тревожат высокие кроны уснувших деревьев. Здесь же, на бульваре, состоялось одно странное знакомство, по-своему даже и испугавшее Полину, но зато заставившее ее заново взглянуть на человеческое сердце и жажду его, утоляя какую ты не утолишь ее до самой смерти.

Часов в девять вечера по московскому времени на лавочку к ней подсел совсем молодой, как она, человек с такой большой папкой, с которой обычно по городу ходят художники. Он был невысок и широкоплеч, улыбка его оказалась приятной. Они посидели на лавочке рядом, но молча, ничем не мешая друг другу.

Потом он сказал:

– Александр.

«Македонский?» – хотела спросить остроумно Полина, но так, разумеется, и не спросила.

– Полина, – сказала она вяловато.

– Тут у памятника Николаю Васильевичу, – заговорил он так фамильярно, будто на памятнике вовсе и не было прославившей Николая Васильевича фамилии, – старуха одна каждый день кормит голубей. Ей лет, скажем, сто. Хотя, может, больше. Она каждому голубю дала имя. И все имена из Шекспира: Ромео с Джульеттой, принц Датский, Отелло. Стоит, крошит хлеб и кричит: «Гертруда! Гертруда! Ромео! Ромео!»

Полина хихикнула.

– Хотите, я вас нарисую? – спросил между тем Александр.

– Давайте.

Он раскрыл папку, вынул оттуда большую тетрадь и карандашом быстро нарисовал ее голову на длинной и тоненькой шее. И вышло похоже.

– Возьмете на память?

– Спасибо, возьму.

Полина взяла рисунок, встала и собиралась вежливо сказать «до свидания» художнику, но он тоже встал, завязал свою папку и вызвался вместе идти прочь с бульвара, поскольку куда-то спешил. Полина слегка удивилась, что он не собирается проводить ее до дому, как это бывало обычно со всеми, но потом убедилась в том, что малознакомый Александр прихрамывает, и догадалась о причине его ненавязчивости. Прихрамывая и задевая своею папкой о лавочки, на которых неподвижно, вроде скульптур, сидели, обнявшись, влюбленные люди, он вместе с Полиной дошел до «Кропоткинской» и тут осторожно спросил, как, мол, завтра придет ли она бульвар насладиться чудесной вечерней московской погодой. Полина пришла. Они сидели на лавочке и разговаривали так, как будто давно были близко знакомы. В конце концов он ее все же спросил:

– Вы замужем?

– Нет. Я нисколько не замужем.

– Ну, здрасте! А что? Почему вы не замужем?

– Да так. Не сложилось, – сказала Полина.

– Когда у вас будет ребенок, – сказал он, – я вас нарисую. Мадонна с младенцем.

– Какая Мадонна! – вздохнула Полина.

– Мадонна-то ясно какая, – сказал он. – Спросили бы лучше, младенец откуда?

Она покраснела, как спелая вишня. (Я знаю, опять упрекнут, что герои в моих сочиненьях все время краснеют! Но я и сама постоянно краснею. Так что же: скрывать? Не могу я скрывать.)

Опять он, прихрамывая, проводил ее до метро, после чего Полина пешком пошла к себе, а он вновь сказал, что торопится.

На следующий день она, пользуясь свободой и отсутствием проживающей на даче Мадины Петровны, пригласила Александра попить чаю. В оправданье нашей душеньки нужно сказать, что ничего «такого» Полина совсем не имела в виду. Ханжою она не была, разумеется. А впрочем, какой нам резон говорить о ханже? Ханжа есть ханжа, с нее толк один – ханжеский. Еще Ломоносов написал про ханжу, которую вывел под образом мыши. Что мышь, мол, любила ужасно святыню, покинула, мол, этот грешный наш мир, потом удалилась зачем-то в пустыню, и там грызет вволю какой-то там сыр. По тем временам – остроумно: сатира. Потом стали лучше писать, на-учились. Теперь уже пишут совсем хорошо.

Итак, они вместе приехали на метро, поскольку Полина, заметив, как он хромает, не решилась на то, чтобы предложить Александру получасовую прогулку по летнему душному городу. Вот тут-то все это и произошло. Решительно отказавшись от чаю, Александр притянул к себе взволнованную Полину и вопросительно заглянул ей в глаза. Полина глаза опустила, прислушалась, что ей подскажет душа. Душа напряженно молчала, и тело молчало. Хотя ничего неприятного не было. Приближение художника Александра к ее груди, животу и бедрам было ласковым, зовущим, но словно бы и отстраненным при этом. Как будто бы он предлагал ей решить, ложиться ли им на кровать или просто сидеть за столом, разговаривать дружески. Полина решила, что лучше ложиться, поскольку он нравился ей своей странностью. Они прошли в спальню.

Там были задернуты шторы, темно. Чужой Александр вдруг поцеловал Полинину руку, как в знак благодарности. Полина смутилась. Он сел на кровать. Глаза его нежно сияли во тьме. Полина начала сама стягивать с себя свое черненькое, в белый горошек, платьице, как вдруг Александр снял брюки, и там оказался протез. О господи, вот отчего он хромал! Никогда прежде ей не приходилось видеть такой страшной и уродливой конструкции, заменившей человеку необходимую ему для жизни ногу. У Александра, уже сидевшего на ее девичьей кроватке, вместо красивой и мускулистой, везде в волосах, аккуратной ноги была просто палка, железная палка с ремнями и множеством странных заклепок. Полина схватилась рукою за горло. Она бы хотела уйти, убежать, но выражение его покрасневшего лица остановило ее. На этом лице была гордая сила, тоска и готовность уйти самому, посмей она сделать хоть шаг от кровати.

– Боитесь? – спросил он с тревожным презрением.

– Нет, я не боюсь, – прошептала Полина. – Чего мне бояться?

Лицо Александра вмиг переменилось. Он быстро схватил ее, быстро сорвал с нее всю одежду и, щелкнув, как будто затвором ружья, отстегнул свой протез. Полина не успела опомниться, как оказалась рядом с ним под одеялом, голова ее лежала на ее же собственной подушке в сатиновой наволочке, и юный, хоть и одноногий художник уже целовал ее шею и грудь. Она чувствовала, как что-то безвольное, очень горячее все время касается бедер, колен, и только потом поняла, что вот это и есть часть ноги, а нога, то есть палка, стоит, прислонившись к ее изголовью, и словно бы смотрит на происходящее. Она стиснула зубы и зажмурилась, желая, чтоб все это кончилось, кончилось, чтоб все это было ее страшным сном, но сердце его, Александра, стучало так громко, что стук его слышали все: старухи на лавке и дети в песочнице, и все пешеходы, и все постовые. Да что постовые! Все птицы на небе, все черви в земле, все деревья на улице!

Он вдруг закричал, как кричат по весне олени в лесах, и разжал свои руки. Полина раскрыла глаза. Залитое потом лицо Александра горело во тьме, оно было счастливым. Она осторожно погладила лоб, его переносицу, волосы, веки, и он улыбнулся ей доброй улыбкой. Потом она встала, тихонько пошла в нагретую за день и чистую кухню, достала неначатый кекс, сыр и сок, прижалась к окну всем лицом и заплакала. Хромая, он вскоре пришел вслед за ней, увидел лицо это, слезы на нем, нахмурился и прошептал так умно, как будто бы жил на земле много лет, всего насмотрелся и понял, в чем суть:

– Спасибо тебе. Извини. До свиданья.

Она кивнула, не найдя в себе силы удерживать его, и через несколько минут увидела, как он вышел из подъезда, остановился, чтобы закурить, поправил на широком плече свою папку и скрылся, хромая, за старыми кленами.

А еще через две недели, посвежевший и помолодевший, вернулся из Пярну писатель Сергеев. Он позвонил из мастерской, и Полина подошла к телефону.

– Любимая! Ты не на даче? – спросил он.

– Нет, я не на даче, я в городе, – сказала Полина.

– О боже! Чего же мы ждем? – спросил он.

Она промолчала. Испугавшись, что их разъединили, писатель начал дуть в трубку, и это продутие было нелепым. Ну, вот объясните: чего вы все дуете? Не знаете, что телефон сделан так, что, хоть в него дуй, хоть не дуй, слышнее не станет? Смешные вы люди.