позировать». Боже! Его обожгло. Как только воспаленный мозг Ивана Петровича восстанавливал подробности их первого свидания, к горлу его подступал ком, и глаза переполнялись слезами. Особенно страшен и чуден был миг, когда она резким и легким движеньем расстегнула высокий сборчатый воротник своего платья, и он вдруг увидел под тонкой сорочкой две яркие красные родинки эти… Нет, это свидание было счастливым! Не зря же пришла ему мысль о разводе! Поскольку представить себе, что он будет вот так отпускать ее к мужу, бросаться на эту кровать, задыхаться от запаха черных волос, пропитавшего подушки и простыни, – о, никогда!
Да, да, все божественным было, безумным! Они не грешили, они – погибали на ложе любви, и их единенье должно было кончиться браком, семьею! Зачем же княгиня сказала, что больше сюда никогда, никогда не вернется? Быть может, он был слишком груб в своих ласках? Быть может, он многого слишком просил? Но нет. Его вдруг затошнило. Он вспомнил: слюна была очень соленой и красной. Все эти три раза: соленой и красной! Княгиня кусала его прямо в губы. Смеялась при этом. И чем ему было больнее, тем громче. Он тоже смеялся. Да, он хохотал! Ему было любо, ему было сладко…
Иван Петрович быстро зашагал по комнате. Инстинкт подсказал, что разгадка здесь, близко.
Давайте, любезный читатель, расстанемся ненадолго с Иваном Петровичем Белкиным и посмотрим, что происходило в тот же день с Мещерским и милой ему Аграфеной Андреевной. Узнав, что сегодня венчание, Аграфена Андреевна как-то очень быстро справилась со своим недомоганием, велела горничной растереть ей грудь и спину горячим свиным жиром, купленным на рынке у заставы и пахнущим так, что Мещерский, изнеженный с детства, чуть не задохнулся от этого запаха. Потом обмоталась платком козьей шерсти, надела поверх его белое платье, недавно купленное на том же Кузнецком мосту, и, похорошев от волненья и счастья, сказала, что ехать венчаться готова. Мещерский, загодя пославший слугу своего договориться со священником одной из скромных подмосковных церквей, надел черный фрак и усы надушил. Себе самому он казался героем, не меньше нисколько, чем Багратион. Выйдя из Груниной квартирки, он вспомнил, что оставил у себя в кабинете портмоне с деньгами, а потому нужно сделать небольшой крюк, чтобы попасть домой на Покровку. Подъехав же к дому уже со своею невестой, он с ужасом увидел во всех окнах свет, большую знакомую повозку у подъезда и маменькину горничную Арину, с сердитым лицом вынимавшую из повозки какой-то узел.
«Пропал я! – тоскливо подумал Мещерский. – Придется сейчас обьяснять всю историю!»
Груня тоже заметила неладное и удивленно посмотрела на него в надежде объяснений.
– Душа моя! – нежно сказал ей Мещерский. – Поедем, пожалуй, обратно.
– Зачем нам обратно? – спросила она и сдвинула черные брови.
– Тут, видишь ли, маменька… Право, не знаю, с чего она вдруг из деревни…
Мещерский запнулся. У Груни глаза ярко вдруг заблестели.
– Какая удача! Вот ты и представишь меня сейчас маменьке! Ведь, чай, не чужие.
Мещерский не успел ничего ответить на это нелепое предложение, поскольку старый лакей в заношенной и обтрепавшейся, золотом расшитой ливрее старинного, еще прошлого века покроя, появился в открытых дверях и поклоном пригласил барина пожаловать в дом.
– Я здесь не останусь! – сказала тем временем Груня и снова закашляла.
– Душа моя, – пролепетал ей Мещерский, – я живо туда и обратно…
– Ни-ни! – закричала она. – Не пущу ни за что! А то я сейчас вам истерику сделаю!
И козочкой выпрыгнула на тротуар. Мещерский вылез следом. Ноги его дрожали. Груня смело взошла по лестнице мимо лакея, на лице которого отразилось замешательство.
«Была не была! – вдруг подумал Мещерский. – В конце концов, завтра же и застрелюсь!»
Маменька сидела в глубоких креслах. На праздничном чепце ее прыгали золотистые блики от только что зажженных свечей.
– Ты где же гуляешь, дружок? – начала было маменька, не сразу разглядевши закрытую широкой спиной своего сына Аграфену Андреевну.
– Я занят по службе был, маменька, – ответил Мещерский и сделал шаг, чтобы поцеловать родительнице руку.
Тут-то и обнаружилась незнакомая совершенно и очень миловидная барышня в нарядном, не по погоде надетом белом платье, от которого распространялся крепкий и нежный запах какого-то деревенского животного. Маменькины брови поползли наверх, под самый чепец, освещенный свечами. Аграфена Андреевна присела в грациозном реверансе.
– Позволь, мон ами, что-то я не пойму… – И маменька вся побелела.
Мещерского заколотило от страха. Он начал глотать воздух ртом, как будто бы в горле застрял кусок мяса.
– Сейчас я вам все объясню, – сказала весьма миловидная барышня. – Я думаю, ваше сиятельство поймет и простит двух несчастных влюбленных, которых судьба их толкнула, чтоб скрыться… Но мы через пару часов узаконим связавшие нас узы чистой любви…
Незнакомка плела немыслимую чепуху, но ловко, как будто бы в пьесе играла.
– Кто это? – спросила испуганно мать и пальцем своим указала на Груню.
– Супруга! – ответила Груня. – Супруга! Сегодня венчаемся, так что уже…
Она не успела и договорить. Старуха, привстав было в креслах, упала.
– Прочь, дерзкие! Прочь! – завизжала она. – Лишаю всего! И отец твой тебя, во гробе очнувшись, накажет за дерзость!
Мещерский хотел было выбежать вон, но Грунечка сильной рабочей рукою схватила его прямо за воротник.
– Я девушка честная, – ноздри раздув, сказала решительно Груня, – а если за мною приданого нет, так это поскольку папаша сам беден. Но ведь не в деньгах добродетель-то, верно?
Она задохнулась от искренних слез.
– Вы можете выгнать меня за порог, где я и помру, ни родных не имея, ни денег, ни кровли, но вы мне скажите: когда вас Господь призовет, разве вы не вспомните, как вы меня… как вы нас…
Маменька перестала взвизгивать.
– Гоните меня! – продолжала невеста. Глаза ее высохли и заблистали. – Зовите сюда ваших слуг! Пусть они меня сейчас вытолкнут прямо под дождик! Уйду в этом платье, почти босиком! – И она выставила, задравши слегка подол своего нарядного платья, изящную ножку в простом башмачке. – А он-то, единственный сын ваш, он разве останется мучиться здесь без меня? Он сразу же ринется прямо под пули и кровью своей обагрит поле битвы!
Маменька слушала с испугом.
– Что медлите? – Груня спросила чуть слышно. – Хотите: мы сами уйдем на мороз?
Мещерский, которого она уже не держала за воротник, не выдержал и всхлипнул.
Маменька заерзала в креслах.
– Мигренью страдаю, а тут еще… эта… оказия, право…
– Пойдем, Ипполит! – сказала решительно бедная Груня.
– Куда же? Я разве гоню вас? Постойте!
Аграфена Андреевна и Мещерский были уже в дверях. Страшная картина сыновьей смерти, столь ярко обрисованная Груней, сделала свое дело.
– Дитя мое! Сын! Подойдите ко мне! – Несчастная еле могла говорить.
Мещерский зарылся бульдожьим лицом в атласные юбки старухи.
– Ну, можно ли так? – зашептала она. – Секреты от маменьки… Где это видано?
– Единственно от уваженья, маман… Единственно только боязнь огорчить…
– Ах, Господи! Да подойдите и вы!
Аграфена Андреевна ловко опустилась на колени рядом с плачущим женихом своим. Теперь уже плакали трое. Да как!
Любезный читатель! Простите меня за то, что сейчас я не в силах продолжить. Есть в жизни моменты, когда лучше тихо, почти не дыша, незаметно уйти. Пускай люди плачут. Никто им не нужен.
Ивану Петровичу Белкину, наверное, стало бы легче, если бы и его настигли слезы. Но слез больше не было. Он сидел на кровати в одном белье и пил. На полу стояла уже опустошенная бутылка немецкой водки особой крепости и валялся кусок недоеденного хлеба, а в дрожащих руках Ивана Петровича поблескивала другая, только что начатая бутылка, из которой он старался налить себе содержимого в стакан, но пальцы не слушались: зелье стекало на ноги героя.
– Ей нужен порок, да, порок! – шептал он во тьму. – Вот в чем дело! Разгадка! Я думал: любовь! Как же я ошибался! Ей нужен порок!
Перед глазами белело лицо княгини Ахмаковой и дразнило его: княгиня то щурилась презрительно, и бирюзовые зрачки ее закатывались прямо под веки, то вдруг сильно закусывала себе нижнюю губку, которая вспухала на глазах, то со странным смехом прижималась к Ивану Петровичу горящим лицом своим и вдруг так щипала его, что он чуть не вскрикивал. Он вспоминал ее странные забавы: как, например, она внезапно сталкивала его с постели и приказывала ползти, словно уж, в угол комнаты, потом принималась манить нежным пальчиком. А он лишь смеялся. И все ему нравилось, все принимал он! И эти укусы, и эти пощечины, и кровь из губы, и внезапная нежность. Ведь он ничего и не понял бы, если бы она не сказала ему: «Я устала». Тогда он подумал: устала от страсти. Он сам чуть дышал, сам был мокрым насквозь. Но нет, не от страсти! Он ей надоел. Он, может быть, ей опротивел, наскучил! Поэтому больше она не придет. И он не увидит ее. Это – гибель.
Иван Петрович пил водку из горлышка, потом отламывал кусочек лежащего на ковре хлеба и торопливо глотал его, не разжевав. От водки тошнило и очень уж сильно кружилась и словно плыла голова. На рассвете он, наконец, заснул. Через час Федорка заглянул в барскую спальню: Иван Петрович громко храпел, лежа на полу. Лицо его было белым, как снег, и таким, что бедный лакей не сразу даже и распознал в этом разодранном, мокром от слез человеке всегда дружелюбного славного барина.
Беда, говорят, в том, что проклятая настойка способна принести человеку облегчение. Ведь бес так и ловит себе свою жертву: мол, ты, братец, пей, а потом разберемся. Иван Петрович пил неделю и неделю не покидал своей квартиры. Ипполит Мещерский, ближайший ему человек в этом городе, наслаждался новизною своего положения и не торопился узнать, что происходит с его одичавшим от горя приятелем. В субботу Грунечка с присмиревшей и ласковой маменькой уехали на Кузнецкий мост за покупками, а разрумяненный Мещерский решил навестить Ивана Петровича.