вию никакой силы, будет двигаться по прямой с постоянной скоростью[193]. «Естественным» состоянием, таким образом, оказывается уже не покой, а движение. Вот, между прочим, очень наглядный пример различия в мировосприятии между видящим идеал в автаркии «аполлоновским человеком» Античности и постоянно к чему-то стремящимся «фаустовским человеком» новой Европы. На самом-то деле, как стало ясно после открытия теории относительности в XX веке, ни одна из двух точек зрения не более истинна и не более ложна, чем другая; все гораздо сложнее.
Вернемся к концепции Аристотеля. Если цепочка передачи движения где-то начинается, то у всех движений, происходящих в мире, есть единая причина: тот самый перводвигатель, предмет, в конечном счете служащий источником всех движений. Причем перводвигатель сам обязательно должен быть неподвижным. Почему? Да по элементарным законам логики в сочетании с аристотелевским запретом самопроизвольного движения. Ведь, если перводвигатель движется, значит, что-то сообщило ему это движение. Получается, что он уже не перводвигатель, а таковым следует признать тот, более высокий источник движения. И дальше – либо опять по цепочке в бесконечность, либо в какой-то момент мы все-таки останавливаемся на сущности, которая сама не движется, но при том все движет. Вот это и есть Бог.
Читателю это место нашей книги могло показаться несколько скучноватым и усложненным. А ведь мы попытались еще как можно проще и доходчивее пересказать мысли Аристотеля, который сам, нужно сказать, почти всегда излагает свои концепции языком, очень трудным для понимания, неясным, запутанным.
Осталось еще попытаться ответить на вопрос: если перводвигатель сам неподвижен, то каким же образом он приводит в движение предметы? Он же не может их, допустим, толкать, как рука человека толкает шарик, чтобы тот покатился. Да ему, в общем-то, и нечем.
Справедливо пишет другой историк философии – Сергей Николаевич Трубецкой (один из блестящей плеяды русских мыслителей Серебряного века): «Это начало (т. е. Бог-перводвигатель. – И.С.) не движет мир внешним образом, рядом механических толчков; оно движет его, как внутренняя цель, не потому, чтобы в нем самом было движение, а как предмет всеобщего стремления, всеобщей любви»[194].
Изложенная здесь идея, принадлежащая одному из величайших философов Античности, – Бог движет мир посредством любви – позже была с энтузиазмом подхвачена христианскими мыслителями. Вспомним хотя бы строку, которой завершается бессмертная «Божественная комедия» Данте: «…Любовь, что движет солнце и светила». Однако есть и существенная, принципиальная разница. В христианстве все движет любовь Бога к миру – своему творению. А у Аристотеля – направленность противоположная. Его Бог не любит никого и ничто, он самодостаточен. Да и вообще он, в отличие от христианского Бога, – не божественная личность, а чистый принцип. Ему не присуща воля, а только логика. Любовь есть некое стремление, а Богу Аристотеля чужды любые стремления.
Иными словами, этот Бог – не источник любви, а ее предмет. Мир движется не любовью Бога, а любовью к Богу. Но как это понимать, как любовь может выступать движущей силой? Ведь это чувство, а не какая-то материальная реальность. Ход мысли парадоксальный, но по-своему вполне логичный. Постараемся пояснить его вполне житейским примером.
Представим себе молодого человека, влюбленного в девушку. Он развивает бешеную активность: ухаживает, дарит цветы, всячески стремится понравиться своей возлюбленной… Сама девушка может не прилагать для этого ровно никаких усилий. Случается, она даже не догадывается о том, что ее любят, или же не разделяет этих чувств. А тем не менее любовь (подчеркнем – не ее любовь, а именно любовь к ней) все-таки движет! И пусть не «солнце и светила», а лишь одного человека – в данном случае это не принципиально. Вот так же и мир движется своей любовью к Богу.
Разумеется, пример, который тут приведен, у Аристотеля мы не встретим. Здесь мы, чтобы стало понятнее, воспроизводим ситуацию, типичную для нашего времени. Аристотелю же и его современникам сам образ юноши, влюбленного в девушку, был вполне чужд. А почему – об этом мы узнаем в одной из следующих глав.
Итак, бесконечность пространства древнегреческое сознание начисто отвергало. А как со временем? На первый взгляд может показаться, что здесь картина другая: время представлялось бесконечным. И действительно, как может быть иначе в культуре, где столь распространены идеи циклизма, «вечного возвращения»? Ведь, чтобы мировая история снова и снова совершала свой «бег по кругу», нужно именно время без конца.
Однако на самом деле и в этой области все несколько сложнее. Дело в том, что существовало несколько параллельных, но различающихся представлений о времени. Можно говорить о трех образах или «трех ликах» времени[195], что, кстати, отражалось и в терминологии.
Наверное, всем (даже тем, кто никогда не изучал древнегреческий язык) прекрасно известно, что основным в Элладе термином для обозначения времени являлся хронос. Многие греческие слова пополнили лексический запас современных европейских языков, в том числе и русского. «Хронос» в их числе: вспомним такие существительные и прилагательные, как «хронология», «хронометр», «хронический» и т. д.
Однако для передачи понятия «время» греки использовали не только слово «хронос». Оно было хоть и основным, но не единственным. Наряду с ним имелись еще два: кайрос и эон. Причем полными синонимами все три не являлись. У каждого из них существовало достаточно четко очерченное и ограниченное смысловое поле (в каких-то случаях более, в каких-то менее широкое), и эти смысловые поля пересекаются лишь частично.
«Хронос» действительно встречается в источниках значительно чаще, чем две остальные лексемы вместе взятые. «Хронос» – это, бесспорно, самый общий и широкий по значению термин для обозначения времени; в наибольшей степени коррелирует он и с соответствующим русским словом «время». Собственно, нередко словари (особенно те, которые дают не слишком уж детализированную информацию) ограничиваются одним-единственным переводом: «хронос» – время[196].
Но так ли все просто? Здесь не помешает задуматься о том, что даже и мы, говоря «время», не всегда имеем в виду одно и то же. Строго говоря, всякий раз мы употребляем это существительное в одном из двух значений: либо в смысле «некий промежуток времени», либо в смысле «момент времени, некая точка во времени». Чтобы пояснить этот тезис, приведем две условные речевые ситуации: а) «Сколько времени имярек пробыл на этом месте? – Семь часов»; б) «В какое время имярек прибыл на место? – В семь часов». Ясно, что в этих двух случаях речь идет о несколько разных вещах. В русском языке слово «время» вполне уместно в обеих ситуациях. А как обстоит дело в древнегреческом? В частности, что можно сказать в данной связи о пресловутом «хроносе»?
Этот термин обычно употреблялся тогда, когда речь шла о промежутке времени, о чем-то текущем, длящемся, протяженном. Он мог даже подспудно содержать в себе идею отсрочки, задержки, промедления. «Хронос» можно было бы условно назвать «линейным временем», потому что он маркирует некую линию.
«Хроносу» противостоит «кайрос», понимаемый как точный, конкретный момент, некий предел, рубеж. Тут уже не идет речь о длительности и протяженности. Это не промежуток времени, а «точка во времени» или, если позволить себе, может быть, чрезмерно современное выражение, «квант времени». Напомним, что квант – минимальное, не подлежащее дальнейшему делению количество какой-либо физической величины.
Впрочем, чрезмерно современным тут будет именно разве что выражение, но не суть. Понятие «квант» в Античности, разумеется, было неизвестно. Однако возможность или невозможность квантования пространства (то есть деления его на кванты) – одна из самых важных проблем, ставившихся и решавшихся натурфилософами архаического и классического периодов. Достаточно напомнить известные парадоксы Зенона Элейского – об Ахилле и черепахе, о летящей стреле.
Первая из упомянутых сложных задач (так называемых апорий, то есть по-древнегречески затруднений), придуманных Зеноном – этим интереснейшим представителем раннегреческой философии (он жил и писал в первой половине V в. до н. э., и его не следует путать с тезкой и коллегой – Зеноном Китийским, основателем стоицизма, действовавшим лет на двести позже), может быть вкратце пересказана так. Представим себе, что Ахилл – самый быстроногий герой в греческой мифологии – состязается в беге с черепахой, этим воплощением медлительности. Дадим черепахе фору, поставив ее на десять шагов впереди. Условимся также, что Ахилл движется в десять раз быстрее своей соперницы – просто потому, что с круглыми числами легче оперировать.
Итак, соревнование началось. Сможет ли прославленный бегун догнать черепаху? «Конечно, сможет», – говорили собеседники Зенона. «А вот и нет, – усмехался философ. – Смотрите сами. Пока Ахилл пробежит десять шагов, отделяющие его от черепахи, та проползет один шаг и по-прежнему будет впереди него. Пока Ахилл пробежит этот шаг – черепаха проползет одну десятую шага, и все равно остается впереди. Ахилл пробегает одну десятую шага – черепаха проползает одну сотую. И так до бесконечности! Ведь пространство бесконечно делимо, и, для того чтобы преодолеть даже самый ничтожный его отрезок, нужно же затратить какое-то время. Герой настигает черепаху, но не может ее догнать, тем более обогнать. Он постоянно оказывается в точке, где она только что была, но где ее уже нет: она ведь, хоть и медленно, но тоже движется, не стоит на месте».
Апория о летящей стреле имеет несколько иной характер. Когда стрела летит, она движется или покоится? И опять же общепринятый ответ, разумеется, будет: «Конечно, движется». А ответ Зенона – снова иной. В каждый отдельно взятый момент стрела находится в каком-то одном месте, а не в двух сразу. А поскольку время состоит именно из отдельно взятых моментов, то стрела