В чудесной советской стране ничто не пребывает в бездействии – все куда‑то движется: «Пшеница движется дальше на север, на восток» (в Сибирь и в Казахстан) (С. 177); «Рис движется к северу… под Куйбышевом, Курском и Рязанью, в болотах Полесья.., в окрестностях Москвы – на две тысячи километров севернее прежней рисовой зоны. Начинает создаваться новая карта рисосеяния» (С. 178); кукуруза «сдвинута к северу» – в степи Сибири (С. 179); «В Сибири сильно расширились посевы ржи» (С. 179); «Советская власть перечертила географическую границу хлопководства. Она сдвинула ее далеко к северу – с сорок третьей параллели к сорок седьмой. В пустовавших степях Причерноземья, Приазовья возникли хлопковые совхозы» (С. 180); сахарная свекла растет в Прибалтике и в Карелии, под Москвой и на Волге (С. 181). Да что там европейский Запад – «Привычные пейзажи изменились. В оазисах среди пустыни навалены кучи бураков, как где‑нибудь в лесостепи у Винницы» (С. 182). А сейчас, по инициативе товарища Сталина началось продвижение субтропических культур в более северные районы – на Украину, в Молдавию, на Кубань» (С. 189)…
Все в этих картинах должно поразить читателя. Визуализация в этом случае оказывается совершенно излишней: Картина бессильна перед Словом. «Человеку в капиталистическом мире неведомы быстрые и притом плановые изменения в географическом ландшафте. Ученые современного Запада сетуют: «Ландшафт – это неотвратимая судьба». – «Нет! – говорим мы. – Своими руками, по продуманным чертежам строим мы свою страну, создаем новый ландшафт». Буржуазные ученые говорят: «География не создается, а рождается сама собой». – «Нет! – говорим мы. – Строя коммунизм, мы с разумным расчетом переделываем страну, изменяем ее географию»» (С. 7). В этом тексте не случайно «сетуют» и «говорят»: только Словом рождается чудо, перед которым всякие «сетования» бессильны. Не важно, чем в реальности явились все эти немыслимые «преобразования», – важно, что изменилось самое ощущение реальности, ее вербальный образ.
К примеру, автор рассказывает об изменении грунта. Это – осушение и орошение земель. Осушение проводится в Колхиде, на Кубани, на Ирпене, в Полесье и других местах. Как оно происходит? «Люди, вдохновленные грандиозностью замысла, творят новый – здоровый и цветущий – край. Край создается, но уже есть его будущая географическая карта. Перед грандиозностью проекта бледнеет проект осушения Флориды, некогда составленный магнатами Америки. Край этот будет, ибо он предусмотрен социалистическим планом, ибо так хочет, так решил советский народ» (С. 207). Совершенно ничего нельзя узнать о проблемах, связанных с решением столь грандиозных задач. Да и незачем: есть вдохновение, план, образ цветущего края. Образ становится единственной реальностью.
Вот речь идет об орошении. Мы узнаем о создании Вахского канала, Большого Ферганского канала им. Сталина, Мингечаурской оросительной системы, Катта–Курганской водной системы, Кара–Кумского канала и т. д. Все это уже происходит и как бы уже существует, но модальный статус всех этих «народно–хозяйственных объектов» остается неясным. Все рисуется в будущем времени. Будет так: «Назревают грандиозные перемены в Туркменской республике. Сегодня воды Аму–Дарьи могучим потоком уходят в Аральское море, а кругом лежат иссохшие под жарким солнцем пустыни. Завтра Аму–Дарью повернут в сторону Каспийского моря – к безводным землям, ждущим влаги» (С. 212). Преобразится все – Туркмения, Узбекистан – «Географию среднеазиатских оазисов нужно будет писать заново» (С. 214). И – как угроза: «Придет время, когда мы обратим против ныне безлюдных пустынь и подземные реки» (С. 214). Идут грандиозные работы – пустыня отступает – «вода смывает с карты участки пустынь один за другим» (С. 214). Пустынь уже как бы нет. И хотя спустя годы оказалось, что вместо пустынь почти исчезло само Аральское море, никакого реального значения этот факт не имеет. Все видимое зыбко: не верен глаз, не точен расчет, не убедительны доводы тех, кто хочет «очернить» картину созидания. Настоящая картина живет в Слове. И как таковая она не подвержена эрозии реальности.
В результате грандиозных работ по борьбе с засухой «переделывается география. Поля как бы сдвигаются на сотни километров в другой климатический район, в менее засушливую зону» (С. 163). «Сдвигались» ли действительно поля – неизвестно. Зато читателя не оставляет ощущение разумности и полезности описываемых действий. Описание должно вызвать художественный эффект «заражения». Именно к этому направлена риторика – все эти фигуры трудового «энтузиазма» или банальных «противопоставлений». Тогда как у нас все облагораживается, в Америке в погоне за прибылями была вырублена половина лесов страны – «на месте дремучих лесов остались одни пни». В результате – «весенние потоки начали скатываться сразу, реки выплескивались из русел разрушительными наводнениями, землю не скрепляли корни деревьев и кустарников, и ее увлекала текучая вода» (С. 167). Распахали прерии («без всякого плана»!). В результате – «почва теряла комковатое строение, становилась рассыпчатой и легко выдувалась ветром» (С. 168). В другой части прерий сделали пастбища, и утоптанная коровами земля, «переставая дышать, сохла, не принимала влаги» (С. 168). И дальше – страшная картина: с полей смывалась плодородная почва, росли овраги, обнажалась подпочва, исчезла зелень. И – «ветер вздымал тучи пыли, они поднимались на огромную высоту, затмевали солнце, неслись за тысячи километров… Пыль проникала в легкие людей, губила их здоровье… Огромные пространства плодоносных почв превращены в пустыню» (С. 168).
Описание самодостаточно. Но чтобы нарисовать картину Апокалипсиса, визуальный ряд не нужен. В конце концов возникает вопрос: а зачем вообще нужна карта? Карта в книге Михайлова – лишь повод для нарратора. Его книга ведь не только история, но и политэкономия социализма – та самая загадочная наука, которую по Михайлову и можно понять. Отсюда – столько мистики и литературности в книге «Над картой родины». Но, читая эту книгу, начинаешь понимать, что жанровый стык принципиально важен для реализации данной дескриптивной стратегии и обусловлен самой спецификой пространственной модели сталинской культуры. Не будучи самоценным, пространство на глазах переплавляется во время. Время поглощается пространством. Это какой‑то самопожирающий хронотоп.
Определенно, эта большая и толстая книга, описывающая советское пространство вместо карт, и является наиболее адекватной презентацией советских топосов. Как полагал Михайлов, «мысль просвечивает карту, и перед нашим внутренним взором за цветной ее плоскостью в трехмерном пространстве ложатся равнины, громоздятся хребты…». Здесь же – все наоборот: «мысль просвечивает» слова. Много слов. Настолько много, что за их «плоскостью» начинает мерещиться карта. Просто – надо уметь описывать, надо превращать пространство во время, географию – в историю, визуальный ряд – в вербальный. Так рождается, по Михайлову, «четвертое измерение».
И все же это не простое изображение утопической реальности «в ее революционном развитии». Как заметил Мишель Фуко, «дескриптивный акт есть по полному праву захват бытия, и, напротив, бытие не позволяет увидеть себя в симптоматических и, следовательно, существенных проявлениях без представления себя овладению языком, являющимся самой речью вещей»[948]. Рассказанная Михайловым «карта родины» является главным свидетельством реальности «Страны». Это основной продукт «Пространства–Слова». Побочным является дереализация одной шестой части суши.
За год до того, как Владимир Маяковский писал свой «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях Кузнецка», живописуя безбытность жизни энтузиастов строительства «стоугольного гиганта», и, прозревая будущее, утверждал, что «через четыре года здесь будет город–сад», в Москве, на территории бывшей сельскохозяйственной выставки, открылся первый в стране Центральный парк культуры и отдыха (ЦПКиО). Идея «города–сада» могла быть озвучена никак не ранее 1929 года[949].
Революционная культура с ее урбанизмом и отрицанием «буржуазного наследия» была безмерно далека от того идеала покоя, культуры помещичьей усадьбы и «дворянских гнезд», образом которых был сад. Его судьба была предсказана еще накануне вступления России в «эпоху капитализма» в «Вишневом саде» Чехова. Между тем сад остается архетипическим образом гармонии и совершенства: потерянный и обетованный рай представлен в культуре именно Эдемом. Менее всего революционная культура полагала себя наследницей этого «буколического идеала»: рай, потерянный при капитализме, возвращался искуплением первородного греха в постреволюционную, уже сталинскую эпоху. Ее начало отмечено тем самым переломным 1929 годом, когда советское общество вступало в «реконструктивный период», когда была, наконец, обещана «зажиточная, культурная жизнь». «Культурная» же жизнь без сада трудно представима. Нет поэтому ничего удивительного в том, что Маяковский, как «лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи», безошибочно уловил и проартикулировал новый идеал для рабочих Кузнецка, которые, лежа «под старою телегою», вряд ли думали о «городе–саде». Ошибся он, пожалуй, лишь в определении места: в новой культуре городом–садом предстояло стать прежде всего столице, и уж затем – Кузнецку.
10 июля 1935 года специальным постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б) был принят Генеральный план реконструкции Москвы. За годы реконструкции столица преобразилась, но новый ее центр – 416–метровый Дворец Советов – построен так и не был. Гигантское это сооружение, которое «будет видно за десятки километров, как маяк новой Москвы, ее архитектурный символ»[950], хотя так и осталось «невидимым градом Китежем» советской эпохи, было вписано в панораму Москвы. От него намечалось движение в новые дали: «Вдоль Москвы–реки на юго–запад, в сторону Ленинских гор, высоко поднятых над городом, обильных воздухом, зеленью, светом, будет расширяться Москва генерального плана. Одна из пробиваемых через весь город сквозных магистралей, мимо Дворца Советов и Лужников, мостами и тоннелями, перекинется через Москву–реку в Юго–Западный район. На Ленинских горах разбивается грандиозный ботанический сад Академии наук Союза ССР. На широких террасах, в тенистых рощах будет собрана флора всего Советского Союза»