Политэкономия соцреализма — страница 38 из 127

[297], становится ясно, что задачи власти сводятся 1) к формированию заменных «источников (очагов) власти», которые не только не являются сколько‑нибудь серьезной угрозой для власти, но определенно укрепляют ее; 2) воспитанию желания такой власти и провоцированию борьбы вокруг таких источников; 3) формированию интересов, которые удовлетворялись бы завоеванием этих источников. Перековка преступников в чекистов – именно такой процесс. На том же полюсе – формирование «социалистического объекта желания» (приведение героя к заменным формам «власти» и «почета»: депутат, орденоносец, стахановец). Соцреалистический герой является воплощенным достижением этих желаний и интересов, данных ему (и через него – реципиенту) как социальные цели. Идентифицируя себя с таким героем, реципиент отвечает основному условию власти, как оно было сформулировано Фуко: делать все видимым, становясь при этом невидимой[298]. Идентифицируясь с героем, реципиент и входит в зону просматриваемости: структурируя желания и интересы потребителя, герой оказывается тем «глазком», через который и осуществляется наблюдение за реципиентом.

Задачу соцреализма в сфере формирования «производительных сил» можно поэтому сформулировать следующим образом: культивирование «желаний власти», стимулирование «притока инвестиций» в отведенные для этих целей «источники (очаги) власти» и их продвижение. Эти «силы» еще не готовы к производству (отчасти поэтому производимая ими работа крайне неэффективна). Но основой советского производства «производительных сил» является производство приемлемых, заменных «источников власти» и условий для привлечения к ним массовых желаний. В процессе борьбы за осуществление этих интересов и желаний и формируются «социалистические производительные силы», а сам этот процесс составляет содержание «производственных отношений». Поэтому, к примеру, активная общественная деятельность оказывается куда более важным фактором такого социального производства, чем сама производительность труда работника.

Исследование социальных функций соцреализма, политической экономии сталинской культуры оборачивается, таким образом, исследованием «техник и тактик доминирования»[299], поскольку сформированные в этой культуре «очаги власти» призваны дистрибутировать власть таким образом, чтобы огромная сфера уже отчужденной власти оказалась не только неотчуждаемой, но и непроявленной. Одновременно это механизм манипулирования: он направляет потоки желаний и интересов в одних направлениях, блокируя другие; он утилизирует эти желания и интересы, симулируя их удовлетворение или канализируя в русло дальнейшего удовлетворения. В то же время такой анализ оказывается анализом дискурсов, функции которых сводятся либо к легитимации, либо к сокрытию практик, которые сами по себе лишены голоса (не вербализованы, не визуализированы).

Согласно Фуко, наказание должно устрашать, но весь пафос ББК направлен, как кажется, к обратному: он скорее напоминает описанный Фуко «сад правосудия», в котором отбывают наказание и заняты каторжными работами преступники, но который открыт для посещений и народных гуляний: туда приводят экскурсии школьников, а отцы семейств отправляются туда провести воскресенье с семейством, наблюдая столь поучительное зрелище. В центре здесь, конечно, идея воспитания масс, а в роли экскурсоводов и отцов семейств выступают «инженеры человеческих душ». Почему же, однако, этот «сад правосудия» не состоялся? Фуко объяснял дело тем, что целью тюрьмы становится «покорное тело». Отсюда – недопустимость публичности: власть администрации должна совершаться над заключенными скрытно и секретно. Новизна советской ситуации состояла в том, что специально созданный дискурс ББК, с одной стороны, создавал «сад правосудия»; с другой – скрывал саму секретность, создавая в дискурсе перековки заменные (моральные) образы насилия и лагеря. «Экономия наказаний», «политическая экономия тела» получали не только дополнительные функции, но и новое измерение.

Дисциплинарные институты, полагал Фуко, функционируют как фабрики по производству полезных индивидов, а задачей наказания является формирование homo economicus и морального индивида. Это, очевидно, справедливо для капиталистического общества. Но что это значит для внеэкономического советского? Фуко дает ценные политэкономические объяснения появлению дисциплинарного общества. Он связывает его с высвобождением капитала, позволившим осуществлять его накопление. Для этого потребовалась аккумуляция людей: «И в самом деле, эти два процесса – аккумуляция людей и накопление капитала – неотделимы… Говоря менее общо: технологические изменения способа производства, разделение труда и выработка дисциплинарных процедур составляют совокупность очень тесно связанных отношений»[300]. Переводя эти соображения в плоскость советских исторических реалий, можно сказать, что экономической причиной создания дисциплинарного общества в СССР стала все та же необходимость накопления капитала (для госкапитализма – в эпоху индустриализации и модернизации) и аккумуляции людей для этих целей. Здесь, однако, только часть ответа, поскольку советский госмонополизм не только основывался на внеэкомическом принуждении и опирался на внеэкономические способы социальной мобилизации, но и был антиэкономичен идеологически (поэтому внеэкономические факторы всегда доминировали не только в советской экономической модели, но и на дискурсивном уровне: экономика рассматривалась в категориях морально–политических, тогда как собственно экономическое ее содержание с трудом поддавалось дискурсивному выражению). Сам советский политико–экономический проект оказывался частью проекта идеологического и политико–эстетического.

К числу глубинных метафорических коллизий сталинизма относится коллизия организация/организм. Партия есть прежде всего организация, тогда как составляющие ее «организмы» «оживляют» это неживое, механическое целое. «Живое» выделяется из неживого (в биологических метафорах Лепешинской – даже самозарождается) – через террор, который всегда индивидуален (понятие «массовый террор» означает лишь то, что террор против масс тел–организмов ведется организацией массы, но сами эти организмы – продукт жизнедеятельности организации). Превращение неорганического в органическое (подобно тому, как понимала это Лепешинская), рождение «органической химии» внутри неорганического целого (организации) и демонстрирует нам в своем перековочном пафосе советская литература – в диапазоне от «ББК» до «Педагогической поэмы».

Говоря о дискурсе перековки, следует помнить, что «дискурсивные практики не являются чистыми и простыми путями производства дискурса. Они погружены в технические процессы, в институции, в модели общего поведения, в формы передачи и педагогические формы, которые одновременно устанавливают и поддерживают их»[301]. Можно сказать, что дискурс перековки есть институция и практика перековки. Сложность однако заключается в том, что дисциплинарное общество явилось продуктом западной истории (Средневековье, инквизиция, монастыри, католичество и т. д.) и неразрывно связано с историей становления капитализма. Поскольку же капитализм в России был слабым, постольку слабыми были и предпосылки для самого дисциплинарного общества. Оно стало для России не столько продуктом исторического и экономического процесса, сколько результатом дискурсивных операций по пересадке марксизма на российскую почву большевиками; в соответствии с этим оно имело в России преимущественно политическое, но не историко–экономическое измерение. Потому‑то история последовательно заменяется здесь риторикой перековки, исправления и т. п., а сам дискурс перековки рождался не из истории и экономики, но из «теории социализма». Поэтому «перековка» имела в советской системе совсем иные истоки и функции, чем на Западе (но именно через нее советская практика репрезентировала себя как «социалистическую» и тем самым вписывала себя в европейский дискурс, европейскую историю и европейский социальный проект).

Отсюда и разница в результатах «перековочного» процесса: своего рода изнанкой западного дисциплинарного общества становятся Кафка и Оруэлл (фантазии которых говорят лишь о потенциях западной «дисциплины»), тогда как оборотной стороной советского дисциплинарного общества стал «Архипелаг ГУЛАГ» (реальность которого говорит о кинетике «дисциплины» советской). Иными словами, западное дисциплинарное общество порождает своего рода дискурсивный архив, тогда как советский дискурс «перековки» обладает вполне реальным весом лагерного архива (вспомним знаменитый сталинский вопрос: «Сколько весит наше государство?»). Лагерь вытесняется, и само это вытеснение производит «заменный» архив под названием «советская педагогика». «Архипелаг ГУЛАГ» и «Педагогическая поэма» оказываются сообщающимися сосудами.


Педаго(ло)гика (Макаренко)

Если задаться вопросом: против кого в первую очередь были направлены сочинения главного советского педагога А. С. Макаренко, то придется ответить: прежде всего против педагогики и педагогов. По крайней мере, нет в его сочинениях ничего, что вызывало бы в нем такой нескрываемой ненависти, презрения, возмущения – ни бандиты–колонисты, с которыми он по долгу работы возился долгие годы и которые неоднократно разрушали созданное им, ни даже их нравы, к которым он относился с пониманием. В его главном сочинении, «Педагогической поэме», все действительно отрицательные персонажи – педагоги: это сплошной паноптикум. Все они – негодяи, проходимцы, бездельники, калечащие детей и занимающиеся чуть ли не вредительством. Самыми мягкими были характеристики традиционной педагогики как абсолютно никчемной науки, о чем думал Макаренко после очередной вспышки гнева, когда едва не запустил стулом в воспитанника, издевавшегося в колонии над евреями: «Я с отвращением и злостью думал о педагогической науке: «Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие мысли: Песталоцци, Руссо, Наторп, Блонский! Сколько книг, сколько бумаги, сколько славы! А в то же время пустое место, ничего нет, с одним хулиганом нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики, просто ничего нет. Какое‑то шарлатанство»»