Политэкономия соцреализма — страница 39 из 127

[302].

Между тем Макаренко занимался педагогикой всю жизнь и если и ругал эту «лженауку», то с исключительной целью – ее замены. То, что так ненавидел Макаренко, было, собственно, не педагогикой, но педологией, которая была, как известно, разгромлена специальным Постановлением ЦК от 4 июля 1936 года «О педологических извращениях в системе Наркомпросов». В основе противостояния педологии, выросшей из кризиса традиционной педагогики и достижений психологии начала века, и новой советской педагогики, у истоков которой и находился, в частности, Макаренко, было фундаментальное расхождение в понимании природы человека. Раймонд Бауэр, посвятивший этой коллизии книгу, не потерявшую своего значения и полвека спустя, указывал на то, что в основе здесь лежал отказ от детерминизма (с его опорой на объяснение и постепенность) и утверждение волюнтаризма (наиболее полно выразившегося в утверждении сознательности, ответственности и рациональности). Отсюда – знакомая уже идея преобразования и перековки, идея тотального (пере)воспитания. «В Советской стране, – утверждал Макаренко, – воспитанию подвергается не только ребенок, не только школьник, а каждый гражданин на каждом шагу»[303]. Причем «методика воспитательной работы имеет свою логику, сравнительно независимую от логики работы образовательной»[304]. Выходило, таким образом, что, к примеру, школа только по совместительству занимается образованием; главная ее функция – «независимая» – воспитание.

Прежде всего Макаренко отказывается от характерного для первой половины 30–х годов «обнажения приема»: «Воспитанник не должен чувствовать себя объектом воспитания, он должен ощущать только прикосновение точной логики на него общего хозяйства и требования здравого смысла»[305]. Что же это за специфическая логика, на которую неоднократно ссылается Макаренко? В одном из его писем читаем: «Мой мир – люди, моей волей созданная для них разумная жизнь в колонии и постоянная сложная и тонкая борьба со стихией утверждающих себя «я». Мой мир – мир организованного созидания человека. Мир точной Сталинской логики»[306]. Эта «логика» была на самом деле полна магизма. Она, по Макаренко, и не имела опоры в естественных науках: «Я прежде всего убежден в том, что методику воспитательной работы нельзя выводить из таких наук, как психология и биология. Я убежден, что сделать из данных этих наук прямой вывод к воспитательному средству мы права не имеем… В этом смысле педология может рассматриваться как полная противоположность советского воспитательного устремления»[307].

В высшей степени существенно то обстоятельство, что новый педагогический дискурс рождался в полемике с естественно–научными дискурсами и основаниями, формировался собственно в литературе, поскольку, как уже указывалось, Макаренко был педагогом в той же мере, в какой он был писателем. И – в той же мере, в какой он был чекистом: едва ли не всю свою педагогическую жизнь Макаренко был так или иначе связан с системой ГПУ–НКВД – то в качестве директора коммуны, то в отделе трудовых колоний: «Чекисты создали нашу коммуну… для них коммуна Дзержинского – живое дело, созданное их коллективом… это свои люди, близкие»[308]. Именно здесь сформировались его педагогические воззрения, именно в этой среде приобрел он свой педагогический опыт.

Другой опорой Макаренко был Горький (он и руководил двумя институциями – колонией им. Горького и коммуной им. Дзержинского). Через руки Горького прошли все произведения Макаренко, начиная с его первого рассказа. Горький был его благожелательным редактором, горячим поклонником и пропагандистом. Колонисты находились в постоянной переписке с Горьким, и он приезжал в колонию. Горький писал Макаренко: «Удивительный Вы человечище и как раз из таких, в каких Русь нуждается»[309]. Для Горького Макаренко был настоящим революционером. И действительно, его педагогика основывалась на революционном преобразовании человека (преступника).

Редактируемый Горьким журнал «Наши достижения» писал о принципе перековки, описанном у Макаренко: «Исправительно–трудовые лагеря ОГПУ применили этот принцип наиболее последовательно к самым «закоренелым» преступникам и, как известно, достигли замечательных результатов»[310]. Макаренко, впрочем, и сам утверждал, что его «беспризорную педагогику немедленно «подобрали» смелые и педологически неуязвимые чекисты и не только не дали ей погибнуть, но дали высказаться до конца»[311]. И в самом деле границы между лагерем и коммуной не было, как не было ее между педагогикой лагеря и советской социальной педагогикой. Понимал это и сам Макаренко, когда писал, что в своих книгах он пытался показать, что «настоящая педагогика это та педагогика, которая повторяет педагогику всего нашего общества»[312].

Педагогика Макаренко была «настоящей». Она была универсальной, но все же разница между «Педагогической поэмой» и «ББК» огромна. Педагогический дискурс пришел на смену дискурсу перековки эпохи ББК. Практика не изменилась, зато существенно изменился жанровый и дискурсивный строй дисциплинирования. Прежде всего, его субъектом стал собственно писатель (следует иметь в виду, что «Педагогическая поэма», наряду с «Флагами на башнях» и «Маршем 30 года», входит в состав канонических произведений соцреализма). В ББК упор делался на рациональности и полезности производимой в лагере перековки, у Макаренко же на первый план выдвигается эстетизация коммуны, которая «прежде всего производит впечатление большой художественной силы, ее жизнь вылеплена с такой же экспрессией таланта, какую мы обычно встречаем в произведениях искусства»[313]. Все это – о субъекте перековки/повествования. Кто же является их объектом?

Поскольку объектом перековки–нарратива является недисциплинированная, несознательная, стихийная масса, постольку мы продолжаем оставаться в пространстве соцреализма. Макаренко постоянно подчеркивал, что он не занимается «перевоспитанием», но обычным воспитанием, что его воспитанники ничуть не хуже «обычных детей» – просто волею обстоятельств они оказались на улице, без родителей, без социальной поддержки. Поэтому он распространял принципы своей педагогики на все общество, в чем в принципе был прав: система требовала правонарушителя для «перековки» точно так же, как соцреализм требовал постоянной демонстрации «стихийности» для утверждения «сознательности». Следует при этом иметь в виду, что соцреализм не столько концентрировался на коллизии стихийность/сознательность, сколько создавал пространство, так сказать, «стихийной сознательности» и «сознательной стихийности». По этой логике беспризорные дети предпочтительнее: они «в сущности ничем не отличались от нормальных детей. А если и отличались, то, пожалуй, в лучшую сторону, поскольку жизнь в трудовом коллективе коммуны им. Дзержинского давала чрезвычайно много добавочных воспитательных влияний, даже в сравнении с семьей»[314].

И в самом деле, эти влияния семьи ничего хорошего не сулили: «по моему глубокому убеждению, мальчики и девочки становятся правонарушителями и «ненормальными» благодаря «правонарушительской» и «ненормальной» педагогике. […] Никаких прирожденных преступников, никаких прирожденных трудных характеров нет; у меня лично, в моем опыте, это положение достигло выражения стопроцентной убедительности»[315]. Как покажет Макаренко позже, в «Книге для родителей», эта «ненормальная» педагогика шла из семьи. Вообще, все, что идет от семьи и замкнутости, таит в себе опасность: «Такие распространенные типы характеров, как «тихони», «иисусики», накопители, приспособленцы, ляпы, разини, кокеты, приживалы, мизантропы, зубрилы, проходят мимо нашей педагогической заботы. Иногда мы не замечаем их существование […] они нам не мешают. […] А на самом деле часто эти характеры вырастают в людей вредоносных, а вовсе не шалуны и дезорганизаторы»[316].

Всякий знает между тем, что в разные периоды дети бывают и мизантропами, и мечтателями, и разинями (многие остаются таковыми на всю жизнь). Макаренко, отлично знавший мир «шалунов и дезорганизаторов», берет их под защиту за их якобы открытость, а потому прозрачность и податливость к воспитанию. Он видит в них «социально близкий элемент» и, напротив, не любит детей, «развращенных семьей» («семейные дети в тысячу раз труднее беспризорных»[317]), или «крестьян–хозяев». Перевоспитывая беспризорников, он преобразуется и сам, пропитываясь их уважением к насилию, к «законам коллектива», стремлением к властвованию и подчинению. Весь опыт Макаренко (и, можно сказать, советский опыт в целом) убеждал: наиболее отзывчивыми к насилию и легко запугиваемыми, а потому лучше всего поддающимися дисциплинированию являются люди травмированные. Идеально – преступники. Описываемые у Макаренко «воспитательные» процедуры направлены лишь к тому, чтобы запугать воспитанника, ибо то, что Макаренко называл «воспитанием сознательной дисциплины», было культивированием памяти о пережитом страхе. Советский педагогический дискурс есть тот же дискурс напоминания и угрозы. Это переходный дискурс от «технологического» дискурса «ББК», «обнажающего прием», к магическому дискурсу советского романа. Без него переход от «ББК» к соцреалистическому герою не смог бы состояться.