Субъект повествования в «Былях» поначалу даже трудно отстроить, поскольку все заслоняет собой полная насилия история дореволюционного рудника. На протяжении по крайней мере трети книги перед читателем проходят «ярко освещенные» «грязь и мерзость прошлого».
Рассказы о том, как избивали и секли рабочих, об их бесправии, о порядках на руднике.
Те, кто не делал «урока» (нормы), – таких наказывали: «Берут пожарную каланчу, в которой стояла чугунная печь. Накаливают докрасна. Садят их за печку. И топят печь жарко. За печкой этой так томят, что человек изнеможет. Приходит Иван Леонтьевич.
— Что, шельма, нагрелся! Будешь урок выполнять?» (С. 31–32).
«Смотритель в каждую смену спускался два раза. Обойдет все работы. Реденький рабочий отделается так, что смотритель его не побьет. Хоть раз, да ударит, а кого и за волосы оттаскает» (С. 35).
Таких рассказов – множество. Особенно нещадной порке подвергались дети:
«Чуть что заметит десятник, подходит, снимает с мальчонка шапку и начинает рвать за волосы. Плакать не смей, а то хуже будет. Мальчик поскорей хватает балду, начинает бить, а руда крепкая, долбит ее… никак не может разбить, крепится, а слезы льются» (С. 36).
«Очень трудно было мне проводить свое детство. Отец мой был алкоголик, получку всю протаскивал в кабак, а нам приходилось голодовать. Потом отец мой помер, я остался в семье самый старший, мне было в то время десять лет, а всего семьи у нас осталось после отца десять человек» (С. 40).
«Учитель кому ухо оторвет, кому волосы выдерет. […] Потому и немногие выдержали до конца года. Намотает, бывало, у девочки косу на руку и бьет головой о парту» (С. 41).
«За все поступки детей били нещадно. Больше всех доставалось от деда сыну Абраму. […] Отец бил его цепью или поленом. Волосы тогда кержаки стригли в кружок. Однажды Абрам решил постричься под польку. […] Ничего не говоря, дед взял цепь и начал бить ею сына. Абрам ревел, кричал, просил простить его, потом перестал кричать. Дед исстегал Абрама в кровь. От этой стежки Абрам через три дня помер» (С. 57).
Все эти истории подаются на фоне невыразимой нищеты и грязи, в которых жили «рабочие» (а фактически – крепостные крестьяне, выполнявшие заводскую работу). Подобные условия жизни (в сочетании с высокой смертностью как среди рабочих, так и среди детей, отсутствием каких бы то ни было пособий и пенсий, голодом) приводили к «волнениям». Одно из них в 1894 году (вызванное тем, что кабатчики подняли цену на водку) завершилось нещадным избиением земского пристава. Затем последовала «расправа с бунтовщиками», которые «друг на дружку доказывали». «Хватали всяких», – вспоминает один из участников. Потом избивали: «Первых драли стариков, очень жалобно кричали они. Кричат, кричат – под конец затихнут. Я, как молодой, думал, что их насмерть застегали. […] Пали сколько‑то человек на спину мне. И начали стегать. В три розги стегали, больно […]. Без счету драли, не знаю, сколько […]. Отодрали, повели под руки и в каморку сунули. Народу там было полно. Человек семьдесят всего передрали. […] Потом погнали с обнаженными шашками. Под загривок толкают. Пригнали на вокзал, заперли в вагон. В час ночи повезли куда‑то. Беспокойство между нами было большое: куда‑то завезут, может быть на расстрел. […] Я стоял на краю, думал, что головы отсекать будут» (С. 50–53).
В описаниях повседневности особенно выделяются бесконечные рассказы о зверских драках, пьяных убийствах, самоубийствах, травматизме:
«Но особенно дерутся по праздникам на прудке у медного рудника. Начинает челядишка, подходят взрослые парни, присоединяются недавно женившиеся, под конец вступают семейные горняки. Идет всеобщая лупцовка, кулачный бой. Редко у кого из забойщиков не была голова развалена, да лицо не разбито, да бок ножом не подколот. Все как есть ходят в шрамах» (С. 63).
А вот реакция «молодухи»: «Страшно, а бежишь посмотреть на драку. Что видишь – ужас! А если который праздник нет драки, то скука берет…» (С. 67). Или: «Мы одно знали: шесть дней работаем, седьмой – отдыхаем. Отдых наш состоял в том, что с 12 часов дня до ночи сидим под окном, смотрим, как ребята с гармошкой пьяные мимо нас ходят, и ждем драчки» (С. 88).
Картина в кабаке, хозяин которого, Кондрат, «принимал всем. Если денег нет – «сними штаны или рубаху, все равно потом выкупишь». Я, когда был маленький, ходил к Кондрату с отцом. Отца звали Ситька Растворов, он был закадычный пьяница. Зарабатывал ничтожные гроши и все оставлял у Кондрата. Бывало, он снимал с себя последние сапоги и рубаху и закладывал до субботы. В субботу он выкупал их и в ту же субботу опять закладывал до субботы, и так весь год. На хлеб себе денег не оставалось» (С. 69). Выходя из кабака, рабочие пели песню:
Кондрат, Кондрат, мы к тебе идем,
Мы к тебе идем, все рубли несем,
Все копеечки…
От тебя идем, как быки орем,
Как коровушки…
Мы домой придем, жене бок набьем,
И бока набьем и по головушке (С. 70).
Едва ли не самые отчаянные картины – из семейной жизни, полной рутинного домашнего насилия. Причем женщина отнюдь не всегда подается в роли невинной жертвы. Из рассказа о «молодой жене»: «Вовсе редко умывалась она, не вымоет, бывало, ни руки, ни лицо, ничего. Подавать на стол – с рук в кастрюлю течет. А если что скажут Петьша или свекровь, так она начнет ругаться мужицкой бранью. Прямо крупным площадным матом запаливает» (С. 81).
Насилием пронизаны и рассказы о революционной эпохе («С рассказом отца явилось во мне какое‑то мщение, просто злость к богатеям. Как они живут, как блаженствуют, как угнетают нас. Просто мстить мне им надо было. Старался я встать на эту точку. Торопился к новой жизни притти…», С. 136), и о гражданской войне («Иван Николаевич Нехорошков мне в третьем поколении брат. И он доказал на меня белым как есть и еще говорил им: «Ее надо к лошадиному хвосту привязать за волосы и таскать, пока не подохнет»». С. 238). Совершенным зверством наполнены картины борьбы с кулаками. Неизъяснимой злобой друг к другу пронизаны рассказы людей, проживших в одной слободе всю жизнь из поколения в поколение. Почти не встретишь во всей этой большой книге добрых слов людей друг о друге:
«Товарищами мы были. Все вместе шатались. Это первейший с молодости хулиган был. Как в драке чего – обязательно Мишка Пискунов. Мишка «Шарун» – кличка его была. Под судом бывал много раз. Еще когда холостой был. Первый бандит» (С. 281).
«Игонька Носов среднего роста, толстый. Брюхо у него всегда перевешивается через кушак. Лицо пьяное, отвратительное. Когда сидит за бутылкой самогона, губы распустит, верхняя губа чуть приподнимается, а нижняя до самого подбородка висит. Слюни изо рта текут. Станет говорить – по всем сторонам слюни брызжут – не разберешь слов» (С. 282–283).
«Были» – продукт непрофессионального творчества. Создаваемая в этой книге картина реальности настолько не сбалансирована, что книга оказывается удивительно правдивой. Высокогорский рудник – один из многих «заводов и фабрик» в СССР – настоящая школа ненависти и насилия. Населяющие его люди чувствуют какое‑то отвращение друг к другу и к жизни. Из концентрации их рассказов начинает проступать и субъект повествования. Перед нами – «человеческий материал» «Конармии» Бабеля. Однако это лишь по форме свободный монтаж. Из самого «дореволюционного прошлого» вырастает вполне соцреалистический сюжет.
Именно из «расейских» условий труда происходит «героизм». Вот как приходилось работать перевозчикам: «Рельсовые крепления были сделаны так плохо, что того гляди, все обвалится». Когда водитель поезда говорит об этом мастерам, он получает следующий ответ: «Ездить можно. Мы приперли бревнами этот борт». Знаменитый «русский авось» (по ходу выясняется, что машинисты поездов ездили без прав) приводит к знакомому результату: груженый поезд перевернулся и упал в десятиметровый откос. Видевший происшедшее мастер кричит другому: «Валяй, посмотри, что там». Убедившись, что водитель поезда и его помощник невредимы, мастер восклицает: «Чудом котел не взорвался, а то бы и от Пылаева с помощником ничего не осталось, и следующий паровоз бы тряхнуло» (С. 382). Езда «по неисправным путям» описывается как дело вполне «героическое»: «На уступах, бывало, так много наберется воды, что не видно подчас ни шпал, ни рельс. То ли по болоту ты едешь, то ли по морю. Вода и грязь летят машинисту в лицо. Как наедешь на обвальчик, рельса провалится, и вода кверху летит. По таким местам ездить – большое уменье и большую практику надо иметь. Для машиниста это школа хорошая» (С. 383).
Тут самое время появиться коммунистам и врагам. Коммунисты говорят почти исключительно о «героизме» строительства «нового рудника» и о борьбе с врагами. Один из партруководителей вспоминает, как приехал на рудник бороться с «прорывом», «за промфинплан» и «с классовым врагом»: «Ни в одном цехе рудника классовый враг не поработал так много, как на обогатительной фабрике. (…] При первом осмотре фабрики с непривычки даже трудно было разобраться в путаной цепи аппаратов и механизмов. Одна из секций, форсируемая к пуску, была похожа на коробку со спичками – ее загромождало столько деревянных конструкций, что не пролезешь. Вредители, рвачи и бездельники за время постройки фабрики сделали все, чтобы сорвать возможность нормальной эксплоатации ее. […] Стали пробовать работу фабрики. То и дело происходили аварии, остановки, поломки. Казалось, что мы имеем дело со старыми изношенными агрегатами, а на самом деле они только вступали в строй. Сказывался результат преступной «работы» людей, которые проектировали, строили и монтировали фабрики. Работали по колено в грязи. Работать было неприятно и тяжело» (С. 395–396).
Как и положено, коммунисты рассказывают о «классовой борьбе на руднике». Они «ломают положение», побеждая врагов в ходе «чистки», которая «подытожила и перестройку людей. Она оформила в сознании каждого рабочего рудника, что всякий подрядчик, какой бы он ни прикрывался личиной, – не товарищ ему, а классовый враг. Понимание этого постепенно накапливалось у лучших горняков Высокогорского рудника. Чистка это особенно отчетливо подчеркнула. Надо было видеть ярость и ненависть, с какими горняки разоблачали кулацкую агентуру в партийной организации – оппортунистов, двурушников, чужаков, мошенников. Вот где оживились картины героической высокогорской истории» (С. 424).