Политэкономия соцреализма — страница 62 из 127

Об одном из таких собраний рассказывает другой партиец:

«Задавали тут еще вопросы ему. Он стушевывается, не может ответить. Начал очки свои передвигать с места на место: снимет – наденет, снимет – наденет… И пошло и пошло…

Сам себя разоблачил до конца. Оказалось, что он был руководителем вятской группы троцкистов и по заданиям Бакаева проводил там их работу.

Тут же на пленуме был разоблачен и еще один троцкист…

Кончился пленум с большим подъемом. Все дали себе зарок еще зорче вглядываться в свои собственные ряды. После пленума мы здорово повысили классовую бдительность на Высокой» (С. 422).

Согласно соцреалистической схеме, на сцене появляется и жертва. Здесь в центре оказывается убийство одного из участников книги рабкора Быкова. Перед нами уникальный случай, когда первое издание книги входит в сюжет второго издания. Быков – перековавшийся хулиган, который научился грамоте, стал рабкором и принялся разоблачать «бандитов», которые, как выяснилось, терроризировали весь поселок (до этого ни о каких бандитах не сообщалось, и было известно только, что наступила вполне «счастливая жизнь»).

Любопытно: Быков очень любил кино и в нем больше всего «сильные драмы»: «Вот Мустафу («Путевку в жизнь») четыре раза смотрел. Прямо дрожишь, неловко делается. Ведь я все это на себе перенес» (С. 446). Оказалось, не все: «Путевка в жизнь» – фильм о жертве в «классовой борьбе», и именно эту роль суждено было сыграть Быкову. О своем «росте» он рассказывал: «Есть у нас радио, а книги я в библиотеке беру. Когда остаешься вечером дома, читаешь или пишешь чего‑нибудь. «Детство» Горького недавно прочел, мне шибко понравилось. Как стегали его, как его ненавидели, как он сам с ребятишками камнями кидался. Еще я люблю журнал «Хочу все знать». Где только чего обнаружат, где чего строится – там все есть. Хороший журнал» (С. 447).

Быков был избран в горсовет, где занимался контролем финотдела. Там он выявлял неплательщиков налогов, кого‑то изобличил в бандитизме и спекуляции, работая в «группе содействия прокуратуре». Из его рассказа: «Узнал, что работает целая банда – воруют коров, грабят людей. Написал я секретную корреспонденцию в «Тагильский рабочий» и для областных и районных органов ОГПУ, прокуратуры, угрозыска. Я там все обсказал» (С. 443). В результате его доносов финорганы конфисковали у кого дом, у кого домашний скот, у кого все имущество и т. д. Однако в горсовете оказался осведомитель шайки. Быкову угрожали наганом, ножом, бросали камни в окно. Он многократно заявлял: «Я добьюсь, что Мокровых («семья бандитов». – Е. Д.) не будет в Тагиле». Будучи одним из авторов «Былей», он рассказал, что многие из «банды» были белогвардейцами или выдавали красногвардейцев белым. Нетрудно представить, как относились к Быкову его соседи. Дело закончилось зверским убийством, ставшим очередным актом насилия в бесконечной череде подобных рассказов.

Враги («бандиты–террористы») изображаются здесь в лучших традициях советской литературы: «Петр Криворучкин – самый страшный из всех подсудимых. Это человек темной славы, человек–зверь. За ним – вредительские поломки машин, троекратная судимость за покушение на жизнь знатных людей, бандитизм, оголтелое хулиганство, убийство. […] У каждого свое прошлое с приводами и судимостями. Здесь собрались доносчики белой охранки, белогвардейские выродки, кулаки и сыновья кулаков, профессиональные бандиты и хулиганы, жулики с большим стажем. […] В их показаниях каждое слово пронизано жгучей злобой. Эта зоологическая ненависть и заставила всю шайку взяться за камень, наган и финку, чтобы мстить» (С. 457, 460). И, конечно, противостоят в суде этим «сволочам» современники–герои: «В зале сидят лучшие ударники: горняки, металлурги, строители, железнодорожники – друзья и товарищи Григория Быкова. Они вместе с военной коллегией пришли слушать подлых врагов народа» (С. 460).

Наконец, после очищающей жертвы наступает «счастливая жизнь». В ней умирает история и начинается «настоящее», которое подается как нечто совершенно отличное от «проклятого прошлого». Например, если раньше улица утопала в грязи и перед праздником на ней можно было встретить только пьяных, то теперь после предпраздничного субботника «улица становится ясная и приятная. Стекла блестят, сверкают, цветы повсюду выставлены. Жалко – нет красного материала, а то бы поголовно все вывесили флаги. […] Пройдешь вечером по Ключам – окна светятся красным. Горняки заменяют материю красной бумагой, обертывают ею лампочки. Радио кричит из всех окон. Люди ходят чистенькие, подстриженные, подбритые. Нарядные все такие!» (С. 472).

Если раньше сам праздник был простой пьянкой, завершавшейся дракой, то теперь перед нами «культурная жизнь», описываемая как будто героем Зощенко. Такова «вечеринка знатных людей рудника» по случаю 1 Мая: «Как кто входил, того сразу приглашали к маленькому столику на пиво, вино и закуску. По стакашку того, другого опрокидывали. Поздравляли друг друга с праздником и разные разговоры вели. Закуривали тут между прочим.

А когда все приглашенные собрались – сели мы пить кофе. Всякие сладкие, как говорится, пироги и торты на столах были наставлены, конфеты, печенье, сладость разная. Цветов в комнате было много. После кофе повелись разговоры и беседы у кого с кем. Играли в шашки и шахматы. Гармонист гальянский Титов вальсы на баяне потихоньку наигрывал […]

Все на вечере нарядные сидели. Всюду трехрублевые папиросы лежат. Курим их. Потом жареное мясо мы с вермишелью ели с подливой. Пироги с рыбой большие. И кофе опять и сладости.

Поужинали, начали танцевать. Потанцевали, распрощались и на машинах всех развезли по домам. Людям всем хорошо на этом вечере было. У каждого свои разговоры нашлись, кто про что. Всякие товарищеские беседы» (С. 482–483).

Теперь уже трудно даже понять, где праздник, а где будни, поскольку «теперь парни все в галстуках ходят, а девчата в фетровых шляпах, в шелковых платьях, в дорогих чулочках и туфлях. […] Радио у нас появилось – тоже новая культура большая. Приходишь домой – включаешь – все новости слушаешь. Музыки я большой любитель, концертов. Сам на гитаре, на балалайке да на гармошке поигрываю. Хулиганства у нас на Гальянке от коренного населения уж нет. Молодежь наша оденется к вечеру и степенно идет в город, бережет все на себе. То, бывало, с гармошкой ходили, а теперь и с гармошкой уже дома сидят» (С. 488–489).

Преобразились и старики:

«Моя баба мне:

— Вот нету того, нету другого!

А я ей:

— Наша власть все ноги отбила, добивается, чтобы не было войны. Кабы капиталистические державы не подстраивали бы войны, нашей державе не пришлось бы работать на оборону, а все бы работали на продукцию» (С. 465).

Другая «баба» куда более сознательна: «Я так смотрю: только леность сейчас с голоду пропадает. Ведь первостатейная жизнь теперь, при советской власти. Будьте Лениным и Сталиным премного довольны (С. 474).

Лозунги первой пятилетки: «Догнать и перегнать!», «Темпы решают все!», «Время, вперед!» – следует рассматривать не только как экономическую, но и как эстетическую программу. «В этой культуре, – как заметил Рыклин, – было сделано все, чтобы не видеть детали, а созерцать всего лишь собственные представления о том, как это должно быть»[560]. Природа этой «истории» раскрывается постепенно. Именно исторический нарратив создает иллюзию движения, в котором можно регулировать темп повествования и смены объекта. Именно темп этого нарратива не позволяет за деталями увидеть картины. Он не дает задуматься над тем, когда и как все так быстро меняется, если ясно (хронологически!), что не меняется ничего.

Проблема этой «истории» сугубо хронологическая. «Счастливая жизнь» протекает в одном времени со зверскими убийствами, а вовсе не «после» них. Прежним остается и уровень трудовой культуры. Если раньше существовала полная материальная и физическая зависимость рабочего от мастера, повальное взяточничество, приписки и массовое пьянство («Работают все по пьянке», – говорит один из рабочих (С. 101)), то и теперь тот же травматизм, та же грязь, та же работа «за страх» (ведь за все грозит суд!), «на авось», то же насилие, та же необустроенность. Им просто некуда деваться. Для их исчезновения в этом нарративе не отпущено времени. За рисуемыми внешними изменениями (парни в галстуках, девчата в фетровых шляпах, а старики «культурно» кушают торты с кофе) вопрос о глубинных изменениях просто не ставится.

Происходят не «перемены» даже, но какие‑то смены картин: «Первая пятилетка совершенно изменила лицо горы. Теперь по ночам Высокая не сливается с мраком, а сияет десятками веселых огней, далеко освещая окрестности. Рычат экскаваторы, подают гудки паровозы, и лязгают буровые станки. Вместо хвои стогодовалых деревьев, гора оделась сетью электрических линий, водопроводов и воздухопроводов» (С. 363). Главной «деталью», которую надо было «не видеть», было то, что на самом деле книга рассказывала вовсе не историю и что в течение нескольких лет первой пятилетки ничего измениться вообще не могло, что фактически все осталось таким же, каким оно было задолго до революции, – с той только разницей, что в ходе промышленной модернизации эффективность дисциплинирования (а с тем и «культура» с галстуками, тортами и фетровыми шляпами) несколько возросла. Главная функция этого исторического нарратива оптическая: он учит видеть и не видеть протекающее время, он учит новому видению настоящего как прошлого, наспех оформленного в «историю».

Из рассказа повара: «В столовой блестящие ложки, ножи и вилки разложены по столам. Появляются грузчики. Раздевшись в прихожей, они занимают места за столиками. Вкусный овощной суп, жареная картошка с мясом, каша, белая булочка, 300 граммов хлеба. […] Так перестроился погрузочный цех за какие‑нибудь три года» (С. 342). Можно даже поверить, что так и было в 1933 году (хотя еще в 1930 году в рабочих столовых в центре Москвы не было даже ложек и рабочие ели какую‑то «бурду»), но это не ставит под сомнение основное, что бессознательно зафиксировано в этой книге о прошлом («Были»!), а именно: отсутствие памяти, вызванное отсутствием субъекта (своего рода безрежиссерский монтаж). Перед нами бессубъектная, «чистая картина» настоящего, которое выдается за прошлое.