Политэкономия соцреализма — страница 9 из 127

[45] (и, разумеется, не замечая, что сами эти отношения, в свою очередь, – продукт соцреализма), советская критика в конце концов пришла к утверждению «материализации» заключенного в самом соцреализме «идеала», вначале заявив, что «коренная особенность коммунистического эстетического идеала состоит в том, что он давно уже стал единственным неиллюзорным, научно обоснованным идеалом современности»[46], а затем провозгласив, что «искусство социалистического реализма – это и есть материализованный коммунистический эстетический идеал»[47].

Вот почему так важно, условно говоря, искать политэкономию не в соцреализме (как он «отражает»/«фальсифицирует» действительность[48]), но понять сам соцреализм как политэкономию; нужно читать не реальность «сквозь литературу», но осознать, что в этой реальности заключен совершенно особый статус литературы и искусства, и, с другой стороны, в самом соцреализме нужно видеть «реальный социализм», учитывая, что соцреализм есть едва ли не единственная реальность социализма, поскольку внеэстетическая реальность не имела ничего специфически социалистического. Именно в этом смысле верна мысль Голомштока о том, что соцреализм отражал советскую идеологию «часто даже более правдиво, чем сама эта идеология представляла себя»[49].

Но и сама идеология в пост–альтюссеровскую эпоху не может рассматриваться как некий «нематериальный» феномен. Радикализовав альтюссеровский подход к идеологии, Славой Жижек пришел к выводу о том, что идеология есть не только «сознание» или «иллюзия», но и реальность: «Идеология не просто «ложное сознание» и иллюзорная репрезентация реальности, но скорее самая эта реальность, которая уже мыслится как «идеологическая»»[50]. Более того, идеология структурирует и в этом смысле создает социальную реальность: «Фундаментальный уровень идеологической фантазии – это уровень, на котором идеология структурирует саму социальную реальность […]. Фундаментальный уровень идеологии это не иллюзия, маскирующая реальное положение вещей, но (бессознательная) фантазия, структурирующая саму реальность»[51].

Советская мистифицированная реальность наполнена тем, что Шейла Фицпатрик назвала «предосмотром грядущих соблазнов социализма»[52], а Сталин – «чудесами новых достижений»[53]. Как точно было отмечено советскими историками, в «сталинской апологетике великих достижений героической эпохи […] сталинизм практически утверждает себя, выстраивая по сталинской логике отчужденного мышления иной, отчужденный мир, объявляя его единственным истинным бытием»[54]. Здесь выделим слова не только о «практическом» утверждении, но и о «единственно истинном» бытии. Хотя этот аспект созидаемой в сталинизме реальности исключительно важен, ничего сугубо сталинского здесь нет (по точному замечанию Михаила Рыклина, «тоталитарные общества […] нарциссически считают реальными исключительно самих себя»[55]). Однако эта реальность была если не «истинной», то, несомненно, единственно оформленной. Вся остальная реальность (т. е. реальность per se) оставалась безгласной (отсюда мандельштамовское «не чуя страны»), неоформленной, а потому лишенной всякой выразительности. Следует вполне осознать действующий здесь закон сохранения социальной энергии: чем более реализует себя социализм, тем больше дереализуется жизнь. Механизм реализации социализма за счет одновременной дереализации жизни я и называю соцреализмом.

Реализация социализма происходит наиболее наглядно в резко расширяющейся медиальной сфере. Социализм как продукт медиальной репрезентации противостоит советской реальности, которая последовательно выталкивается из этой сферы. Поскольку же социализм медиально репрезентируется через соцреализм, резко возрастает степень эстетической преображенности советской медиальной сферы.

Проанализировав «советскую публичную культуру» (прежде всего советскую печать), Джеффри Брукс задается вопросом: как могло случиться так, что высокообразованный народ, достигший таких колоссальных успехов в различных направлениях как в науке, так и в культуре, был настолько одурманен пропагандой? Сомневаясь в том, что все может быть списано на «ложь» и «цензуру», Брукс приходит к выводу: «Полный ответ лежит в функциях печати в деле создания стилизованной, ритуализированной и мощной публичной культуры, которая становится самодостаточной реальностью, вытесняющей другие формы публичного отражения»[56].

В медиальной сфере – в газетах, кино, литературе, искусстве, плакате, песне – всюду перед нами – готовый социализм. Это не «отражение». Напротив, скорее сама реальность является несовершенным отражением этого искусства. Действительно, эта реальность совсем не похожа на это искусство (соответственно тому, как и само это искусство не похоже на эту реальность), но дело здесь вовсе не во внешней похожести: дело именно в этой готовности социализма. На ее фоне то, что уже свершилось (в искусстве), оказывается куда более убедительным, чем «неготовая» реальность.

Мы имеем дело с по–настоящему непрерывным «производственным циклом». Вначале, как писал В. Перцов, «художник пролетариата […] выступает как практик не только в своей специфической области, но и как реальный участник процесса производства материальной жизни. Его искусство является продуктом этого участия, поэтому оно просто невозможно без этого участия. Он возвращает практике в переработанной и, так сказать, расширенной и обобщенной форме то, что она дает ему прямо и конкретно»[57]. Сказано это было в 1931 году. К концу сталинской эпохи «советская эстетическая мысль» (в лице ведущего искусствоведа послевоенной эпохи Г. Недошивина) дозрела до признания искусства «иллюзорной формой преобразования действительности»[58].


Советская «Империя знаков», или Социалистический (гипер)реализм

В своем последнем «историческом труде» «Экономические проблемы социализма в СССР» Сталин поведал об удивительном феномене, который он почему‑то охарактеризовал как «экономический феномен»: при социализме ряд явлений, таких как товары, деньги, банки, потеряв прежние функции и приобретя новые, сохранил при этом старую форму: «в наших социалистических условиях экономическое развитие происходит не в порядке переворотов, а в порядке постепенных изменений, когда старое не просто отменяется начисто, а меняет свою природу применительно к новому, сохраняя лишь свою форму, а новое не просто уничтожает старое, а проникает в старое, меняет его природу, функции, не ломая его форму, а используя ее для развития нового»[59]. Иначе говоря, социализм действует на основные экономические институты подобно пятой колонне. В то же время этот гимн эволюции заслуживает самого пристального внимания, поскольку, если меняется природа и функции, зачем же сохраняется форма? Откуда вообще такая забота о форме?

Нетрудно заметить: то, что Сталин называет здесь «формой», есть на самом деле механизм репрезентации. Причем действует он не только на уровне идеологического метадискурса, но и на уровне эстетическом. Именно так следует читать утверждения советской критики о том, что «в свете нового труда И В. Сталина становится более ясной и революционно преобразующая роль искусства»[60]. Искусство соцреализма тоже почти диверсионным «методом» проникает в старые жанры, так что нам кажется, что перед нами роман, картина или лирическое стихотворение, а на самом деле нечто совершенно иное по «природе и функциям». Роль описанного Сталиным механизма действительно огромна. Если вдуматься, в приведенном вождем случае она сводится к репрезентации – ни больше ни меньше – эволюции в качестве революции.

Клиффорд Гирц, рассматривая государственные церемониалы классического Бали, называл их «метафизическим театром» – «театром, предназначенным выражать взгляд самой природы реальности и в то же время формировать существующие условия жизни в созвучии с этой реальностью; т. е. театром, представляющим онтологию и, представляя ее, делающим ее возможной – реальной». В этом, полагал Гирц, находит подтверждение мысль Поля Рикёра о «странном виде имитации, которая содержит и одновременно конструирует сам предмет имитации»[61]. Нам предстоит понять, что означает конструирование (а не отражение!) «реальности», составляющее важнейшую функцию соцреализма.

Как показал Бодрийяр, «логика симуляции не имеет ничего общего с логикой фактов или доводами разума»[62]; более того, симуляция «отличается от фикции или лжи не только тем, что представляет отсутствие как присутствие, а воображаемое как реальное, но и тем, что разрушает всякий контраст с реальным, абсорбируя реальное в себя»[63]; «универсальный двойник гиперреального – устрашение»[64]. Трудно, пожалуй, точнее сформулировать специфику сталинского искусства, опиравшегося в этой «реальности» на «типическое», которое точно соответствует «гиперреальному», определяемому Бодрийяром не как «нереальное», но как «более реальное, чем самое реальное».