Это была серьёзная проба складывающегося глобального колониального «расклада», но проба политическая, когда потоком лились чернила газетных писак, а не кровь солдат, и в бой вводили не передовые части, а передовые статьи. В ходе Фашодского конфликта нащупывались связи, оценивались шансы будущих коалиций. Иными словами, «хлопы» пока не дрались и чубы трещали пока что у «панов».
Франция оказалась вдруг в таком раздоре с Англией, что, как писал академик Тарле, даже в ультранационалистической французской прессе впервые за долгие-долгие годы стали задаваться вопросом: кого скорее следует считать вечным, наследственным врагом Франции – Германию или Англию?
Вопрос, был, надо сказать, не праздный: в конце концов Жанна д`Арк освобождала Родину не от «тевтонов», а от англичан.
Дошло до того, что начинали составляться проекты привлечения Германии к войне с Англией на стороне Франции и… России. Но Германия в тот момент могла больше получить от полюбовного соглашения с Англией на колониальной ниве, и Франции пришлось уступить.
Генерал отдавил-таки капитану мозоли, даром что Маршан шёл к Фашоде через джунгли и болота Центральной Африки целых два года.
Собственно, военная стычка Франции с Англией могла укрепить лишь Германию, а это отнюдь не входило в расчёты планировщиков будущей мировой войны, так что Англии и Франции вместо взаимного мордобоя пришлось переходить к взаимному, хотя и сомнительному «согласию». В марте 1899 года Франция получила в виде компенсации территории вокруг озера Чад…
Забавно, но даже историки-марксисты называли одним из факторов намечавшейся «дружбы» бывших «фашодских» недругов личную-де дипломатию английского короля Эдуарда VII. Он, мол, был сторонником англо-французского и англо-русского (ха!) сближения, зато неприязненно относился и к Вильгельму, и к Германии.
Об Эдуарде историки не забыли, а то, что по обе стороны Ла-Манша политику определяли Ротшильды лондонские и парижские, почему-то из виду упускали. Однако главным-то было как раз это: союзу банкиров остро понадобился англо-французский союз.
Франция хотя и хорохорилась, но дряхлела. Французская экономика теряла динамичность, Франция – достойную перспективу. А ведь, напомню, без Франции, как единственной реально антигерманской континентальной великой державы, не могла начаться будущая Большая война.
Поэтому Францию надо было надёжно прибирать к рукам путём подконтрольного союза. Английский король был здесь лишь коронованным зицпредседателем вроде Фунта в ильфо-петровском «Золотом телёнке» и не более того.
К тому же особенно трудиться Эдуарду и не пришлось: Франция охотно шла на попятный в прошлых спорах, и 8 апреля 1904 года было подписано англо-французское соглашение, которое формально касалось раздела сфер влияния в Африке (и ещё кое-где по мелочам), а фактически было закладной доской в будущем здании антигерманского глобального союза. Соглашение получило в печати название «сердечного согласия», по-французски «Entente cordiale».
Отсюда и пошла «Антанта».
России это «согласие» выходило боком. Всё более привязанная к Франции займами и политикой финансового Петербурга – Нью-Бердичева, Россия хмуро смотрела на перспективы оказаться привязанной ещё и к Англии.
Россия терпела поражение в войне с Японией, Франция ей не помогала, а бездействовала, да ещё руками Жака Гинзбурга помогала Японии. Англия была враждебна открыто.
Друзья проверяются в беде, и даже в такой локальной беде, как дальневосточный «японский» конфуз, поведение Европы волей-неволей заставляло задумываться даже ленивого на мысль русского монарха «Ники»: стоит ли связывать свою судьбу с «европами» или всё же не порывать со «старым другом» Германией …
Тем более что кайзер Вильгельм царя Николая к этому настойчиво подталкивал.
ИТАК, наднациональному Капиталу, с одной стороны, надо было в зародыше подавить возможность германо-российского согласия, а с другой – окончательно пристегнуть Россию к «согласию» собственному.
И метод для этого, судя по всему, был выбран настолько же умелый, насколько и рискованный. Хотя, впрочем, при точном учёте психологии Вильгельма и Николая, а также в свете того, что внешнее недоброе влияние на русскую политику было мощным и глубоким, риск был не очень уж и велик и даже вовсе исключался.
Пожалуй, избранный метод можно охарактеризовать как «контрминный». Что делает умный и умелый солдат, если противник ведёт под него подземную мину? Ну конечно же начинает вести свою контрмину, для того чтобы упреждающе взорвать чужую мину и полностью расстроить вражеские расчёты. Такой контрминой финансового Запада и стал для надежд Вильгельма II германский (впрочем, германский, пожалуй, лишь внешне) план нового европейского политического расклада.
Документов об этой истории никто не оставил, да и оставить не мог: такие замыслы бумаге не доверяют. Но вот что говорит нам логика…
Германии был нужен союз с Россией, и это был бы неизбежно союз против Франции как континентального врага Рейха и против Англии как его же глобального врага.
Но союз с Германией объективно был нужен и России. Обретая стабильность на западной границе, она могла бы наилучшим образом использовать все выгоды взаимного товарообмена с немцами. Немало, если учесть, что для России единственно разумной внешней политикой была та, которая обеспечивала бы мир и ускоренное освоение внутренних богатств. Имел ли для России значение пресловутый «колониальный вопрос», если у неё была в небрежении собственная территория?!
Однако Россия была связана соглашениями с Францией и так просто разорвать их не могла, полученные и всё ещё не оплаченные займы держали здесь царизм крепко. Вильгельм это понимал, но слишком уж полагался не только на себя, на здравый смысл Николая II, но и на своих советников.
В конце октября 1904 года кайзер пишет Николаю о «комбинации трёх наиболее сильных континентальных держав». Подразумевались, естественно, Германия, Россия и Франция, но Францию кайзер поминал, что называется, для проформы. Он вряд ли сомневался, что если бы удалось подвигнуть Николая на общий союз, то это привело бы к разрыву России с только что выстроенным «сердечным согласием».
Вряд ли стоит Вильгельма за такой настрой осуждать. Мыслил он неглупо как с позиции защиты германских, так и русских интересов. И подход здесь был простой: не примкнёт Франция – беда не велика. А даже если она и примкнёт, то тоже горе невеликое: играть ей в Европе всё равно придётся вторую скрипку.
Собственно, говоря по чести, ни на что иное французы и не могли рассчитывать, вопрос был лишь в том, кто в одном из двух возможных тройственных ансамблей с участием французов и русских будет «примой» – Англия или Германия?
Союз с Альбионом означал для Франции войну с немцами, союз с Германией и Россией – тоже войну, но явно более приемлемую – вне Европы, на колониальных фронтах.
Так что смысл в затее Вильгельма был… А особенно разумной она выглядела в своем стремлении к прочному миру с Россией. Одного кайзер не учел разветвлённости интернациональной, говоря современным языком, сети «агентов влияния» и согласованности их действий, в том числе и в его собственном Фатерлянде. Вот почему в русских делах он охотно начал действовать по плану… Гольштейна и при участии Гольштейна.
Да, да, читатель, убеждённый русофоб барон Фриц фон Гольштейн вдруг проникся мыслью об общности судеб двух монархий и стал готовить встречу кайзера и царя…
В результате возникла идея их свидания в шхерах Бьорке, но такая деталь, как хлопоты Гольштейна, сразу позволяет предполагать в идее будущего Бьоркского свидания двойное дно, устроенное Гольштейном, а точнее устроенное другими при посредстве «серого барона».
Чудес в мире политики, управляемой финансистами, не бывает, так что любовью к русским барон Фриц воспылал явно неспроста. «Timeo danaos et dona ferentes», – говаривал в «Энеиде» Вергилий, и совет древнеримского поэта бояться данайцев, даже приносящих дары, был вполне уместен для случая с германцем Гольштейном.
События разворачивались так… 27 октября 1904 года русский посол в Берлине Остен-Сакен доносил министру иностранных дел Ламздорфу: «Я был очень удивлён, когда два дня тому назад стороной меня уведомили, что барон Гольштейн, первый советник министерства иностранных дел, желает меня видеть. Вы, конечно, припомните, дорогой граф, что эта важная особа, может быть истинный вдохновитель политики берлинского кабинета, для официальных послов оставался невидимым».
Встретившись с бароном российско-остзейским, барон берлинский повёл те же речи, что и кайзер в своем письме царю: мол, стоит подумать о том, как создать союз Германии и России, втянув в него французов, которые испугаются-де перспектив остаться на континенте в одиночестве.
Описывая Бьоркский эпизод, академик Тарле позже утверждал: «Что Франция испугается и примкнёт, Гольштейн, а за ним и канцлер князь Бюлов и особенно Вильгельм не сомневались».
Ну, канцлер с кайзером, может, так и думали, хотя и вряд ли, потому что слишком уж было очевидно, что если Франция даже и «испугалась» бы, то «примкнуть» ей к Германии новые «сердечные друзья» из-за Пролива (а скрыто – ещё и из-за океана) не позволят никак. Впрочем, определённые надежды монарх с князем могли и иметь, поскольку, как уже говорилось, определённый резон для Франции в идеях кайзера был.
Но вот уж насчёт чего не стоит строить иллюзии, так это насчёт того, что наивно (по оценке Тарле) мыслил барон Гольштейн. Тарле описывает Вильгельма как натуру ограниченную, недалёкую, непрозорливую. Что ж, пусть даже так (хотя и вряд ли именно так). Но Гольштейн-то под такую характеристику не подпадает абсолютно. Он-то был как раз хладнокровно-расчётлив и знал европейскую ситуацию досконально.
Почему же тогда Гольштейн действовал так, как он действовал? Разумное объяснение напрашивается одно: расчёт был на то, что Вильгельм увлечётся подброшенной Гольштейном идеей, которая и без того уже бродила в его голове. Затем надо было организовать встречу кайзера с царем в максимально неофициальной обстановке и подсунуть «Ники» через «Вилли» такой договор, который, на первый взгляд, крепко соединял бы Германию и Россию, а на самом деле противоречил бы обязательствам России по отношению к Франции.