«Я глубоко убежден, что нынешнее бедствие сыграет роль Крымской войны и также явится лучшей критикой и лучшей оценкой нынешнего regime^ и направления теперешних реформ», – писал 1 сентября 1891 г. ученый и общественный деятель В.И. Вернадский своей супруге[1156]. Слова были пророческие. Ведь вместе с дезорганизацией (пускай временной) власти происходила организация общества[1157]. По подсчетам американского историка Т. Эммонса, большинство лидеров партии кадетов (52 %) родилось между 1865 и 1870 г.[1158], соответственно, свою взрослую жизнь они начали в пору кампании помощи голодающим. Показательно, что во главе конституционно-демократической партии окажутся те, для кого борьба с голодом 1891–1892 гг. стала первым этапом общественной деятельности.
События 1891 г. были лишь предвестником будущего масштабного кризиса Первой революции. Лишенная ясных ориентиров администрация терялась при быстрой смене декораций. Тогда сказывались все ее родовые черты: отсутствие политической консолидации, популярные в чиновничьей среде оппозиционные настроения и одновременно с тем органическая неспособность к стратегическому мышлению. Все это само по себе становилось важнейшим фактором дестабилизации положения в стране. В январе 1905 г. министр земледелия А.С. Ермолов видел в этом одну из причин трагедии «Кровавого воскресенья»: «В том, что произошло, виновато правительство, виноваты мы, Ваши министры. Но что же мы могли сделать при настоящем строе нашей государственной организации, при котором в действительности правительства нет, а есть только отдельные министры, между которыми, как по клеточкам, поделено государственное управление. Каждый из нас знает свою часть, но что делают другие министры, иногда даже в области совершенно однородных дел, мы не знаем и не имеем никакой возможности узнать»[1159].
Ермолов говорил императору то, что повторяли высокопоставленные сановники уже 50 лет. Однако за это время немногое изменилось. Некоторые бюрократы, верно диагностируя болезнь, не имели лекарств для ее лечения. Они предлагали начать перестройку государственного здания, продолжая жить в нем, что, конечно, немногих могло устроить. Чиновничество, вроде бы готовое к реформам, держалось за status quo, частью которого оно являлось. Весьма наблюдательному мемуаристу Н.Н. Покровскому символичной казалась сама фигура видного государственного деятеля Д.М. Сольского: «Большая, умная голова с высоким лбом и окладистой седой бородой возглавляла довольно грузное тело, едва державшееся на двух подагрических ногах и двух палках, на которые он опирался и без которых не мог ходить. Поистине, это было олицетворение приходившего к концу нашего государственного строя: наверху очень просвещенное, умудренное опытом и вместе равнодушное к жизни правящее общество, опирающееся на безразличное, огромное государственное тело, которое, в свою очередь, держалось на крайне ненадежных низах: подкосились ноги, и упало грузное тело и мудрая голова»[1160].
Действительно, Сольский сам по себе – своего рода символ. Половцов его «хоронил» еще в начале 1890-х гг., считая недееспособным. Однако впереди у Сольского было еще много карьерных свершений. Он возглавил Департамент экономии Государственного совета, Комитет финансов, под его руководством шла подготовка конституционной реформы в 1905 г. Наконец, в 1905–1906 гг. Сольский являлся председателем Государственного совета, т. е. занимал высший государственный пост в Российской империи. Вместе с Сольским и вся российская бюрократия продемонстрировала удивительную живучесть.
Разговор о поздней Российской империи обычно сводится к вопросу: почему она пала в 1917 г.? Вопрос можно поставить по-иному: почему столь сложно организованное, внутренне противоречивое образование так долго существовало и даже динамично развивалось на протяжении XIX – начала XX в.? Почему бюрократия, опираясь на столь шаткую основу, продолжительное время справлялась с задачами управления страной, несмотря на социальные, экономические, политические, национальные, международные конфликты? Причина удач, равно как и поражений, российского управленческого класса будет крыться в одних и тех же его качествах: корпоративном единстве, аполитичном профессионализме, административной фантазии, самоуверенности квалифицированного юриста. Чиновничество преимущественно жило в «Зазеркалье», где тоже все не было вполне упорядочено, зато практически все было известно. По крайней мере, «Зазеркалье» существовало согласно Своду законов Российской империи, а сама империя – не всегда. Она находилась в сложных отношениях с петербургским миром канцелярий и на рубеже веков все чаще стала напоминать о себе[1161]. Столкнувшись с новой реальностью, российская бюрократия распалась на бюрократов, каждый из которых был представителем российского общества. Он читал либеральные газеты, разделял оппозиционные взгляды и порой даже мечтал о конституции. 1905 год стал временем неожиданных открытий. Так, все тот же Д.М. Сольский, старейший представитель российской высшей бюрократии, сановник, занимавший высший пост в империи, оказался сторонником конституции и ответственного перед Думой правительства. И в этом его поведение было тоже символичным.
В 1905–1906 гг. России суждено было измениться. В результате Первой революции появилась Государственная дума, а следовательно, выборы в представительное учреждение, объединенное правительство, легальные партии, свободная печать. Правда, как и прежде, новый порядок под давлением обстоятельств творила все та же бюрократия. Она это делала, опираясь на свой прежний опыт и отталкиваясь от уже существовавших законов. Новый строй надстраивался над прежним, заимствуя все его противоречия и присовокупив к ним новые, прежде неизвестные.
Могло показаться, что Россия жила при незыблемом самодержавии, основанном на твердых началах законности, пользуясь всеми благами дарованных с высоты престола реформ. Таков был вывод большинства учебников по русскому государственному праву. При этом оставался вопрос, что понимать под «самодержавием», под «законом» и под «реформами». Однозначного ответа не было. Некоторые полагали, что самодержавие за последние два столетия утратило свою подлинную природу и нуждалось в обновлении; что в рамках существовавшей политической системы нельзя было определенно сказать, что такое закон; что и подлинная Реформа невозможна, т. к. предусматривает демонтаж правившего режима. Весьма распространенные ответы, популярные даже в чиновничьей среде, по умолчанию предполагали критическое отношение к существовавшему положению вещей. Главная же проблема заключалась в другом: политический язык конца XIX – начала XX в. состоял из двусмысленностей, которые скорее могли служить риторическими фигурами, а не правовыми понятиями. Благодаря этому в России не было четкой иерархии нормативных актов, ясно прописанной процедуры принятия законодательных решений.
Существовавший правовой порядок критиковали у самого подножия престола. Как-то Александр III спросил близкого ему человека О.Б. Рихтера: «Я чувствую, что дела в России идут не так, как следует; я знаю, что вы мне скажете правду; скажите, в чем дело?» «Государь, – отвечал Рихтер, – Вы правы; дело в том, что у нас есть страшное зло – отсутствие законности». «Но я всегда стою за соблюдение законов и никогда их не нарушаю», – возразил император. «Я говорю не о Вас, а об нашей администрации, которая слишком часто злоупотребляет властью, не считаясь с законами». – «Но как же вы себе представляете положение России»? Отвечая на этот вопрос, Рихтер прибег к метафоре: «Я. представляю себе теперешнюю Россию в виде колоссального котла, в котором происходит брожение; кругом котла ходят люди с молотками, и когда в стенах котла образуется малейшее отверстие, они тот час его заклепывают, но когда-нибудь газы вырвут такой кусок, что заклепать его будет невозможно, и мы все задохнемся.» Царь застонал.[1162]
Без «предохранительного клапана» с неизбежностью сталкивались традиционалистский миф самодержавия и необратимые модернизационные процессы, захватывавшие в том числе и сферу управления страной. Сама мифология власти предполагала максимальную ее концентрацию в руках монарха. В то же самое время постоянная «технологизация» управления вела к дифференциации функций чиновников, их профессионализации. Они порой становились носителями уникальных знаний, навыков, опыта, предоставлявшим им, в сущности, монопольное право принимать (или, по крайней мере, готовить) решения общероссийской значимости. Управленческие вызовы рубежа веков выдвигали на авансцену государственной жизни технократов, которые при этом не могли претендовать даже на толику политической власти. При таких обстоятельствах государственная жизнь неминуемо деполитизировалась. Она обращалась в большую «канцелярию», работавшую в соответствии с чаще всего неписаными правилами рутинного делопроизводства. Такой устойчивый бюрократический порядок обладал характерными чертами: а) процедура принятия решений была хаотизирована; в ней не было очевидных «полюсов»; взаимодействие институций отчасти напоминало «броуновское движение»; б) в этой системе отношений не было места политическому проектированию, а следовательно, и политикам в традиционном понимании этого слова. Говоря словами М. Фуко, в данном случае можно констатировать наличие особой дисциплинарной власти, доминировавшей в «управленческой корпорации» и подавлявшей волю каждого из ее представителей. В историографии есть термин «мнимый конституционализм»[1163]. Его используют применительно к политическим процессам в России в 1906–1917 гг. Этот термин спорен и вызывает немалые сомнения. Пожалуй, с большим основанием можно говорить о «мнимом авторитаризме», имевшим место в России до 1905–1906 гг.