Политическая цензура в СССР. 1917-1991 гг. — страница 33 из 102

вали еще большее подозрение и только отнимали больше времени. Опыт и навыки, накопленные в отношении перлюстрации Российской империей за почти полторы сотни лет, вызывали зависть и восхищение за рубежом, однако были временно забыты после событий революции 1917 г. в предположении того, что это больше никогда не понадобится. А между тем, по свидетельствам одного из бывших чиновников, оставшийся от Черного кабинета «несгораемый шкаф» имеет ценнейшее содержимое, на которое следовало бы, по мнению И. Зорина, обратить особое внимание в связи с работой органов военной цензуры. «Опыт Черного кабинета весьма полезен, кое-чему нашему брату, советскому работнику, поучиться можно, т. к. опыт показал, что со старыми методами борьбы царского правительства мы все-таки иногда считаемся. Признавая ценность содержимого «Черного кабинета» безусловно для современного положения и вообще для Советской России колоссальной, я считаю своим гражданским долгом коммуниста довести до сведения своих стоящих в верхах политических работников»[279] – заканчивает свою записку автор. Эти рекомендации были полностью восприняты, и специальный отдел военной цензуры ВЧК, а затем и ГПУ / ОГПУ / НКВД / КГБ осуществляли контроль за почтовой цензурой и широко использовали ее результаты в своей агентурной деятельности. Непосредственно советские «черные кабинеты» находились в ведении Наркомата почт и телеграфов РСФСР и Министерств связи РСФСР и СССР, которые подчинялись органам политического сыска и Главлиту. Перлюстрация почтовых и телеграфных сообщений и прослушивание телефонных разговоров стали неотъемлемыми чертами советского образа жизни, глубоко вошедшими в подсознание людей. Постоянно ощущаемый страх присутствия всевидящего ока власти заставлял приспосабливаться и приноравливаться. В этих условиях самоцензура стала естественной защитной реакцией на проникновение политического сыска и цензуры в частную жизнь граждан.

Самоцензура является одним из характерных проявлений деформации гражданского общества и, как мы уже отмечали, не представляет исключительную характеристику российского менталитета. Однако именно в условиях советского режима самоцензура приобрела гигантские масштабы, поразив не только массовое сознание, но и большей части творческой интеллигенции, которая всегда соотносила содержание текста на авторском листе с вероятностью его публикации. Надо быть последним ханжой, чтобы отрицать компромиссы, на которые приходилось идти многим, и весьма достойным, людям ради элементарного выживания. «Литература не может развиваться в категориях “пропустят – не пропустят”, “об этом можно – об этом нельзя”, – писал А.И. Солженицын в своем Письме к IV съезду писателей; он предлагал “принять требование и добиться упразднения всякой – явной или скрытой – цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешение на каждый печатный лист”»[280]. «Безумство храбрых», которые, несмотря на свою малочисленность, своими правдивыми выступлениями смогли подготовить общество к радикальным переменам, выражалось, прежде всего, в единодушной ненависти к цензуре. И если одни не шли на открытый конфликт, хотя мы имеем значительное число примеров, когда авторы пытались любыми способами отстоять свое «детище», то другие бесстрашно выступали с гневными обвинениями против всесилия Главлита. Такое же отношение к надоевшим всем запретам испытывали и миллионы рядовых граждан, не сталкивавшихся в своей профессиональной деятельности с проявлениями цензуры. Однако все они как читатели, зрители и слушатели отчетливо понимали какую дозированную и искаженную информацию они вынуждены были получать по официальным каналам. Не случайно в советском обществе такое распространение получило прослушивание зарубежных радиостанций, чтение подпольной литературы, хождение политических анекдотов, что было одним из признаков кризиса власти.

В заключение заметим, что самоцензура в цивилизованном обществе имеет совершенно иные функции, регулирующие отношения между источниками, ретрансляторами информации и ее потребителями. Самоцензура является компенсаторным механизмом, позволяющим обеим сторонам коммуникативного процесса на основе этических и эстетических норм, правовых актов и административных правил осуществлять свои профессиональные обязанности и удовлетворять информационные потребности. Разумеется, это возможно только в условиях демократического общества с высокой правовой культурой и развитым общественным мнением. В зарубежной практике существуют различные формы ограничения или дифференциации поступающей на информационный рынок продукции: определенные места для распространения порнографической литературы; кодирование телепрограмм, содержащих сцены насилия и эротики, и др., в результате чего родители имеют возможность ограничить или исключить вовсе просмотр нежелательных телепрограмм для детей младшего и среднего возраста. В современном российском обществе, испытывающем посттоталитарные «фантомные боли», т. е. ностальгию по прошлому, в том числе и цензуре, тем не менее все более очевидны тенденции выработки цивилизованных форм самоцензуры: проведение судебных разбирательств информационных споров, появление некоторых ограничений в отношении порнографической и ультранационалистической литературы.

Эволюция политической цензуры

Октябрьский переворот 1917 г. коренным образом изменил прежний государственно-идеологический строй; сила разрушения имела колоссальную инерцию, прямо противоположную наиболее жесткому, по сравнению с другими европейскими странами, социально-политическому режиму. Однако именно в этом, не знающем преграды, разрушении была заложена мина замедленного действия. Особость культурной среды, сложившейся после революции, по мнению Д. Фурмана, заключалась в ее «варваризации»: революция всколыхнула и привела к культуре и общественной жизни огромные массы со средневековым сознанием (к 1917 г. в России 80% населения было неграмотным). Именно революции в России мир обязан такими понятиями и явлениями, как массовая культура и массовое искусство. Здесь сработали величины с прямо противоположными знаками: с одной стороны, богатейшие достижения «золотого» и «серебряного» веков русской культуры, предназначенные для элитарной части общества, с другой – агитационные «шедевры», рассчитанные на восприятие малограмотной массы. В какой-то мере это наблюдалось во всех европейских революционных моделях, но не в таких масштабах. Соотношение в пользу фактически религиознодогматического и монархического невежественного сознания пришедших к активной жизни масс позволило И.В. Сталину превратить «революционное освобождение» в «новое закабаление», а идеологию революционную в гротескно-карнавальную средневековую[281]. Как бы предвидя это, большевики с первых дней своей власти приступили к строительству новой, не знающей аналогов в цивилизованном мире бюрократической машины, одной из важнейших составляющих которой являлась контрольно-запретительная система, распространяющая свое влияние на все сферы общественной жизни.

Другим феноменом советской культуры и общественного массового сознания являлась мифологизация. Как утверждал еще в начале XX в. Л. Леви-Брюль, мифологический тип мышления принадлежит вневременной категории и является многофункциональным признаком особенности мышления, когда миф становится господствующей частью культуры[282]. К. Юнг утверждал, что войны и революции – это формы массового психоза, которым предшествуют и за которыми следуют коллективные бессознательные идеи на уровне нации[283]. При этом, как отмечали исследователи концепции ментальности, проявления бессознательного наиболее ярко сосредотачиваются не в элитарной, высокой культуре, а в массовой, народной, где отразилось повседневное сознание, регулярно повторяющиеся представления и ощущения[284]. Влияние исторических судеб нации на коллективное бессознательное отмечали в своих исследованиях историки, принадлежавшие к французской школе «Анналов», – Л. Февр, М. Блок, Ф. Бродель и др. Связь ментальности народа с его политической историей неизбежно воспроизводит обратный процесс влияния мифов и мифологем на поведенческие особенности общества. Особенно ярко эта связь выражена в обществах тоталитарного типа с огромной концентрацией власти и необходимостью эффективно управлять народными массами. Именно на почве идей о неизбежности насилия при невозможности обеспечения справедливого социального устройства мира[285], возбуждающих силы бессознательного, возникают идеологии большевизма и фашизма[286]. Отечественные историки, несмотря на понятные ограничения, тем не менее исследовали теорию мифа и архаического сознания российского общества, особенно в контексте корней коммунистической идеологии. Исследователи[287] констатировали постоянное присутствие архаических мифов в русской политической культуре, а революцию 1917 г. рассматривали как реализацию идеи крестьянской общины, как «большую крестьянскую революцию»[288]. А, как известно, «миф не есть бытие идеальное, но жизненно ощущаемая и творимая, вещественная реальность и телесная, до животности телесная, действительность» (А.Ф. Лосев). Эти особенности неизбежно стали основой официальной коммунистической доктрины, которая, в свою очередь, сформировала новую социалистическую культуру с только ей присущим методом социалистического реализма. Массовая атеизация общества потребовала от советских идеологов создать новую коммунистическую религию, которая на десятилетия стала единственной для всех народов СССР, незав