ашистский комитет». Также была внесена поправка в реплику Литвинова, которая содержала прозрачный намек на развивающийся в стране антисемитизм. В первом варианте он писал: «Литвинов добродушно сказал мне: “Будут резать” – кто и кого, он не объяснил». В журнальном тексте эта фраза изменена: «Добродушно сказал мне: “Боюсь, будет плохо…” – почему, он не объяснил».
В связи с наличием в тексте мемуаров И. Эренбурга большого количества «сомнительных» мест, печатание февральского номера «Нового мира», в котором была уже заверстана эта часть мемуаров, по указанию ЦК было приостановлено до того момента, пока И. Эренбург не внесет изменения в текст. Он снял фразу, приписываемую А.С. Щербакову: «Фронтовикам Бородино теперь ближе, чем Парижская коммуна», смягчил фразу о 1929 годе, заменив выражение: «когда ни спорить, ни мечтать еще не возбранялось» более обтекаемым: «когда легко было и спорить, и мечтать», сделал несколько других редакционных поправок. Но остальных необходимых исправлений не сделал, а вместо этого отправил текст в издательство итальянских друзей «Эдитори Реунити» и просил сообщить в Италию его просьбу, чтобы издательство не печатало никаких отрывков из пятой книги, за исключением первых десяти глав. В ЦК это расценили как оказание давления на решение вопроса об опубликовании его мемуаров и остались непреклонными, поставив редактора «Нового мира» А. Твардовского перед дилеммой: или будут внесены необходимые исправления, или публикация будет запрещена. Из пометы на документе видно, что цензоры успешно выполнили поставленную перед ними задачу: «В архив. Эренбург внес приемлемые поправки в материал для второго номера журнала. Дано указание номер верстать. Материал для третьего номера будет рассмотрен особо. Д. Поликарпов. 18.02.63 г.»[811]
Однако не все шли на компромиссы и соглашались вносить смысловые редакционные поправки в свои произведения. На излете хрущевской «оттепели» механизм контроля и подавления окончательно сложился в мощную и безотказную систему, сплавленную из трех сил – КПСС, КГБ и Главлита, действующих слаженно и в тесном взаимодействии, как своего рода сообщающиеся сосуды, попав в которые выбраться было невозможно. Казалось, что только обращение к самому «главному» спасет положение. В. Гроссман, солдат Великой Отечественной, мужество и бесстрашие которого воплотилось не только в его книгах, но и в поступках, лишенных какого бы то ни было компромисса, возможно, знал, что власть не потерпит правды, но боролся до последнего, как на фронте. Он обратился лично к Н.С. Хрущеву:
«Дорогой Никита Сергеевич!
В октябре 1960 года я отдал рукопись моего романа “Жизнь и судьба” в редакцию “Знамя”. Примерно в то же время познакомился с моим романом редактор журнала “Новый мир” А.Т. Твардовский. В середине февраля 1961 года сотрудники Комитета Государственной Безопасности, предъявив мне ордер на обыск, изъяли оставшиеся у меня дома экземпляры и черновики рукописи “Жизнь и судьба”. Одновременно, рукопись была изъята из редакций журналов “Знамя” и “Новый мир”. Таким образом закончилось мое обращение в многократно печатавшие мои сочинения редакции с предложением рассмотреть десятилетний труд моей писательской жизни.
После изъятия рукописи я обратился в ЦК КПСС к тов. Поликарпову. Д.А. Поликарпов сурово осудил мой труд и рекомендовал мне продумать, осознать ошибочность, вредность моей книги и обратиться с письмом в ЦК. Прошел год. Я много, неотступно думал о катастрофе, происшедшей в моей писательской жизни, о трагической судьбе моей книги. Я хочу поделиться с Вами своими мыслями. Прежде всего должен сказать следующее: я не пришел к выводу, что в книге моей есть неправда. Я писал в своей книге то, что считал и продолжаю считать правдой, писал лишь то, что продумал, прочувствовал, перестрадал. Моя книга не есть политическая книга. Я, в меру своих ограниченных сил, говорил в ней о людях, об их горе, радости, заблуждениях, смерти, я писал о любви к людям и о сострадании к людям. В книге моей есть горькие, тяжелые страницы, обращенные к нашему недавнему прошлому, к событиям войны. Может быть, читать эти страницы нелегко. Но, поверьте мне, – писать их было тоже нелегко. Но я не мог не писать их.
Я начал писать книгу до XX съезда партии, еще при жизни Сталина. В эту пору, казалось, не было ни тени надежды на публикацию книги. И все же я писал ее. Ваш доклад на XX съезде придал мне уверенность. Ведь мысли писателя, его чувства, его боль есть частица общих мыслей, общей боли, общей правды.
Я предполагал, отдавая рукопись в редакцию, что между автором и редактором возникнут споры, что редактор потребует сокращения некоторых страниц, может быть глав. Редактор журнала “Знамя” Кожевников, а также руководители Союза Писателей Марков, Сартаков, ГЦипачев, прочитавшие рукопись, сказали мне, что печатать книгу нельзя, вредно. Но при этом они не обвиняли книгу в неправдивости. Один из товарищей сказал: “Все это было или могло быть, подобные изображенным люди также были или могли быть”. Другой сказал: “Однако напечатать книгу можно будет через 250 лет”.
Ваш доклад на XXII съезде с новой силой осветил все тяжелое, ошибочное, что происходило в нашей стране в пору сталинского руководства, еще больше укрепил меня в сознании того, что книга «Жизнь и судьба» не противоречит той правде, которая была сказана Вами, что правда стала достоянием сегодняшнего дня, а не откладывается на 250 лет. Тем для меня ужасней, что книга моя по-прежнему насильственно изъята, отнята у меня. Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети. Отнять у меня книгу, это то же, что отнять у отца его детище. Вот уже год, как книга изъята у меня. Вот уже год, как я неотступно думаю о трагической ее судьбе, ищу объяснений происшедшему. Может объяснение в том, что книга моя субъективна? Но ведь отпечаток личного, субъективного имеют все произведения литературы если они не написаны рукой ремесленника. Книга, написанная писателем, не есть прямая иллюстрация к взглядам политических и революционных вождей. Соприкасаясь с этими взглядами, иногда сливаясь с ними, иногда в чем-то приходя в противоречие с ними, книга всегда неизбежно выражает внутренний мир писателя, его чувства, близкие ему образы, и не может не быть субъективной. Так всегда было. Литература не эхо, она говорит о жижи и о жизненной драме по-своему…
Вот уже год, как я не знаю, – цела ли моя книга, хранится ли она, может быть, она уничтожена, сожжена? Если книга моя ложь, – пусть об этом будет сказано людям, которые хотят ее прочесть. Если моя книга клевета, – пусть будет сказано об этом. Пусть советские люди, советские читатели, для которых я пишу 30 лет, судят, что правда и что ложь в моей книге. Но читатель лишен возможности судить меня и мой труд тем судом, который страшней любого другого суда – я имею в виду суд сердца, суд совести. Я хотел и хочу этого суда. Мало того, когда книга моя была отвергнута в редакции “Знамя”, мне было рекомендовано отвечать на вопросы читателей, что работу над рукописью я еще не закончил, что работа эта затянется на долгое время. Иными словами, мне было предложено говорить неправду. Мало того. Когда рукопись моя была изъята, мне предложили дать подписку, что за разглашение факта изъятия рукописи я буду отвечать в уголовном порядке. Методы, которыми все происшедшее с моей книгой хотят оставить втайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды. Что же это такое? Как понять это в свете идей XXII съезда партии?
Дорогой Никита Сергеевич! У нас теперь часть пишет и говорят, что мы возвращаемся к ленинским нормам демократии. В суровую пору гражданской войны, оккупации, хозяйственной разрухи, голода Ленин создал нормы демократии, которые во все сталинские времена казались фантастически большими. Вы на XXII съезде партии безоговорочно осудили кровавые беззакония и жестокости, которые были совершены Сталиным. Сила и смелость, с которыми Вы сделали это, дают все основания думать, что нормы нашей демократии будут расти так же, как выросли со времени разрухи, сопутствовавшей гражданской войне, нормы производства стали, угля, электричества. Ведь в росте демократии и свободы еще больше, чем в росте производства и потребления, существо нового человеческого общества. Вне беспрерывного роста норм свободы и демократии новое общество, мне кажется, немыслимо. Как же понять, что в наше время у писателя производят обыск, отбирают у него книгу, пусть полную несовершенств, но написанную кровью его сердца, написанную во имя правды и любви к людям, и грозят ему тюрьмой, если он станет говорить о своем горе. Я убежден, что самые суровые и непримиримые прокуроры моей книги должны ныне во многом изменить свою точку зрения на нее, должны признать ошибочными ряд кардинальных обвинений, высказанных ими в адрес моей рукописи год-полтора назад до XXII съезда партии.
Я прошу Вас вернуть свободу моей книге, я прошу, чтобы о моей рукописи говорили и спорили со мной редакторы, а не сотрудники Комитета Государственной Безопасности. Нет смысла, нет правды в нынешнем положении в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме, – ведь я ее написал, ведь я не отрекался и не отрекаюсь от нее. Прошло двенадцать лет с тех пор, как я начал работу над этой книгой. Я по-прежнему считаю, что написал правду, что писал я ее, любя и жалея людей, веря в людей. Я прошу свободы своей книге. Глубоко уважающий Вас Вас. Гроссман. 23 февраля 1962 г.»[812]
Тридцать лет (а не 250 и не 100, как предрекал писателю М.А. Суслов) томилась книга в забытьи (спасение и публикация рукописи в 1988 г. – отдельная история). Но «нет ничего тайного, что не становится явным». Факты, которые описаны в письме В. Гроссмана, а также донесения в ЦК КПСС о результатах «оперативной разработки» писателя (по этическим соображениям автор не берется обнародовать содержащуюся в них информацию)