Власть, институты и политическая модернизация
Чтобы успешно справляться с модернизацией, система должна быть в состоянии, прежде всего, обновлять свою политику, т. е. проводить социальные и экономические реформы усилиями государства. Реформа в этом контексте обычно означает изменение традиционных ценностей и форм поведения, распространение средств коммуникации и образования, расширение горизонтов — от семьи, села и племени до нации в целом, секуляризацию общественной жизни, рационализацию структур власти, формирование функционально специфических организаций, замена аскриптивных[21] критериев критериями, основанными на достижениях, и усилия в направлении более справедливого распределения материальных и символических ресурсов. Второе требование к политической системе состоит в том, чтобы она была способна успешно инкорпорировать общественные силы, вызываемые к жизни модернизацией, чтобы в результате модернизации складывалось новое общественное сознание. Рано или поздно эти социальные группы начинают претендовать на участие в политической системе, и система либо предоставляет им возможность такого участия в формах, согласующихся с непрерывным существованием системы, либо отчуждает эти группы от системы, порождая тем самым открытую или скрытую внутреннюю напряженность и расколы.
Каковы политические условия или, более конкретно, условия организации власти, благоприятные для проведения политических инноваций в обществах, осуществляющих модернизацию? В достаточно сложных системах, как свидетельствует большинство данных, благоприятным для обновления политики оказывается распределение власти, которое не характеризуется ни слишком сильной концентрацией, ни слишком широким рассредоточением. Попытавшись обобщить данные, содержащиеся в литературе по проблемам инновации в организациях, Джеймс Уилсон пришел к выводу, что частота инновационных предложений прямо пропорциональна диверсифицированности организации, тогда как частота принятия инновационных идей обратно пропорциональна диверсифицированности организации1. Под организационной диверсифицированностью он подразумевает сложность организации и сложность ее системы поощрений. Применительно к крупным политическим системам «диверсифицированность» можно грубо отождествить с рассредоточением власти. В таком модифицированном и расширительном понимании вывод Уилсона будет тогда означать, что в политической системе, где власть децентрализована, будет много предложений, но лишь немногие из них будут приниматься, тогда как в системе с централизованной властью будет мало предложений, но доля принимаемых будет больше. Процессы политических инноваций в США и СССР, видимо, приближенно соответствуют этим моделям2. Как, однако, указывает Уилсон, само по себе это двойное утверждение ничего не говорит о том, при каком уровне диверсификации или децентрализации власти будет достигаться наивысший уровень инноваций; можно разве что предполагать, что в крайних точках распределения — там, где власть полностью сосредоточена в одном центре или же где она полностью рассредоточена, — он будет ниже, чем в середине континуума.
Отправляясь от этой теории мы, однако, можем попытаться выделить некоторые факторы, которые позволят связать вероятность инноваций с распределением власти. Проблема инноваций в процессах политической модернизации к настоящему времени хорошо изучена. Существенно, вероятно, что в странах, где модернизация происходила раньше — Великобритании, Северной Европе, США, — власть была более децентрализованной, чем в странах, где процесс модернизации осуществлялся позднее. Первоначально то множество разнообразных инноваций, которые вместе составляют модернизацию, могло быть выдвинуто только в обществах, где возможность инициативы принадлежала многим группам. Общества, осуществлявшие модернизацию позднее, не нуждались в такой степени диверсификации или рассредоточения влияния для выдвижения инноваций. По существу, минимальным требованием является осведомленность по меньшей мере некоторых групп в обществе о модернизации, которая уже осуществлена на Западе. В позднее модернизирующихся обществах предложение инноваций (в смысле их продвижения в обществе какой-либо влиятельной общественной группой) требует меньшей организационной диверсификации и рассредоточения власти, чем это было необходимо в ранее модернизировавшихся обществах.
Таким образом, в обществах, где модернизация происходит позднее, критическим этапом в осуществлении инновации становится процесс принятия, а не процесс предложения. Эти общества отличаются от США числом и влиятельностью источников сопротивления модернизационным реформам. Факторами такого сопротивления становятся традиционные общественные силы, интересы, обычаи и институты. Изменение или сокрушение этих традиционных сил требует концентрации власти в руках агентов модернизации. Модернизация связана с существенным перераспределением власти внутри политической системы: разрушением местных, религиозных, этнических и других центров влияния и сосредоточением власти в общенациональных политических институтах. Племенные и деревенские общности с более централизованными властными структурами легче и быстрее воспринимают инновации, чем те, где власть больше рассредоточена3. В маленьких и больших городах быстрый экономический и демографический рост бывает связан с концентрацией власти в руках небольшой предпринимательской элиты. Снижение темпов гражданского развития аналогичным образом связано с распределением власти между большим числом групп, и много обсуждавшиеся различия между Атлантой и Нью-Хейвеном оказываются, таким образом, зависящими от времени, а не от метода. В США социальные изменения, такие, как преодоление сегрегации, легче и быстрее осуществляются, по-видимому, в тех ситуациях и организациях, где власть централизована, а не там, где она рассредоточена4. Разумно, таким образом, заключить, что в модернизирующемся обществе уровень политических инноваций более или менее прямо связан с уровнем централизации власти в политической системе этого общества.
Преодоление сопротивления традиционных сил часто требует мобилизации в политику новых общественных сил, и потому вторым ключевым требованием к модернизирующейся системе является ее способность инкорпорировать порождаемые модернизацией общественные силы. Во многих случаях это новые общественные группировки, такие, например, как предприниматели или городские рабочие, группировки, которых не было в традиционном обществе. Однако по меньшей мере столь же важной является способность системы включать в свой состав традиционные общественные группы, обретающие политическое самосознание в процессе модернизации. Развитие группового сознания побуждает группы предъявлять свои притязания на участие в политической системе. Проверкой системы служит в какой-то мере ее способность отвечать этим требованиям. Успешная инкорпорация зависит как от рецептивности системы, так и от адаптивности вступающей в ее состав группы, т. е. от готовности группы отказаться от некоторых своих ценностей и притязаний ради того, чтобы быть допущенной в систему. Обычно два этих качества прямо связаны между собой: рецептивность системы побуждает группу к адаптивности. Кроме того, системы обычно более рецептивны в отношении новых общественных групп, которых прежде не было в обществе, чем в отношении тех старых общественных групп, которые прежде были исключены из системы, но у которых формируется новое политическое сознание. Ассимиляция промышленников-предпринимателей и промышленных рабочих ставит поэтому перед модернизирующимся обществом меньше проблем, чем ассимиляция крестьян.
Ассимиляция новых групп в состав политической системы означает, по существу, расширение влияния этой политической системы. Как богатство в экономической сфере, так и власть в сфере политической существуют в двух измерениях. Власть не только может централизоваться и рассредоточиваться, но и пределы власти могут расширяться и сокращаться. Власть, как писал Парсонс, «приходится делить и распределять, но ее еще нужно создавать, и она имеет не только распределительные, но и собирательные функции. Это способность мобилизовать ресурсы общества для достижения целей, в пользу которых высказалось или может высказаться „общество“. Это, прежде всего, мобилизация лиц или групп на действия, мобилизация, которая оказывается для них обязательной в силу их положения в обществе»5. В более общем смысле количество власти в обществе зависит от числа и интенсивности отношений влияния внутри этого общества, т. е. отношений, в которых действие одного лица или группы производит изменение в поведении другого лица или группы. Политические системы, таким образом, различаются не только в отношении распределения власти, но и в отношении накопления власти. Рост производства богатства зависит от индустриализации; точно так же рост производства власти зависит от включения новых групп в политическую систему. Экономические системы различаются в отношении способности увеличивать свое богатство посредством индустриализации, т. е. своей восприимчивости к новым формам экономической деятельности; точно так же политические системы различаются в отношении способности увеличивать свою власть посредством инкорпорирования, т. е. своей рецептивности к новым типам политических групп и политических ресурсов. Современные политические системы отличаются от систем традиционных количеством власти, накопленной системой, а не ее распределением. Как в традиционных, так и в современных политических системах власть может быть централизованной или рассредоточенной. В современной системе, однако, большая часть общества вовлечена в большее количество властных отношений, чем это имеет место в традиционной системе; в первой политически активно больше людей, чем в последней. У современной системы просто-напросто больше власти, чем у системы традиционной.
Таблица 3.1. Политические системы и конфигурации власти
Здесь опять-таки существует важное различие между американским и коммунистическим подходами к политическому развитию. Американцы обычно склонны мыслить о власти в терминах игр с нулевой суммой: увеличение влияния какого-то одного лица или группы должно уравновешиваться утратой влияния другими лицами или группами. Коммунистический же подход связан с акцентом на «коллективном», экспансивном аспекте власти. Власть есть нечто требующее мобилизации, формирования и организации. Неспособность американцев к осознанию этого отражается в часто выражаемых опасениях, что коммунисты или какая-то другая враждебная группа может «захватить» власть в отсталой или модернизирующейся стране. Похоже, что за такими утверждениями может иногда стоять представление, что власть есть нечто такое, что может валяться на полу Капитолия или президентского дворца, и что группа заговорщиков может пробраться туда и удрать вместе с властью. За этим стоит неспособность понять, что большинство таких стран страдают от отсутствия власти в своих политических системах. В них мало чего или нечего захватывать, а то, что есть, может быть одинаково легко и утрачено, и обретено. Проблема состоит не столько в том, чтобы захватить власть, сколько в том, чтобы создать власть, мобилизовать группы в политику и организовать их участие в политике. Это требует времени и обычно также борьбы; именно так понимают политическое изменение коммунистические элиты.
Модернизация, таким образом, связана, как утверждает Фрей, с изменениями как в распределении власти внутри системы, так и в количестве власти, присутствующей в системе6. Сточки зрения логики изменение одного из этих параметров не обязательно связано с изменением другого параметра. Но вполне возможно, что они связаны исторически. Рост богатства в обществе связан с распределением богатства в этом обществе. В бедных странах обычно существуют крайности роскоши и нищеты. На ранних этапах стадиях экономического роста богатство еще в большей мере сосредоточивается в немногих руках. На позднейших же стадиях экономический рост делает возможным более широкое распределение материальных благ. В самых богатых странах, как правило, устанавливается и наиболее равномерное распределение богатства. В каком-то смысле аналогичное соотношение между концентрацией власти и ее расширением существует в процессе политической модернизации. На ранних стадиях модернизация требует изменений в традиционных социальных, экономических и культурных представлениях и формах поведения; отсюда — инновационные изменения в политике и, следовательно, концентрация власти. Разрыв между могущественными и слабыми увеличивается. В то же время социальные и экономические изменения, вызванные к жизни изменившейся политикой, побуждают новые группы требовать доступа в политическую систему и способствуют расширению системы. В третьей фазе, много позднее, расширение системы может сделать возможным новое рассредоточение власти в рамках системы.
Таким образом, в зависимости от выбранного угла зрения можно считать, что политическая модернизация предполагает или концентрацию власти и ее расширение, или ее рассредоточение, и примечательно, что политологами предлагались все три эти описания политической модернизации. На том или ином отрезке истории страны «модернизация» может быть тем, другим или третьим, и каждый из вариантов, в свою очередь, может оказаться испытанием адаптивности политической системы. Первое, чего в типичном случае требует модернизация от плюралистической, слабо оформленной и организованной традиционной системы феодального типа, это концентрации власти, необходимой для осуществления изменений в традиционных обществе и хозяйстве. Второй проблемой является последующее расширение власти в системе для ассимиляции новомобилизованных и политически активизировавшихся групп, порождающее, таким образом, систему современного типа. Именно этот фактор является преобладающим в сегодняшнем модернизирующемся мире. На позднейших этапах система сталкивается с притязаниями политически активных групп на более равномерное распределение власти и на создание механизмов взаимного ограничения и контроля для всех политически активных групп и институтов. Многие из коммунистических государств Восточной Европы сталкиваются с проблемами адаптации к тому давлению, которое на них оказывают группы, требующие своей доли в распределении власти.
Политические системы, таким образом, различаются по количеству власти, присутствующей в системе, и по распределению власти в системе. И что еще более важно, с точки зрения обновления политики и инкорпорирования групп политические системы различаются в отношении их способности сосредоточивать власть и расширять пределы власти. Эти возможности системы прямо зависят от природы ее политических институтов. Преторианские системы, в которых отсутствуют эффективные институты, не способны ни к устойчивой концентрации власти, необходимой для проведения реформ, ни к устойчивому расширению власти, которое требуется для идентификации новых групп с данной системой. И концентрация, и расширение власти возможны здесь лишь на временной основе. Типичны для таких систем быстрые переходы от крайней степени концентрации к крайней степени рассредоточения и от быстрого расширения власти к ее быстрому сокращению. Подчас диктатор-популист, харизматический лидер или военная хунта могут добиться одновременно и концентрации власти, и ее расширения. Но эти достижения неизбежно носят временный характер и сменяются раздроблением власти между многими общественными силами и возвращением населения в состояние апатии и отчужденности. Постоянное чередование ситуаций, при котором на смену слабому диктатору приходит правление множества слабых партий и наоборот, означает неспособность системы осуществить серьезные изменения в области накопления или распределения власти.
С другой стороны, высокая эффективность и большая привлекательность однопартийной системы в модернизирующихся странах состоит в том, что это весьма благоприятствует как концентрации власти (и, следовательно, инновациям в политике), так и расширению власти (и, следовательно, включению новых групп в состав политической системы). Все однопартийные системы, утвердившиеся в Мексике и Тунисе, Северной Корее и Северном Вьетнаме, так или иначе продемонстрировали обе эти способности. Сходные возможности обнаруживаются в системах, где существуют одна крупная, господствующая партия и множество более мелких, локальных, этнических и идеологических партий. В таких странах, как Индия и Израиль, малые партии играют важную предупредительную роль: рост и падение подаваемых за них голосов показывают господствующей партии те направления, в которых она должна сдвигаться, чтобы сохранять свое господствующее положение путем либо включения новых групп, либо обновления своей политики. Идеологическая установка и электоральное давление вместе побуждают правящую партию к сохранению своих инновационных и ассимиляционных возможностей.
Системы двух или многих соперничающих между собой партий могут характеризоваться высоким уровнем способности расширения и ассимиляции групп, но в меньшей степени способны к концентрации власти и проведению реформ. Политическая конкуренция в двухпартийной системе, к примеру, может способствовать мобилизации новых групп в политическую жизнь и в этом смысле расширению власти системы, но в то же самое время эта мобилизация способствует разделению власти и нарушению существующего в обществе согласия относительно модернизации.
Типичными проявлениями этого были «аграрные (ruralizing) выборы», имевшие место в Турции в 1950 г., на Цейлоне в 1956 г. и в Бирме в 1960 г.7. Однако само по себе существование многопартийной системы еще не гарантирует способности к расширению власти. Расширению способствует конкуренция, а не сама множественность, и бывают политические системы, где много партий, но между ними нет соперничества. Даже при двухпартийной системе могут быть приняты меры, явные (как в Колумбии после 1957 г.) или скрытые, для того чтобы ограничить конкуренцию между партиями и тем самым уменьшить возможность расширения власти системы и включения новых групп. Таким образом, способность как традиционных, так и современных систем проводить реформы и инкорпорировать группы зависит от природы существующих в них институтов. Системы современного типа будут обсуждаться в последующих главах книги. Вопрос, который встает перед нами здесь, таков: каковы возможности традиционной монархии сточки зрения расширения и концентрации власти?
Традиционные политические системы
Традиционные политические системы различаются по форме и размеру: сельские демократии, города-государства, племенные королевства, патримониальные государства, феодальные образования, абсолютные монархии, бюрократические империи, аристократия, олигархия, теократия. Все множество традиционных государственных образований, которым пришлось столкнуться с вызовами модернизации, можно, однако, разделить на две большие категории в области политического анализа. «Королевства, известные в истории, — писал Макиавелли, — управлялись двояко: либо государем и его слугами, которые в качестве министров по его милости и с его изволения помогают в управлении государством; либо же государем и баронами, которые занимают свое положение не по изволению правителя, а в силу древности своего рода». Макиавелли указывал на турок как на пример первого и на французское государство его дней как на пример последнего. Моска проводил более или менее сходное различие между бюрократическими и феодальными государствами. «Феодальное государство» — это «такой тип политической организации, при котором все исполнительные функции общества — экономические, судебные, административные, военные — осуществляются одновременно одними и теми же индивидами и при этом государство состоит из небольших общественных образований, каждое из которых обладает всеми органами, требуемыми для самодостаточности». В бюрократическом государстве «центральная власть аккумулирует значительную часть общественного богатства посредством налогообложения и использует ее для содержания прежде всего военных учреждений, а затем большего или меньшего числа государственных служб». Аналогичным образом Аптер проводит различие между иерархическими и пирамидальными властными структурами8. Ключевым элементом в этих разграничениях выступает степень концентрации или рассредоточения власти. В качестве двух традиционных исторических форм государственности, которые могут служить наиболее типичными примерами, можно рассматривать бюрократическую империю, с одной стороны, и феодальную систему, с другой.
В централизованном бюрократическом государстве монарх, как утверждал Макиавелли, обладает большей властью, нежели в феодальном государстве. В первом он прямо или косвенно назначает всех должностных лиц, тогда как в последнем должности и власть передаются по наследству среди аристократии. Бюрократическое государство поэтому характеризуется значительной социальной и политической мобильностью — находящиеся на низших ступенях могут достигать высших постов, — тогда как феодальное государство значительно сильнее стратифицировано и люди там редко переходят из одного общественного положения в другое. В бюрократическом государстве «всегда существует более высокая степень специализации государственных функций, чем в феодальном государстве»9. В бюрократическом государстве существует, таким образом, тенденция к разделению функций и концентрации власти, а в феодальном государстве — к слиянию функций и разделению власти. В бюрократическом государстве вся земля часто является собственностью короля, и на практике именно он осуществляет основной контроль за ее распределением. В феодальном государстве собственность на землю обычно рассредоточена и передается по наследству; монарх едва ли может влиять на ее распределение. В бюрократическом государстве король или император есть единственный источник легитимности и власти; в феодальном государстве он делит эти права с аристократией, чья власть над ее вассалами независима от власти монарха. Сущность бюрократического государства составляет однонаправленность передачи полномочий от вышестоящего к подчиненному; сущность феодального государства составляет двусторонняя система взаимных прав и обязанностей между находящимися на разных уровнях социо-политико-военной структуры. Конечно, в эти две категории невозможно втиснуть все известные традиционные политические системы. И все же традиционные государственные системы характеризуются большей или меньшей степенью концентрации власти, и уже тот факт, что эти категории постоянно встречаются в политическом анализе, заставляет предполагать, что они обладают вполне универсальной применимостью.
Помимо указанной дифференциации в терминах общей функциональной специализации и распределения власти, традиционные политические системы могут различаться между собой в отношении той роли, которую в них играет монарх. В некоторых государствах, бюрократических или феодальных, роль монарха может быть пассивной. Он царствует, а не правит, но ни суверенитет народа, ни партийный суверенитет как принцип не принимаются, и ни тот ни другой не институциализованы в электоральных процедурах, партийных или парламентских формах. Король остается главным источником легитимности, но подлинная власть принадлежит бюрократической или феодальной олигархии, действующей от его имени. Таиланд и Лаос были олигархическими монархиями в середине XX в.; Япония — в XIX и начале XX вв. В других традиционных государствах, бюрократических или феодальных, монарх может играть активную роль. Он не только главный источник легитимности, но к тому же он и царствует, и правит. Правящая монархия — необязательно абсолютная монархия. Правительство может делить реальную власть с другими институтами и группами, но во всех случаях монарх также играет активную, действенную политическую роль в процессе управления. XX в. явил широкий диапазон правящих монархий — от таких, которые приближаются к абсолютистской модели (например, Эфиопия и Саудовская Аравия), до таких, где на монарха наложены некоторые институционные и конституционные ограничения (например, Иран и Афганистан), и, наконец, таких, где могут иметь место активное соперничество и сотрудничество между монархом, с одной стороны, и армией, парламентом и политическими партиями, с другой (Марокко, Греция).
Таблица 3.2. Традиционные политические системы
И олигархическая монархия, и правящая монархия являются, конечно же, традиционными политическими системами, и их, следовательно, нужно отличать от современных парламентских монархий. В последних монарх царствует, но конечный источник легитимности заключен не в нем, а в народе. Монарх есть глава государства, символ национальной преемственности, идентичности и единства. Реальная власть управления принадлежит кабинету, образуемому политическими партиями и ответственному перед всенародно избранным парламентом. Реальная власть монарха обычно ограничена правом проявлять свою волю при выборе премьер-министра в ситуации, когда ни один из лидеров или ни одна из партий не обладает явно выраженным большинством голосов в парламенте. Речь, разумеется, идет о хорошо знакомой форме конституционной монархии, существующей в Британском Содружестве, Нидерландах, Скандинавии и современной Японии.
Характер изменений, посредством которых в этих политических системах различного типа проводились общественные реформы и осуществлялось включение групп в политическую жизнь общества, можно в полной мере наблюдать на примере эволюции исторических бюрократических империй Европы и Азии (Российской, Османской, Китайской) и эволюции европейских монархий с эпохи Средних веков до конца XIX в. Уроки, которые можно извлечь из такого рода исследования, представляют не только исторический интерес. Дело в том, что опыт традиционных монархий помогает понять многие из проблем политической модернизации, с которыми в менее драматической форме сталкиваются и государства других типов. Кроме того, в современном мире сохраняется еще ряд архаических и довольно-таки экзотических политических систем, в которых носителями легитимности и власти остаются в значительной мере традиционные институты наследственной монархии. Многие из этих монархий существуют сегодня в странах, которые вступают в период быстрых социальных, экономических и культурных перемен. Одна из задач нашего анализа состоит в изучении проблем, которые в процессе модернизации встают перед такими традиционными политическими системами. В какой мере короли суть обреченные реликты уходящей исторической эпохи? Могут ли монархические системы справляться с проблемами модернизации? Какова вероятность политической эволюции таких режимов в направлении демократии, диктатуры или революции?
Таблица 3.3. Типы существующих монархий
В 1960-е гг. пятнадцать из существовавших с мире суверенных государств были правящими или олигархическими монархиями; остаточные формы племенных монархий сохранялись также в Уганде, Бурунди, Лесото и, вероятно, в других странах Африки. Среди ведущих стран мира традиционных монархий не было, но Иран, Эфиопия и Таиланд имели население по 20 миллионов человек, а всего в условиях политических систем такого типа в мире жило около 150 миллионов человек. В сравнении с другими слаборазвитыми странами монархии в основном стояли невысоко по большинству показателей социального и экономического развития. Правда, в 1957 г. по душевому доходу и богатейшая страна мира (Кувейт, 2900 долларов США), и беднейшая (Непал, 45 долларов США) были правящими монархиями. Но в целом картина была совершенно иной. В восьми из 14 традиционных монархий душевой национальный доход составлял 100 и менее долларов, в четырех от 100 до 200 долларов и только в двух он превышал 200 долларов. Сходным образом, только в двух из 14 традиционных монархий более половины населения были грамотны, при том, что в десяти грамотными были менее 20% населения. В одиннадцати из 14 менее четверти населения жили в городах с населением больше 20 000 человек, а в восьми странах в городах такой величины жило менее 10% населения10.
При том, что традиционные монархии в типичном случае находились на низких уровнях экономического и социального развития, они в то же время, как правило, меньше страдали от проблем национальной идентичности и национальной интеграции, чем большинство слаборазвитых стран. Правящие монархии либо вовсе не знали колониального правления, либо имели лишь косвенный или кратковременный опыт такого правления. Они обычно располагались в тех регионах, где сталкивались между собой империалистические устремления крупных держав, что создавало ситуацию взаимного сдерживания, позволявшую этим малым монархическим государствам сохранять свою, хотя и непрочную, независимость. Таиланд оказался между англичанами и французами, Непал между Китаем и Индией, Афганистан и Иран между англичанами и русскими, Эфиопия на перекрестье английского, французского и итальянского империализма. Колониальный опыт Ливии и Марокко был до некоторой степени ограничен соперничеством между Великобританией и Италией, с одной стороны, и Францией и Испанией, с другой. Большинство других традиционных монархий находятся на Аравийском полуострове, на большой части которого отсутствовало эффективное управление как со стороны Османской империи, так и со стороны европейских держав. В некоторых случаях, как, например, в случае Эфиопии, Таиланда и Ирана, можно говорить о непрерывном существовании монархии на протяжении столетий. Хотя на территории некоторых традиционных монархий проживали значительные этнические меньшинства, даже проблемы национальной интеграции решались здесь сравнительно проще, чем в большинстве стран Азии и Африки. Одной из ключевых проблем для традиционных монархий было, таким образом, то, как им сохранить преимущество, которое им давали независимость и национальные институты, в условиях быстрых социальных и экономических изменений и такого роста политической активности населения, которому не отвечали возможности существующих институтов.
Традиционные монархии, таким образом, ставят перед исследователем политического развития интересные проблемы. Более того, их судьба представляет интерес и для действующих политиков. Как следствие исторических условий, связанных с их длительной независимостью, многие традиционные монархии приобретали особое стратегическое значение. В тот или иной период холодной войны в центре оказывались Греция, Иран, Афганистан, Таиланд и Лаос. В Марокко, Ливии, Саудовской Аравии, Эфиопии и Таиланде размещались важные американские базы. Кроме того, большинство традиционных монархий были в холодной войне на стороне Запада. США были поэтому очень небезразличны к их будущему политическому развитию. Приход на смену их политическому строю революций, хаоса, нестабильности или радикальных националистических режимов очевидным образом меньше соответствовал американским национальным интересам, чем мирная эволюция монархий. Наконец, хотя традиционные монархии в целом не богаче и не беднее природными ресурсами, чем другие развивающиеся страны, они играют ключевую роль в производстве одного из важнейших ресурсов современной экономики. От одной пятой до четверти мировой нефти поступает из стран, где монарх и правит, и царствует.
Политическая инновация: реформа или свобода
Традиционные монархии в сегодняшнем мире редко — если вообще когда-нибудь — являются монархиями традиционалистскими. Монархистские олигархии (такие, как самураи эпохи Мэйдзи, младотурки или тайские «прогрессисты» 1932 г.) — это олигархии модернизаторов, а правящие монархи — это монархи-модернизаторы. Модернизация проредила ряды монархов, но привела к тому, что доля монархов-сторонников модернизации сейчас выше, чем когда-либо прежде. С большой вероятностью можно утверждать, что эти правители в большей мере содействуют реформам и переменам, чем менее традиционные националистические лидеры, пришедшие к власти в результате отступления западного империализма. Последние могут претендовать на легитимность современного типа и потому могут позволить себе уделять больше внимания тем преимуществам, которые дает обладание властью. Традиционная легитимность первых, напротив, в большей мере может ставиться под вопрос. Они должны подтверждать свои права добрыми делами. Поэтому они становятся революционерами сверху. Поступая так, они, разумеется, воспроизводят хорошо знакомые нам образцы монархов-централизаторов и строителей наций Европы XVII–XVIII вв. и разнообразных деятелей XIX в., таких, как Махмуд II, Александр II, Чулалонгкорн и Тэвонгун[22].
Если формы монархических инноваций и централизации остаются на протяжении веков и культур поразительно сходными, то основные побуждения и мотивы, стоящие за этой политикой перемен, с годами существенно изменились. Для абсолютных монархий Европы XVII в. основные побуждения к инновациям и централизации были связаны с внешними угрозами и конфликтами. «Оборонительная» модернизация незападных стран в XIX в. была мотвирована подобным же страхом перед иностранным вторжением и завоеванием. Рассредоточение власти и отсутствие модернизационных инноваций были возможны, только если общество оставалось изолированным от внешних угроз. Японский феодализм (как и американский плюрализм) дожил почти до конца XIX в., поскольку «в последние два века эпохи Токугава в Японии совершенно не ощущалось то давление международного соперничества, которое в других случаях становилось двигателем реформ и уничтожения феодализма»11. Невозможность сохранить эти условия изоляции породили эпоху Мэйдзи, характеризующуюся централизацией и реформами.
Аналогичным образом существовавшее в XVIII в. в Османской империи распределение власти между султаном, великим визирем и «тремя великими двигателями государства — армией, бюрократией и духовенством» — не могло сохраняться после появления на Среднем Востоке армий Французской революции. У Селима III и Махмуда II возникло «убеждение, что это распределение власти, взаимовлияние при решении конкретных вопросов стало препятствием на пути османского прогресса перед лицом Запада. Они пришли к убеждению, что условием модернизации является сосредоточение власти в руках султана»12. Точно так же Опиумная война стимулировала первые шаги в направлении реформ в Китае; победа Японии над Китаем привела к «Ста дням» 1898 г.; а интервенция западных держав, последовавшая за Ихэтуаньским восстанием, обеспечила поддержку реформ даже со стороны вдовствующей императрицы.
В Иране участившиеся нападения со стороны русских и англичан, а также японская победа над Россией в 1905 г. породили конституционное движение, и политика Реза-шаха после Первой мировой войны была в значительной мере мотивирована желанием сохранить территориальную целостность и независимость своей страны от вмешательства Англии и, возможно, России. В самой России реформы Александра II последовали за катастрофическим поражением в Крымской войне, а столыпинские реформы стали возможны как следствие японской победы в 1905 г. Если династия или монархия как таковая оказывалась неспособной сама осуществить реформы, она могла быть свергнута и заменена новой династией (как в Иране), или же монархия могла быть вообще уничтожена, как в Турции после Первой мировой войны или в Египте после Палестинской войны. Политическая модернизация нередко оказывается, таким образом, итогом военного поражения. И наоборот, успешные модернизация и централизация повышают вероятность военных успехов. В Африке, к примеру, «успешное национальное возвышение» Буганды было связано с централизованным, иерархическим деспотизмом кабаки13.
Для традиционных монархий XX в. соображения безопасности, без сомнения, также имели большое значение. Но еще более важным было, пожалуй, признание необходимости модернизации по внутриполитическим соображениям. Главную угрозу для стабильности традиционного общества представляет не вторжение иностранных армий, а вторжение иностранных идей. Печатное и устное слово перемещается быстрее и проникает глубже, чем полки и танки. Опасность для традиционных монархий XX в. проистекает не извне, а изнутри. Монарх вынужден модернизировать свое общество и пытается его изменять, движимый страхом, что, если он не будет этого делать, это сделает кто-то другой. Монархи XIX в. осуществляли модернизацию, чтобы сдержать империализм; монархи XX в. осуществляют модернизацию, чтобы сдержать революцию.
Приоритетные для традиционной монархии направления инновации зависят от типа традиционного государства. В бюрократическом государстве власть уже является централизованной, и основная проблема состоит в том, чтобы превратить традиционную бюрократию в опору модернизационных реформ. В феодальной системе или другом традиционном обществе, где власть широко рассредоточена, необходимым предварительным условием политической инновации является централизация власти. Основная борьба разворачивается между монархом и его бюрократическим аппаратом, с одной стороны, и автономными центрами традиционной власти, местными, аристократическими и духовными, с другой. Эффективность оппозиции монарху обратно пропорциональна степени бюрократизации общества. Для проведения модернизационных реформ монарх должен с неослабевающим усердием осуществлять централизацию. Усилия европейских монархов XVII в., по большей части успешные, были направлены на то, чтобы покончить со средневековой рассредоточенностью власти, упразднить провинциальные собрания и установить светский контроль над церковью. По этому же пути пошли незападные монархии, испытавшие западное влияние. Махмуда II справедливо назвали Петром Великим Османской империи. «Первым условием решения этой задачи, как понимал Махмуд, было сосредоточение власти в его собственных руках и упразднение всех промежуточных уровней власти, как в столице, так и в провинциях. Всякую власть, получаемую по наследству, по традиции, по обычаю или в силу общенародного или местного признания, следовало подавить, и единственным источником полномочий в империи должна была стать власть суверена». Точно так же и в Эфиопии XX в. главная цель Хайле Селассие состояла в том, чтобы «раз и навсегда уничтожить частичную автономию могущественных провинциальных нобилей и сделать себя средоточием власти и престижа в степени, дотоле никогда не имевшей места в Эфиопии»14.
Часто модернизация требует не только перехода власти от региональных, аристократических и религиозных групп к центральным, светским, общенациональным институтам, но и сосредоточения ее в руках одного человека в рамках этих институтов. Монарху приходится отстаивать права государства и нации против притязаний семьи, класса и клана. «Рождение» современного государства во Франции в тот день, когда Людовик XIII отверг семейные притязания королевы-матери в пользу Ришелье и представляемых им государственных интересов, было повторено в большинстве монархий XX в. Рождение современного государства в Афганистане можно датировать 12 марта 1963 г., когда король Мухаммед Захир-шах сместил своего двоюродного брата Мухаммеда Дауда с поста действующего правителя страны и запретил на будущее членам королевской семьи участвовать в политике. Современное государство в Саудовской Аравии может отсчитывать свое существование с 20 марта 1964 г., когда приход принца Фейсала на место короля Сауда утвердил, по существу, приоритет общественных задач и государственных интересов перед запросами семьи и рода; огромные личные расходы короля, его детей и родственников были сокращены с 15 до 6% национального бюджета, а сэкономленные средства пущены на развитие образования, связи и общественного благосостояния. Этот переход власти сопровождался интенсивной политической борьбой между Фейсалом и Саудом, борьбой, которая расколола королевскую семью и едва не привела к открытому насилию.
Приоритетные направления проводимых монархами реформ различаются в разных странах. Ни один монарх не начинает реформы в полностью традиционном обществе, и в большинстве стран, где модернизация осуществляется таким образом, она требует череды сменяющих друг друга монархов-модернизаторов. Необходимой предпосылкой реформ является, однако, консолидация власти. Поэтому в первую очередь внимание уделяется созданию эффективной, лояльной, рационально организованной и централизованно управляемой армии. Вооруженные силы должны быть едиными. Всем другим реформам Махмуда II предшествовало уничтожение им института янычар. Аналогичным образом и Менелик в Эфиопии, и Реза-шах в Иране первым делом занялись созданием централизованных вооруженных сил. На втором месте по приоритетности стоит обычно создание более эффективной правительственной бюрократии. Если в традиционном государстве уже имеется многочисленная бюрократия с некоторой функциональной специализацией и отбором кадров в соответствии с традиционными критериями, то проблема реформирования такой бюрократии может оказаться очень трудной. По этой причине реформы в централизованных бюрократических империях (например, в Российской, Китайской и Османской) осуществлялись с большими трудностями и в меньших масштабах, чем в странах с феодальным общественным устройством, где административные структуры приходилось создавать с нуля. В тех обстоятельствах, которые существовали в европейских абсолютных монархиях, у монарха была возможность привлекать новых людей и извлекать преимущества из социальной и политической мобильности. Короче говоря, переход от традиционной аскрипции к современной системе отбора по достижениям легче, чем переход от системы отбора в соответствии с традиционными критериями достижений к системе современного отбора по достижениям.
Военная и административная реформы дают как стимулы, так и средства для осуществления изменений в обществе. Возросшая активность правительства требует более радикальной реорганизации фискальной системы и введения новых, косвенных, налогов и пошлин. За этим обычно следуют изменения в законодательстве, ускорение экономического развития и индустриализации, рост транспортных и коммуникационных сетей, совершенствование общественного здравоохранения, количественный и качественный рост образования, изменения в общественных нравах (в таких областях, как роль женщин в обществе) и шаги в направлении секуляризации и исключения влияния религиозных учреждений на государственные дела. Осуществление такого рода изменений очевидно требует терпения и упорства. В большинстве стран периоды интенсивных реформ чередуются с периодами затишья или даже традиционалистских контрреформ. Традиционному реформатору еще в большей степени, чем реформатору общества современного типа, следует действовать неторопливо, если он вообще хочет добиться успеха. Если старый режим уже свергнут, то в обществе обычно преобладают настроения, сочувственные в отношении реформ.
В традиционном же обществе монарх-реформатор очевидно находится в меньшинстве. Следовательно, действовать слишком быстро и слишком решительно значит мобилизовать оппозицию и превратить ее из скрытой в открытую. Сто дней Гуансюй[23] в 1898 г. являют собой драматический пример того, как попытка достичь всего сразу ведет к скорому концу всего начинания. В чем-то сходный и столь же безуспешный пример имперского утопизма можно видеть в лице «императора-революционера» Иосифа II, который в период 1780–1790 гг. попытался осуществить во владениях Габсбургов практически все те же реформы, которые революция позднее принесла Франции. Он начал наступление на церковь и подчинил ее своей власти, запретив монашеские ордена и конфисковав их собственность, передал заботу о бедных из рук церкви в руки государства, провозгласил терпимость в отношении протестантов, перевел решение брачных дел в ведение гражданских судов и включил духовенство в состав государственной бюрократии. Он ввел равную ответственность за преступления для дворянства и простолюдинов. Он открыл доступ на гражданскую службу для буржуазии и в армию для евреев. Он начал наступление на крепостное право, объявив, что каждый крестьянин должен быть гражданином, предпринимателем, налогоплательщиком и потенциальным солдатом. Крестьянам следовало гарантировать владение землей с правом свободно продавать и закладывать ее. Он хотел ввести единый налог на землю, так чтобы он был одинаковым для всех землевладений «вне зависимости от принадлежности владельца к сословию или ордену». За пять месяцев до взятия Бастилии он издал революционный декрет, согласно которому крестьяне должны были стать собственниками своей земли, оставлять 70% доходов себе и платить 18% бывшим владельцам и 12% государству15. Таким образом, в Австро-Венгрии была предпринята неудачная попытка революции сверху еще до того, как во Франции началась революция снизу.
Основными политическими силами в традиционном обществе обычно являются монарх, церковь, землевладельческая аристократия и армия. Если государство сильно бюрократизировано или находится на пути к этому, то ключевую роль начинают также играть гражданские чиновники. В процессе модернизации появляются новые образования, в первую очередь интеллигенция, затем коммерческий или предпринимательский слой, затем профессиональные и менеджерские группы. По мере развития процесса может сложиться городской рабочий класс, и, наконец, крестьянство, остававшееся за пределами политического целого, также становится политически сознательным и активным. Перед монархом, пытающимся реформировать традиционное общество, стоит проблема — как установить и поддерживать благоприятное равновесие между этими общественными силами. На начальных этапах модернизации преобладающую роль играют духовенство, землевладельцы, военные и бюрократия. Успех монарха во многом зависит от того, насколько он сможет завоевать поддержку последних двух в борьбе с первыми двумя силами. Насколько монарх остается зависимым от поддержки церкви и аристократии, настолько его возможности в деле проведения реформ будут ограниченными. Если церковь является неотъемлемой частью традиционного общественного устройства, успех монарха зависит от его способности распространить на церковь свое влияние, обеспечить свой контроль над формированием кадров духовенства и его финансами. Если это удается, как в Османской империи и в Эфиопии и Марокко XX в., то конфликт между церковью и монархом будет с большой вероятностью приглушен и отсрочен. Церковь в этом случае будет выполнять функцию, в чем-то подобную функции армии: она будет источником традиционной лояльности к институту монархии, несмотря на несомненную оппозицию ее высших руководителей к политике, проводимой монархом. С другой стороны, если церковь и государство разделены, если церковь обладает автономной иерархией и независимым контролем над землей и другой собственностью, то она с большой вероятностью становится активной оппозиционной силой по отношению к монарху. Землевладельческая аристократия по своей сути независима от монарха и почти неизбежно оказывается в оппозиции к его реформам. Успех монарха, следовательно, зависит от того, насколько ему удастся сформировать бюрократию, имеющую корпоративные интересы, отличные от интересов аристократии, и рекрутируемую хотя бы отчасти из неаристократических элементов населения. Рост деспотизма связан, таким образом, с ростом социальной и политической мобильности.
Основной политический водораздел в монархии, осуществляющей модернизацию, проходит, таким образом, между монархом и его бюрократической опорой, с одной стороны, и оппозиционными духовенством и аристократией, с другой. Целью последних является сохранение традиционного общества и своих привилегированных позиций внутри этого общества. В борьбе за достижение этой цели их интересы, сколь бы традиционными и консервативными они ни были, побуждают их к принятию и выражению современных ценностей свободы, конституционализма, представительной системы правления в противоположность целям реформы и централизации, которым подчинена деятельность монарха. С этим связана классическая дилемма первой фазы политической модернизации: традиционалистский плюрализм против модернизирующего деспотизма, свобода против равенства. P. P. Палмер суммировал эту дилемму в своем описании бельгийского восстания 1787 г. против модернизационных реформ Иосифа II:
«Выбор был ясен. Это был выбор между общественными переменами и конституционными свободами. Реформа могла быть осуществлена ценой торжества произвола над выраженной волей и историческими институтами страны. Либо же свобода сохранялась ценой сохранения архаических установлений в области привилегий, собственности, особых прав, классовой структуры и церковного вмешательства в дела государства… Это была революция против инноваций правительства, осуществляющего модернизацию, — иначе сказать, революция против Просвещения. В этом отношении она была вполне типичным явлением своего времени»16.
Все то, что можно было наблюдать во владениях Габсбургов в XVIII в., повторилось в империи Романовых и Османской империи в XIX в. Когда в конце 1850-х гг. Александр II предложил освободить крепостных, ответом ему были предложения дворянства о созыве национального собрания. Эти попытки ограничить императорскую власть были поддержаны «как олигархами, стремившимися усилить влияние дворянства, так и подлинными сторонниками конституционализма…». Александр II энергично настаивал на отмене крепостного права, но отказывался от созыва собраний на том основании, что они приведут к «установлению в стране олигархической формы правления». Как утверждает У. Мосс, царь и его чиновники в министерстве внутренних дел были более надежными защитниками интересов крепостных, чем «любое выборное собрание, которое можно вообразить в России того времени. Легко представить, что сталось бы с освобождением крестьян, если бы этот вопрос решался в „конституционном“ собрании, где большинство было бы у „плантаторов“ и их друзей»17. Здесь мы поистине имеем дело с таким случаем, когда деспотизм «оказывается освободительной силой, которая, „разбивая оковы обычая, тяжелым ярмом лежащие на дикаре“, может расчищать путь для более развитых институтов, для более широкого и разнообразного поля человеческой деятельности»18.
В Османской империи на смену Махмуду II в 1839 г. пришел султан Абдул-Меджид, провозгласивший новый период реформ, так называемый Танзимат. Эти реформы породили в конечном счете конституционалистскую оппозицию «новых османов», сформировавшуюся, как и большинство оппозиций, в Париже. Ее лидер, Намык Кемаль, вдохновлялся Монтескье и желал заменить османский абсолютизм конституционной системой. Все это звучало либерально и современно. В действительности, однако, Намык Кемаль должен был апеллировать к традиционализму в поисках оснований для ограничения власти султана. По существу, он стал защитником исламских традиций против реформ Танзимата. Он утверждал, что реформы ведут к уничтожению старых прав и привилегий, не создавая новых; что султан должен подчиняться исламскому закону; что в свое время в Османской империи существовали представительные учреждения, которые должны быть восстановлены; и, наконец, что опора старого порядка, янычары, которых упразднил в 1826 г. Махмуд II, были на самом деле «вооруженным консультативным собранием нации»19. Что за удивительное сочетание современного либерализма и традиционного плюрализма! «Новые османы» осуществили успешное свержение султана в 1876 г. и вынудили его преемника принять конституцию, составленную по образцу бельгийской конституции 1831 г. Эта конституция, однако, просуществовала всего около года. Новый султан Абдул-Хамид II распустил парламент в 1878 г. и восстановил связь деспотизма и реформ.
Конституционалистское движение в Иране на рубеже веков также сочетало в себе традиционализм и либерализм. В 1896 г. на иранский трон взошел новый монарх, не имевший престижа своего предшественника. Кроме того, многие персы уже ездили за границу и усвоили идею ограниченной власти. В 1906 г. в стране внезапно вспыхнул мятеж, и шах был вынужден даровать конституцию, которая, так случилось, тоже была составлена по образцу бельгийской конституции 1831 г. И опять те силы, которые, объединившись, произвели этот сдвиг в сторону конституционализма, представляли собой пеструю комбинацию, включавшую на либеральном фланге студентов, торговцев, интеллектуалов, а на традиционалистском фланге — племенные группы, религиозных лидеров и цеховые корпорации. Иранская конституция оказалась более успешной, чем османская; она действует и сегодня[24]. Но ее влияние менялось обратно пропорционально темпам осуществления модернизации и реформ. В 1920-е и 1930-е гг. Реза-шах задумывался о соблюдении конституции в своей деятельности по модернизации страны. Аналогичным образом самая значительная из реформ, предпринятых его сыном Мохаммедом, земельная реформа 1961–1962 гг., смогла осуществиться лишь после того, как шах перестал соблюдать конституцию и избавился от парламента.
Откуда же может черпать поддержку монарх-модернизатор в деле проведения реформ и преодолении либерально-консервативной оппозиции? Перед ним стоит деликатная проблема. Политика монарха носит реформаторский характер, но сам институт монархии глубоко традиционен. Подобно тому как его оппоненты числят в своих рядах и традиционалистов-плюралистов, и конституционалистов современного толка, и монарх, осуществляющий модернизацию, должен пополнять ряды своих сторонников из числа как модернизаторов, так и традиционалистов. На практике монарх-модернизатор может рассчитывать на поддержку из четырех источников, три из которых находятся внутри общества, а один — вне его.
Первым и наиболее важным источником поддержки является, разумеется, государственная бюрократия. Бюрократия — естественный враг аристократии, и, контролируя бюрократию, монарх может ставить на влиятельные посты людей из неаристократических общественных групп. Обычно, однако, он не может делать этого в массовом порядке, не подрывая авторитет бюрократии и не провоцируя более упорное и открытое сопротивление со стороны аристократии. Он может продвигать индивидов, но не общественные группы. Вместо этого ему приходится сочетать в составе своей бюрократии новых людей со старыми, чтобы она сохраняла престиж последних, осуществляя в то же время политику первых. Важнейшей составной частью бюрократии является, конечно же, офицерский корпус. Во многих случаях, как это было в Османской империи, офицеры имеют общие с монархом устремления. В других случаях, как в Иране и Эфиопии, преобладающая часть офицерского корпуса может придерживаться в основном традиционалистских ценностей, но по этой самой причине сохранять верность монарху как традиционному источнику авторитета. Во всяком случае, реальная власть монарха в большой мере зависит от его армии и оттого, насколько интересы армии и трона сознаются как тождественные.
Целеустремленный монарх и эффективная бюрократия могут оказать существенное воздействие на традиционное общество. Редко, однако, их сил хватает для проведения значительных реформ. Они нуждаются в поддержке со стороны других групп. В Западной Европе классическим источником такой поддержки был, как известно, средний класс: новая финансовая, торговая, а потом и промышленная буржуазия. Между тем во многих обществах средний класс не настолько силен, чтобы от него можно было ждать существенной помощи. Огромная проблема, с которой столкнулся император-революционер, состояла в том, как указывает Палмер, что позиция Иосифа «не была выражением каких-либо общественных чаяний, за ней не стояли никакие заинтересованные группы, которые бы имели сформулированные идеи и навыки совместного действия. Его сторонниками были только его собственное окружение и чиновники»20. Во владениях Габсбургов просто не было многочисленного среднего класса, который мог бы оказать монарху действенную поддержку. Во многих модернизирующихся монархиях традиции этатизма, при которых государственная служба является предпочтительной карьерой для элиты из коренного населения, препятствуют формированию автономного среднего класса. Коммерческие и финансовые функции выполняют этнические меньшинства — греки и армяне в Османской империи и Эфиопии, китайцы в Таиланде, — которые, соответственно, не могут служить серьезным источником политической поддержки.
Кроме того, даже в тех случаях, когда существует средний класс, состоящий из представителей коренного населения, он может становиться источником оппозиции к монарху. В XVIII в. Вольтер и новый средний класс могли с энтузиазмом относиться к «добродетельному» деспотизму. Это было еще до наступления эры народного суверенитета и политических партий. В идеологии же и восприятии интеллектуалов и среднего класса XX в. даже самый добродетельный деспотизм предстает как феодальный анахронизм. Монархия просто-напросто не в моде в кругах среднего класса. Как бы они ни поддерживали социальную и экономическую политику монарха-модернизатора, они против монархии как института. Они — противники тех ограничений, которые монарх-модернизатор налагает на свободу коммуникаций, выборов и парламентской деятельности, и они с неизбежностью воспринимают проводимые им реформы как недостаточные и слишком запоздалые, как подачку, призванную скрыть упорную приверженность сохранению существующего положения дел. Поэтому, например, в такой стране, как Иран, городской средний класс не только не поддерживает монархию в ее политике модернизации, но наряду с традиционалистским духовенством является ее злейшим врагом. Обычно при этом оппозиция среднего класса превосходит своей интенсивностью оппозицию любой другой общественной группы.
Третьим потенциальным источником поддержки могут стать массы населения. Короли обычно популярны, во всяком случае, более популярны, чем местные аристократы и феодалы-землевладельцы. Многие из реформ, предлагаемых монархами, благоприятны для больших масс населения, городского и сельского. В 1860-е гг. в Корее Тэнвонгуну удалось получить поддержку низших классов и других ранее угнетенных групп в отношении его усилий, направленных на централизацию власти и проведение модернизационных реформ. В Буганде олигархия племенных вождей регулярно пыталась ограничить власть каждого нового монарха. Но «всякий раз кабака обращался через головы вождей и администрации к народу, и ему удавалось добиться народной поддержки в отношении традиционной идеи всевластного короля»21. Завоевание и удержание такой широкой поддержки связано, однако, со многими проблемами. Обращение к массам, с гораздо большей вероятностью, чем обращение к буржуазии, может спровоцировать резкую оппозицию традиционной элиты — в соответствии с тем общим принципом, что группы «своих» с большей готовностью принимают в свои ряды новые группы, чем старые группы «отверженных». Во-вторых, страхи аристократов могут оказаться оправданными: обращение к массам может зайти слишком далеко и крестьяне могут овладеть ситуацией. Иосиф II столкнулся с этой проблемой, когда крестьяне отреагировали на его радикальную аграрную реформу отказом работать и платить налоги или ренту кому бы то ни было, поджогами домов и поместий и физическим насилием в отношении своих бывших помещиков. В-третьих, хотя массы вполне способны на спонтанные вспышки насилия, они редко могут оказывать длительную, организованную политическую поддержку, а у монарха мало возможностей для организации широких народных объединений. Наконец, очень часто массы не разделяют целей монарха. По определенным экономическим вопросам, таким, как аграрные реформы, несущие крестьянам очевидные выгоды за счет земельной аристократии, совпадение интересов имеет место. Долгосрочная стабильность монархии, как это сознавали Столыпин и Амини, вполне может зависеть от ее способности мобилизовать крестьянскую поддержку посредством таких реформ. Но по многим другим вопросам, таким, как правовая реформа, секуляризация, перемены в обычаях и даже образование, крестьянские массы могут стоять на очень традиционалистских позициях и вполне могут присоединиться к традиционным элитам, таким, как духовенство или местные помещики, в сопротивлении модернизаторской политике монарха.
Четвертым потенциальным источником поддержки является иностранная держава или любое другое образование, находящееся вне политической системы. Для монарха-модернизатора, являющегося чужаком в собственной стране, это может быть крайне нежелательным, но необходимым источником поддержки. Поддержка США была какое-то время неотъемлемым элементом той коалиции, на которой держалась власть иранского шаха. Здесь можно отчетливо видеть роли и взаимодействие различных социальных сил. Оппозиция шаху исходила от националистического среднего класса и традиционного духовенства. Основной же его опорой были армия, бюрократия и США. Первоначально земельная аристократия также была на стороне монархии. Однако после кризиса 1961 г. правительство стало считать существовавшую оппозицию со стороны помещиков меньшей угрозой, чем потенциальная оппозиция со стороны крестьянства. В сущности, правительство пыталось перестроить коалицию своих сторонников, вовлечь в политику новые общественные силы, такие, как мелкие землевладельцы и крестьянство, которые бы обеспечили ему массовую опору и уменьшили его зависимость от служб безопасности и США. В Иране иностранная поддержка была ценой, которую платил монарх-модернизатор за то, чтобы выиграть время, необходимое для завоевания более широкой поддержки со стороны собственного народа.
Но поддержка извне ставит под угрозу также способность монарха извлечь выгоду из того, что в долгосрочной перспективе может оказаться самым мощным вдохновляющим фактором для всех групп общества, — из национального чувства. Выживают монархии, идентифицирующие себя с народным национализмом; погибают же те, что остаются приверженными в большей мере традиционным ценностям, классовым и семейным интересам, нежели интересам и ценностям национальным. Судьба правителей многонациональных империй, таких, как Османская и Австро-Венгерская, может служить тому подтверждением. Соответственно, и династии иностранного происхождения, такой, как маньчжурская[25], трудно идентифицировать себя с нарождающимся духом национализма — как в силу самого иностранного происхождения, так и из-за ее неспособности защищать страну от других иноземных вторжений. В Японии же, наоборот, трон стали идентифицировать с утверждением национализма и новыми военными и промышленными программами, направленными на укрепление национальной независимости, и была разработана государственная религия синто, призванная служить связующим звеном между новым патриотизмом и старыми имперскими ценностями.
В Иране Реза-шах в 1920-е и 1930-е гг. сумел сделать себя институциональным воплощением иранского национализма, противостоящего иностранному влиянию. Кризис монархии в 1940-е гг. и начале 1950-х во многом проистекал из того факта, что его сын оказался неспособным монополизировать иранское национальное чувство. Последнее все больше находило себе выражение в деятельности Национального фронта, направившего свой гнев сначала против русских, потом против англичан и американцев. Когда кризис достиг апогея, некоторую — возможно, решающую _ роль в сохранении шаха на троне сыграли иностранная помощь и интервенция. Цена, которую пришлось заплатить, это рост националистической оппозиции монарху в рядах среднего класса и реакционно-националистических групп. В десятилетие после 1953 г. шах предпринял большие усилия, чтобы противопоставить «негативному национализму» Моссадыка и Национального фронта свой «позитивный национализм». Но многие группы по-прежнему испытывали чувство, что монарх в какой-то мере недостаточно предан нации, которой он управляет. Сточки зрения обретения поддержки в собственной стране монарху, пожалуй, предпочтительней быть свергнутым иностранной державой, нежели удерживаться на троне благодаря ее поддержке. Высылка французами и англичанами султана Марокко и бугандийского кабаки в конце колониальной эпохи сделала возможным последующее возвращение этих монархов на их троны при горячей поддержке подавляющего большинства народа.
Инкорпорирование групп: плюрализм или равенство
«Бюрократическое государство, — пишет Моска, — есть всего лишь феодальное государство, получившее определенное организационное развитие и ставшее в силу этого более сложным»; бюрократическое государственное устройство характерно для обществ, стоящих на более высоком «уровне цивилизации», феодальное государственное устройство — для обществ, находящихся на более примитивном уровне22. Это отношение между формой политической организации и уровнем развития представляется достаточно убедительным. В отличие от феодальных государств бюрократические системы имеют более дифференцированные политические институты, более сложные административные структуры, им свойственны большая специализация и разделение труда, большее равенство возможностей и социальная мобильность и преобладание достиженческих критериев над аскриптивными. Предполагается, что все эти характеристики отражают более высокий уровень политической модернизации, чем тот, который наблюдается в государствах с рассредоточенной или феодально организованной системой власти. В то же время централизация власти в бюрократическом государстве повышает возможности этого государства в деле осуществления в обществе модернизационных реформ.
И все же ставить знак равенства между модернизированностью, с одной стороны, и централизацией и способностью проводить инновационную политику, с другой, значит упрощать ситуацию. В действительности чем более «современным» («modern») в этом смысле становится традиционное государство, тем труднее ему адаптироваться к росту активности населения, который является неизбежным следствием модернизации. Может оказаться, что концентрация власти в руках монарха, достаточная для проведения реформ, чрезмерна сточки зрения задачи инкорпорирования общественных сил, высвобождающихся в ходе реформ. Модернизация создает новые группы и новое социальное и политическое сознание у представителей старых групп. Бюрократическая монархия вполне способна привлечь индивидов; больше, чем любая другая традиционная политическая система, она предоставляет возможности социальной мобильности для умных и умелых. Однако индивидуальная мобильность вступает в противоречие с участием группы в политической жизни. Иерархичность и централизация власти, облегчающие для монархии привлечение индивидов, создают в то же время препятствия для рассредоточения власти, необходимого для инкорпорирования групп.
В основе своей эта проблема является проблемой легитимности. Легитимность реформ зависит от авторитета монарха. Но в долгосрочном плане легитимность политической системы зависит от участия в ее функционировании более широкого круга общественных групп. Выборы, парламенты, политические партии суть методы организации такого участия в современных обществах. Но модернизационные реформы традиционного монарха предполагают отсутствие выборов, парламентов и политических партий. И к тому же успех реформ подрывает легитимность монархии. Монархию в традиционном обществе поддерживают обычно группы, лояльные к ней как к традиционному институту, даже если они не одобряют проводимую монархией модернизационную политику. Однако с изменением общества появляются новые группы, которые одобряют модернизационные тенденции монархии, но радикально не приемлют монархию как институт. Рост политической активности, свойственный традиционным обществам на ранних стадиях их эволюции, благоприятствует традиционным силам. Именно по этой причине монарх стремится ослабить или упразднить традиционные представительства сословий, собрания, советы и парламенты. Успех проводимых им реформ приводит затем к появлению групп, сочувствующих модернизации и жаждущих участвовать в политике, но не имеющих необходимых для этого институционных средств.
Эта дилемма является следствием особенностей монархии как института. Модернизационная политика монарха требует разрушения или ослабления тех самых традиционных институтов, которые могли бы облегчить рост политической активности. Кроме того, традиционный характер монархии как института затрудняет, если не полностью исключает, формирование современных каналов и институтов политической активности. Другие типы элит, действующие через институты иных типов, могут располагать другими возможностями и для осуществления реформ сверху, и для мобилизации поддержки снизу и предоставления более широкого доступа к участию в политической жизни общества. Такими возможностями располагают обычно однопартийные режимы, и, вероятно, в этом кроется одна из причин, почему столь часто на смену бюрократическим режимам, когда их время кончается, приходят режимы однопартийные. Военный правитель также может, осуществив централизацию власти для проведения реформ, столкнуться затем с необходимостью разделения власти и допущения новых групп к участию в политической жизни. У него при этом много больше возможностей, чем у монарха, для организации политической партии, для создания новых структур политической активности (таких, как базовые демократические механизмы) и адаптации к легислатурам и выборам. Монарх-модернизатор является заложником того самого института, который делает возможной модернизацию. Его политика требует расширения политической активности населения, а его институт не допускает этого. Успех ранних этапов модернизации зависит от усиления этого традиционного института, а процесс модернизации постепенно все более подрывает его легитимность.
Кроме того, неспособность монархии адаптироваться к расширяющейся политической активности в конечном счете ограничивает способность монарха обновлять свою политику социальных реформ. Эффективность деятельности монарха зависит от его легитимности, и ослабление последней снижает первую. Успех реформ делает монарха менее склонным к обновлению его политики и более озабоченным сохранением института монархии. Увеличивается разрыв между все более модернизированным обществом и традиционным государственным устройством, которое привело к этому; способный к преобразованию общества, но неспособный к преобразованию себя самого, монарх-родитель оказывается в конце концов жертвой своего модернизированного потомства.
Многие общества являют нам примеры контрастов с точки зрения своей способности к расширению политической активности, так что на одном полюсе мы имеем традиционные государства с высокой степенью централизации власти, располагающие в силу этого возможностями для политических инноваций, а на другом — те, где власть рассредоточена, и они поэтому в меньшей степени располагают такого рода возможностями. В западном мире, как мы видели, централизация власти и модернизационные реформы на континенте были осуществлены раньше, чем в Англии, а в Англии — раньше, чем в Америке23. В XVIII в. на французский централизованный деспотизм смотрели как на двигатель реформ и прогресса; только консерваторы вроде Монтескье могли усматривать какие-то преимущества в том, что всеми воспринималось как коррумпированная, лишенная организации и целостности, отсталая политическая система Англии. Но централизация власти под традиционным флагом оказалась препятствием на пути роста политической активности, тогда как страны, где власть оставалась рассредоточенной, располагали большими возможностями для включения новых общественных классов в состав политической системы. В Америке же централизация политической власти происходила еще более медленными темпами, чем в Англии, а политическая активность масс росла и расширялась еще быстрее и легче. Таким образом, страны, бывшие в XVII–XVIII вв. менее современными в политическом отношении, в XIX в. стали более современными.
Аналогичные различия в типах эволюции наблюдаются между Китаем и Японией. В середине XIX в. в Китае имела место намного более высокая степень централизации власти, чем в Японии: первый был бюрократической империей, вторая оставалась в основных своих чертах феодальным государством. Японское общество было в высокой степени стратифицировано и допускало лишь незначительную социальную мобильность; китайское общество было более открытым и допускало перемещение индивидов вверх и вниз по социальной и бюрократической лестнице. В Японии «основным источником авторитета» была, по словам Рейшауэра, наследственность, в Китае же она играла много меньшую роль, и продвижение по ступеням бюрократической системы основывалось на развитой системе экзаменов24. Как предполагает Локвуд, наблюдатель, которого в 1850 г. попросили бы оценить потенциал дальнейшего развития этих двух стран, «без сомнения, поставил бы на Китай». С политической точки зрения «феодальное наследие Японии… способствовало сохранению власти в руках воинского класса, чьи традиционные навыки и привычка господствовать над несвободным народом были сомнительными преимуществами с точки зрения модернизации, чтобы не сказать больше… По контрасту с этим Китай, единственный среди азиатских народов, принес с собой в современный мир традицию эгалитаризма, личной свободы и социальной мобильности, свободной покупки и продажи частной собственности, светского прагматизма и материализма, гуманных политических идеалов, санкционированных правом на восстание, учености как условия занятия общественных должностей»25.
Однако та же самая феодальная система, которая создавала впечатление отсталости Японии эпохи Токугава в сравнении с цинским Китаем, обусловила социальную базу для роста политической активности и интеграции в рамках политической системы и традиционных кланов, и новых коммерческих групп. В Японии «как следствие феодальных политических институтов потенциальное лидерство было много более широко распространено, не только среди 265 „автономных“ княжеств (хан), но даже и среди различных социальных групп с их различными социальными функциями внутри общества. Если одна географическая область или один сектор японского общества не был в состоянии адекватно отреагировать на кризис, вызванный давлением со стороны Запада, это делал другой»26. Период между символическим концом феодализма (1868) и организацией первой современной политической партии (1881) был достаточно коротким, чтобы последняя могла возникнуть на обломках первого. Таким образом, в Японии рост и институциализация политической активности происходили одновременно с введением модернизационных инноваций в политике. В Китае же, напротив, конфуцианские ценности и установки замедляли переход политической элиты на сторону реформ, а когда такой переход со- щ вершился, централизация власти помешала мирному инкорпорированию щ социальных групп, порожденных модернизацией.
Пути, которыми шла эволюция в Африке, не слишком отличаются от того, как это происходило в Европе и Азии. Руанда и Урунди, к примеру, — это два традиционных общества, сходных по численности, по географическому положению, со сходной экономикой и сходным этническим составом, а именно и там и там 85% населения составляют племена хуту, а 15% — воины тутси, образующие политическую и экономическую элиту. Основное различие между двумя королевствами касается распределения власти и гибкости социальной структуры. Мвами, или король Руанды «был абсолютным монархом, который правил посредством высоко централизованной организации и на основе принципов, позволявших ему эффективно контролировать своих могущественных в военном отношении вассалов». В Урунди же король делил власть с королевским кланом, или баганва, члены которого «по праву наследства составляли правящий класс Урунди». В Руанде король мог дарить землю членам королевской семьи, но они «не имели особых прав или полномочий». Что же касается баганва Урунди, то они могли поручать своим подчиненным «командование их личными армиями и управление их землями». Не так уж редко эти личные армии, типичным для феодальных порядков образом, могли обращаться против короля. Таким образом, хотя власть короля Урунди и была в теории абсолютной, на практике он был «в отношении баганва первым среди равных в децентрализованном государстве». Системы заключения королевского брака и наследования трона в Руанде способствовали «консолидации королевской власти», в Урунди же «ослабляла королевскую власть». Аналогичным образом внешние войны, типичные для Руанды, также «консолидировали королевскую власть, пополняя королевскую казну и тем самым отдавая в распоряжение короля новые земли, коров и другие богатства, которые он мог распределять между успешными вассалами»27. В Урунди, напротив, гражданские войны между соперничающими принцами приводят к ослаблению власти короля.
Если Руанда в некоторых отношениях была более консервативной и традиционалистской, чем Урунди, то ясно, что одновременно эта страна была и более централизованной и бюрократической, а Урунди — более децентрализованной и феодальной. Восприимчивость этих двух обществ к социально-экономическим изменениям отражала эти различия. Руандийцы выказывали «более высокие способности к учению, а также больший интерес к европейскому образу жизни и способности к его усвоению — в школьной системе, в области религиозного образования, в реакции на экономические или политические реформы, предлагаемые европейцами». Руандийцы ценили «в европейской культуре предоставляемую ею возможность повысить свой престиж и влияние и склонны были действовать таким образом, чтобы сделать эту культуру возможно более своей». Эти различия в восприимчивости к изменениям являются, как показывает исследование, во многом следствием различия между «в высокой степени централизованной и децентрализованной политическими системами»28.
В то же время было обнаружено, что в том, что касается способности расширения доступа к политическому влиянию и включению групп в политическую систему, отношение между этими двумя системами является обратным. Более современная и «прогрессивная» Руанда пережила в процессе своего политического преобразования насильственную революцию 1959 г., в ходе которой ранее подчиненные хуту восстали против своих правителей-тутси, перебили несколько тысяч представителей этого племени, свергли мвами, образовали республику, где доминирующее положение занимают хуту, и изгнали из страны около 150 000 тутси. Как и в России, Китае и Османской империи, на смену централизованной монархии в Руанде пришел однопартийный режим. В конце 1963 г. набеги партизан-тутси снова вызвали жестокую племенную резню, в ходе которой хуту убили еще примерно 10 000 тутси, остававшихся на территории Руанды, сплавив их тела по реке Рузизи в Бурунди и подвергнув насилию тысячи других. Сообщали, что в Кигали, столице Руанды, повсюду ощущался запах человеческого мяса. «За несколько недель, — писал один из находившихся там европейцев, — Руанда была отброшена на 500 лет в прошлое»29. Централизованная, иерархическая, более открытая традиционная политическая система Руанды оказалась, таким образом, способной адаптироваться к социальным и экономическим реформам, но очевидно неспособной обеспечить мирное включение в политическую систему ранее не участвовавших в ней общественных групп. Следствием этого была кровавая революция, в ходе которой к 1966 г. было уничтожено или изгнано из страны около половины более чем 400-тысячного населения тутси.
Политическая эволюция Бурунди едва ли может служить образцом мирного развития. На протяжении четырех лет два премьера были убиты и один тяжело ранен. Но все же насилию были положены пределы, и племенной резни удалось избежать. «Если в Руанде приход к власти большинства потряс самые основания традиционной системы стратификации и прямо угрожал элитарной природе политической системы, то в Бурунди, где расслоение было не столь последовательным, силы традиции и современности существовали в относительном равновесии»30. Более слабая, децентрализованная бурундийская монархия вступила в период независимости в качестве конституционной, возникли политические партии — на основе аристократических кланов и не в соответствии с этнической принадлежностью, лидеры страны происходили из обеих племенных групп. Однако напряжения, порожденные независимостью, и впечатления от племенного конфликта в Руанде заставили монарха принять на себя более активную роль в политической системе. Эта тенденция к централизации власти «наряду с ростом политической активности крестьянства не только разрушили прежнее равновесие сил между баганва, но и проложили путь для поляризации этнических чувств между хуту и тутси»31. На выборах 1965 г. хуту завоевали большинство в парламенте. Король ответил тем, что бросил вызов авторитету парламента и начал более энергично отстаивать свое право не только царствовать, но и править. Эти действия побудили некоторых хуту предпринять в октябре 1965 г. попытку переворота, которая провалилась и повлекла за собой казнь нескольких лидеров хуту. В результате король стал фактически заложником тутси; еще один переворот в июле 1966 г. привел к тому, что на трон был посажен его сын; третий, осенью 1966 г., вообще покончил с монархией и привел к установлению республики, в которой доминировали тутси. В течение, однако, всего этого периода нестабильности Бурунди удалось избежать такого массового кровопролития, которое имело место у соседей, да и сама пережитая ею нестабильность была в какой-то мере следствием резни в Руанде. Невозможность мирного сосуществования тутси и хуту при централизованной системе Руанды очевидна. Возможность их сосуществования при децентрализованной системе Бурунди не доказана, но и не исключена32.
Различия в политической эволюции этих двух африканских стран находят параллели в аналогичных различиях, характеризующих развитие других стран со сходными политическими системами. В Уганде, к примеру, ньоро сформировали высокоцентрализованную государственную систему, тогда как у их соседей, итесо, такой системы не было, а была весьма широко рассредоточенная структура власти; они, «по западным меркам, существовали в состоянии, близком к анархии». Однако в противоположность ньоро с их более современным типом традиционной системы, итесо много быстрее адаптировались к современным формам организованного участия в политической жизни. Они «быстро отказались от многого в своей традиционной общественной организации и сравнительно быстро адаптировались к новым формам ассоциации»33.
Аналогичным образом Дэвид Аптер обнаружил, что способность африканских политических систем адаптироваться к модернизации является функцией их традиционных систем ценностей и их традиционных структур авторитета. Общества с потребительскими (consummatory) ценностными системами имеют меньше шансов на успешную адаптацию к современному миру. У обществ с инструментальными системами ценностей характер адаптации во многом определяется иерархическим или пирамидальным характером традиционной структуры авторитета. Иерархическая система с высокой социальной мобильностью, такая, как в Буганде, реагировала так же, как в Руанде, и быстро усваивала современные социальные, экономические и технические практики. Но у такой системы были очень ограниченные возможности для расширения участия населения в политической жизни. Баганда упорно противились организации политических партий и других институционных форм структурирования такого участия. Они выступили против проведения выборов в 1958 г., поскольку, как объяснял премьер-министр Буганды, «с незапамятных времен баганда не знали никакого правителя, власть которого в их королевстве была бы выше власти кабаки, и никого, кто бы в своей власти не опирался на авторитет кабаки и не действовал от его имени»34. Короче говоря, источником власти не может быть народное представительство. В результате Буганда стала отдельным и в каком-то смысле неусвояемым образованием внутри независимой Уганды. Ее представители в центральном правительстве образовали главную оппозиционную партию, Кабака Йекка («Только кабака»), посвятившую себя сохранению авторитета монарха. Во имя достижения компромисса кабаку сделали президентом Уганды, в то время как премьер-министром стал лидер главной националистической партии, Объединенного народного конгресса, черпавшей силу в основном из небугандийских частей Уганды. Со временем, однако, эта попытка примирить современные и традиционные формы власти потерпела крушение. В начале 1966 г. премьер-министр Милтон Оботе сосредоточил власть в своих руках и отобрал пост главы государства у кабаки. Несколькими месяцами позже угандийская армия вступила в Буганду, подавила сопротивление центральному правительству, после кратковременной осады захватила дворец кабаки и отправила его в ссылку, покончив, по крайней мере на время, с традиционной централизованной монархией Буганды. Лидеры Буганды утверждали, что при этом было убито 15 000 их соплеменников. Таким образом, традиционная бугандийская иерархическая монархия оказалась не в состоянии усвоить современные формы политической активности, а современная политическая система Уганды не смогла интегрировать традиционую бугандийскую монархию. «Инструментально-иерархический тип систем, — утверждает Аптер, легко поддается обновлению до той поры, пока ничто не угрожает монархическому принципу; когда же такая угроза возникает, вся система объединяется в сопротивлении изменению. Другими словами, такие системы характеризуются высокой сопротивляемостью именно политическим, а не каким-то другим формам модернизации; в особенности неохотно они идут на замену иерархического принципа власти представительным»35.
Судьбу Буганды можно сравнить с эволюцией существовавшей в Нигерии системы фулани-хауса. Как и в случае Буганды, эта система характеризовалась инструментальной системой ценностей. В отличие от Буганды власть здесь строилась пирамидально. В результате фулани-хауса были намного менее активны в области социальной, экономической и культурной модернизации, чем баганда. Во многих отношениях они оставались глубоко традиционными. Как и баганда в Уганде, фулани-хауса существовали вне основных течений современной националистической политики, формировавшихся в обеих странах в десятилетие, предшествовавшее обретению независимости. В отличие от баганда, однако, фулани-хауса адаптировались к участию в современной политической жизни. Они оказались способными к тому, чтобы «успешно сорганизоваться для участия в современной политической жизни — до такой степени, что стали доминировать практически во всей Нигерии». В начале 1966 г. этому ведущему положению северян был положен конец в результате военного переворота, который возглавили ибо из Восточной Нигерии. В отличие, однако, от угандийского правительства, новое центральное правительство Нигерии не имело ни желания, ни сил для свержения рассредоточенных властных структур на севере, и вместо этого был постепенно выработан ряд компромиссов между центральным правительством и северными властями. Инструментально-пирамидальная система фулани-хауса, по мнению Аптера, «является адаптивной, оставаясь консервативной. Склонные к компромиссу и переговорам, ясно сознающие свои прагматические интересы, фулани-хауса тем не менее нелегко вовлекаются в процессы интенсивного развития или заражаются идеями изменения и прогресса»36. Конечно, процесс эволюции далек от завершения, но можно предположить, что севернонигерийские эмиры вполне могут адаптироваться к росту политической активности населения в формах, не слишком отличающихся оттого, как это сделала английская аристократия.
Таким образом, все говорит за то, что чем более плюралистична структура традиционной политической системы и чем более рассредоточена в ней власть, тем менее насильственной оказывается ее политическая модернизация и тем легче она приспосабливается к росту политической активности масс. Эти обстоятельства делают возможным возникновение политической системы современного типа, характеризующейся широким участием населения в политической жизни, системы, которая будет скорее демократической, нежели авторитарной. Как бы это ни казалось парадоксальным, дисперсные или феодальные традиционные системы, характеризующиеся жесткой социальной стратификацией и низкой социальной мобильностью, чаще рождают современную демократию, чем более дифференцированные, эгалитарные, открытые и подвижные бюрократические традиционные системы со свойственной им высокой централизацией власти. Опыт Европы XVII–XVIII вв. воспроизводится в Азии и Африке XX в. Системы этого рода — самые современные в период, предшествующий росту политической активности, — испытывают наибольшие трудности в том, что касается последствий этого роста.
Дилемма короля: успех или выживание
В Марокко и Иране, Эфиопии и Ливии, Афганистане и Саудовской Аравии, Камбодже и Непале, Кувейте и Таиланде традиционным монархиям пришлось во второй половине XX в. столкнуться с проблемами модернизации. Перед этими политическими системами встала фундаментальная дилемма. С одной стороны, централизация власти в руках монарха была необходимой для осуществления социальных, культурных и экономических реформ. С другой стороны, эта централизация затрудняла или делала невозможным рассредоточение власти и включение в систему власти традиционного общества новых групп, порожденных модернизацией. Представлялось, что участие этих групп в политике может быть достигнуто лишь ценой упразднения монархии. Перед монархом это ставило серьезную проблему: следовало ли ему становиться жертвой собственных достижений? Можно ли избежать выбора между успехом и выживанием? Или, в более широкой формулировке: существуют ли средства для того, чтобы обеспечить достаточно плавный переход от централизованной власти, необходимой для политического обновления, к распределению власти, необходимому для включения новых групп?
Эта проблема фундаментально связана с отношением между традиционными и современными формами власти. Монарху открыты три возможных стратегии. Он может попытаться ограничить влияние монархической власти и начать движение в направлении современной, конституционной монархии, в которой власть принадлежит народу, партиям и парламентам. Или же могут быть приложены сознательные усилия для того, чтобы сочетать монархическую и народную власть в рамках одной политической системы. Или же, наконец, монархия может сохраняться в качестве основного источника власти в политической системе и стараться минимизировать разрушительное воздействие, оказываемое на нее процессом расширения сферы политического сознания.
В современных конституционных монархиях король царствует, но не правит; источником власти является народное признание, выражаемое посредством выборов, партий и легислатур. Существуют ли какие-нибудь препятствия к тому, чтобы сохраняющиеся правящие монархии — при наличии на то воли самого монарха — трансформировались в царствующие монархии современного типа? Теоретически это возможно, но традиционные монархии, существовавшие во второй половине XX в., почти все были режимами с очень высокой степенью централизации. В числе немногих заметных исключений были Афганистан, где рассредоточенность власти долгое время существовала за счет этнического плюрализма, и Марокко, где колониальное правление породило эксперимент с партиями, уникальный для правящих монархий. История не знает случая, когда бы совершился мирный прямой переход от абсолютной монархии к электоральному режиму с правительством, ответственным перед парламентом, и королем, который бы царствовал, но не правил. В большинстве стран такое изменение предполагало бы передачу легитимности от суверенитета монарха к суверенитету народа, а такие изменения обычно требуют либо времени, либо революции. Современные конституционные монархии развились почти без исключений из феодальных, а не из централизованных традиционных систем правления. «Чем уже сфера полномочий правителя, — писал Аристотель, — тем дольше сохраняется власть правителя». В Японии, к примеру, император был традиционным источником легитимности, но он практически никогда не правил. Переходы власти от сегуната к олигархии периода Мэйдзи, к партийным режимам 1920-х гг. и к военным хунтам 1930-х — все эти политические перемены получали легитимацию со стороны императора. Пока император не пытался активно править сам, монархическая легитимность не конкурировала с авторитетом народа, партий и парламента, а укрепляла эту власть. «Трудно переоценить, — писал Мендель, — символическое значение института императорской власти в Японии как инструмента легитимизации сравнительно плавных переходов от одного режима правления к другому»37.
Альтернативой для традиционной правящей монархии является отказ от своих формальных притязаний на легитимность ради удержания действительной возможности править. В 1955 г. Сианук отрекся от камбоджийской короны, передал трон своему отцу, организовал политическую партию, выиграл выборы в парламент и вернулся в правительство в качестве премьера. Когда его отец в 1960 г. умер, конституционная монархия формально сохранилась и на трон взошла королева, но при этом в конституцию было внесено изменение, по которому учреждался пост главы государства, избираемого парламентом, и Сианук был избран на этот пост. Так, в манере, чем-то напоминающей то, как действовала в свое время английская аристократия, Сианук сохранил существо традиционного элитного правления, приспособив его к формам народовластия.
Более обычным, однако, является переход не от правящей монархии к парламентской, а от правящей монархии к олигархической. Монархическая легитимность сохраняется, но реальная власть переходит из рук монарха в руки бюрократической элиты. Именно это произошло в действительности во время мятежа младотурков в Османской империи в 1908 г., и в последующее за ним десятилетие военная хунта правила страной от имени султана. Революция 1932 г. превратила Таиланд из абсолютной монархии в ограниченную. Олигархия, в которой доминировали военные, правила страной от имени монарха, и при этом внутри самой олигархии происходила регулярная смена кланов посредством ограниченных по масштабам и обычно бескровных переворотов. Этому олигархическому режиму, как и режиму младотурков, был свойствен некоторый рост политической активности сравнительно с тем, что имело место ранее. Он, однако, не создал никаких новых институционных возможностей для абсорбции дополнительных общественных групп. Таиланд по-прежнему не имел политической системы, допускающей расширение своей политической базы, и представлялось вероятным, что события 1932 г., приведшие к свержению абсолютной монархии, повторятся в будущем и приведут к революционному свержению военной олигархии.
Чем более энергично осуществляет свою власть монарх, тем труднее в дальнейшем передать его власть другому институту. Можно предположить, что практически нереально, чтобы монарх-модернизатор, боровшийся за централизацию власти и проведение реформ вопреки сопротивлению сильной традиционалистской оппозиции, ослабил свою хватку и добровольно сменил активную роль на почетную. Вполне естественно для него ощущать себя незаменимым в качестве блюстителя порядка, единства и прогресса в стране, считать, что подданные без него погибнут. Говорят, что однажды на вопрос, почему он не ведет себя как конституционный монарх, шах Ирана ответил: «Когда иранцы научатся вести себя, как шведы, я буду вести себя, как король Швеции»38. Столь же сильные патерналистские чувства испытывает, вероятно, и любой другой монарх-модернизатор подобного типа. К тому же в самом обществе возникает ожидание авторитарного монархического правления. Перспектива ослабления этого правления сулит появление соперничающих претендентов на власть и размывание принципов легитимности. Ситуация неуверенности и страха, которая может прийти на место легитимной монархии и королевского правления, может стать сильным источником воодушевления для многих групп, противостоящих изменениям. Если исчезнет авторитет королевской власти, что другое сможет связать воедино сообщество? В крайнем случае существование сообщества может оказаться полностью обусловлено авторитетом монархии.
Отчасти по этой причине успешному переходу от правящей монархии к конституционной могут способствовать такие случайные события, как рождение, болезнь или смерть, показывающие, что авторитарное осуществление монаршьей власти не является необходимым условием политической стабильности. Своевременное появление монарха, потерявшего рассудок, короля-ребенка или принца-плейбоя может сыграть ключевую роль для сохранения институционного преемства. Безумие Георга III (если оно имело место) весьма содействовало успеху конституционной эволюции Великобритании. Модернизации Японии помогло то, что императору Муцухито (Мэйдзи) было 15 лет, когда была «восстановлена» его власть. Точно так же переход от абсолютной к ограниченной монархии в Таиланде был облегчен тем обстоятельством, что король Рама VII Прачатшок был достаточно пассивным и неэффективным правителем, который легко смирился с революцией 1932 г., а тремя годами позже отрекся от престола, передав его шестнадцатилетнему школьнику. Переход от правящей монархии к монархии царствующей облегчился бы в Иране и Марокко, если бы Мохаммед-шах и Хасан II отреклись от престола или умерли до того, как их дети достигли зрелости. В 1960-е гг. наследный принц Эфиопии был довольно слабым, покладистым парнем, вполне готовым принять ограниченную, конституционную форму правления, вступив на престол. Но было в то же время известно, что он озабочен тем, чтобы интенсифицировать процесс осуществления реформ, замедлившийся в конце 1950-х, — задача, решение которой требовало концентрации власти в руках правителя. После вступления на престол ему, таким образом, пришлось бы выбирать между отдаленными политическими преимуществами пассивности и текущей социальной необходимостью активизма. Практически универсальный опыт как самой Эфиопии, так и других стран подсказывает, что последнее обычно перевешивает.
Если модернизация неизбежна, то как можно смягчить неблагоприятные последствия расширения участия населения в политической жизни? Существуют ли причины, по которым невозможно сочетание монархической формы правления и партийного принципа формирования правительства, институциализация конкурентного сосуществования двух независимых источников власти? Подобный компромисс может существовать на протяжении длительного периода времени — как это и было в имперской Германии в течение почти полувека, но отношения всегда будут оставаться нелегкими. Напряжения, существующие внутри такой системы, либо действуют в направлении превращения монарха всего лишь в символ, либо же побуждают его к усилиям, направленным на ограничение экспансии политической системы и приуготавливающим конституционный кризис, подобный тому, который имел место в Греции в 1965 г. Не практике в большинстве традиционных монархий, существовавших после Второй мировой войны, другие институты власти были слабы или вовсе отсутствовали. За немногими исключениями везде были того или иного рода законодательные органы; как правило, однако, они были послушными инструментами монархии. Если временами они пытались действовать независимо и утверждать собственный авторитет, обычно это принимало форму попыток блокировать реформаторские инициативы монарха. В Иране парламент существовал в качестве института со времени принятия конституции в 1906 г. и был достаточно энергичным и достаточно консервативным, чтобы Амини настаивал на его роспуске для согласия стать премьером в 1961 г. «В настоящее время, — пояснял Амини, — меджлис есть роскошь, которую иранский народ не может пока себе позволить»39.
Политические партии были слабы или отсутствовали в большинстве традиционных монархий. В середине 1960-х политических партий не было в Эфиопии, Саудовской Аравии и Ливии. В Непале и Таиланде они были запрещены. Отсутствие у большинства монархий колониального опыта означало отсутствие главного побудительного мотива для формирования народных движений и политических партий. Там, где монархии пережили колониализм, как в Марокко и Буганде, они служили заменителем или конкурирующей силой по отношению к политическим партиям в качестве фокуса националистических настроений. В тех монархических режимах, где существуют политические партии, они обычно представляют собой немногим большее, нежели парламентские клики, не имеющие никакой сколько-нибудь значимой организованной массовой поддержки.
Наиболее яркая попытка сочетать монархические и современные источники власти после Второй мировой войны была предпринята в Марокко. Во многом благодаря колониальному опыту здесь сформировались более сильные политические партии, чем в большинстве стран с правящими монархами. Ко времени обретения независимости в 1956 г. наиболее влиятельной политической партией была Истикляль, основанная в 1943 г. и участвовавшая вместе с монархом в завоевании независимости. На самом деле марокканская система, как писал один политический лидер, не была ни «традиционной, феодальной, абсолютной монархией», ни современной конституционной монархией, где престол играл бы чисто символическую роль. Она была «разновидностью абсолютной монархии, основанной на восстановлении влияния ислама… и предполагающей личную ответственность короля»40. С неизбежностью, однако, притязания партии и короля затрудняли, если не вовсе исключали, возможность функционирования кабинета, ответственного перед обоими. Зартман четко суммирует существовавшие в этой связи в Марокко проблемы:
«При формировании первых двух кабинетов министров Мохаммед V попытался создать правительство национального единства с независимым лидером во главе. Оба правительства, однако, пали, поскольку игнорировали как требования партии, так и реальные обстоятельства. Некоторые члены третьего правительства и все члены того кабинета, который пришел ему на смену, были выбраны как непартийные специалисты, что было в согласии с действовавшей системой квазивезирата (quasivizirial)[26] правления. Но в такой молодой стране, как Марокко, политически ангажировано все и вся и не существует вполне непартийных специалистов. Правительство раздиралось между ответственностью перед королем и ответственностью перед партийными группами, между ролями везиров и министров. Оно тоже пало, поскольку не было ответственным перед политическими группами, которые могли бы сделать его работу невозможной, и поскольку эти группы не были связаны коллективной ответственностью кабинета.
Даже если бы не было такого катализатора, как давление со стороны принца, стремившегося усилить свое влияние, правительство все равно стремилось бы к достижению стабильной ситуации, к превращению в систему везирата или чисто министерского типа, просто для того, чтобы чувствовать себя комфортнее. В противовес партийному давлению в направлении системы второго типа король действовал в противоположном направлении; последнее правительство при Мохаммеде V, его работа после смерти этого короля и последующие правительства при Ха-сане II были везирскими правительствами, т. е. их члены получали назначение по отдельности и несли индивидуальную ответственность перед королем»41.
Возможен и такой случай, когда монарх организует собственную политическую партию и пытается институциализовать народную поддержку своего активного правления. После смерти Мохаммеда V в 1961 г. новый король, Хасан II, движимый намерением изменить режим в направлении большей конституционности, провозгласил в 1962 г. конституцию. Основными участниками выборов, прошедших в мае 1963 г. в соответствии с этой конституцией, были Истикляль, Национальный союз народных сил, левая Социалистическая партия и партия, по существу, «друзей короля», носившая название Фронт защиты конституционных институтов. Король рассчитывал на то, что Фронт получит работоспособное большинство, он получил только 69 мест из 144.
В США широкий консенсус позволяет президенту работать с Конгрессом, где большинство составляют не только члены оппозиционной президенту партии, но и сторонники противоположной политики. В модернизирующейся стране проблемы глубже, страсти интенсивнее, и в случаях, подобных этому, речь идет о противостоящих друг другу принципах легитимности. Правительство оказалось в тупике, и в июне 1965 г. Хасан разогнал парламент, решив править единолично. Парламент, заявлял он в те дни, «парализован бесперспективными дебатами», парламентское правительство ускорит деградацию системы, требуются «решительные действия». «Страна вопиет о необходимости сильного и устойчивого правительства»42. Таким образом, эта попытка совместить монархическое правление и парламентское правительство окончилась неудачей. Последующие события показали, что король может оказаться во все большей зависимости от бюрократии и служб безопасности и стать, возможно, их заложником.
Не более успешными оказались попытки сочетать активность политических партий с правящей монархией и в Иране. Исторически политические партии в Иране были много слабее, чем в Марокко. Однако в конце 1940-х и в 1950-е гг. партия Туде и Национальный фронт набрали достаточную силу и добились достаточной поддержки населения, чтобы блокировать инициативы шаха в меджлисе, а в 1955 г. бросить вызов самому существованию монархии. Восстановив прочность своего престола, шах стал препятствовать развитию партий, которые могли бы стать автономными центрами власти. В конце 1950-х он поддержал образование «двухпартийной системы», состоявшей из правительственной и оппозиционной партий, причем во главе последней встал человек, близкий шаху лично и политически. На выборах 1960 г. шах старался поддерживать кандидатов, которые бы сочувствовали его программе. Однако консервативная оппозиция шаху способствовала возрождению более радикальной националистической оппозиции, и шах был вынужден аннулировать результаты выборов под предлогом коррупции и определяющего влияния на электоральный процесс реакционных элементов. В конечном счете в сентябре 1963 г. шах получил парламент, готовый поддержать его посредством, по существу, прямого назначения кандидатов. Говорят, что на вопросы относительно этого очевидного нарушения обычной демократической процедуры он ответил: «Ну и что? Не лучше ли, чтобы эта [т. е. его] организация сделала это, чем это будет сделано политиками для их собственных целей? Впервые мы имеем меджлис и сенат, подлинно представляющие народ, а не помещиков»43. Таким образом, в Иране монарх подчинил себе парламент и партии, тогда как в Марокко король прекратил их деятельность. Ни в одной из этих стран не оказалось возможным совместить активное монархическое правление с активными автономными политическими партиями. Автономный парламент противостоит проводимым монархом реформам; автономные партии бросают вызов монаршей власти.
В 1950-е и 1960-е годы среди сохранявшихся монархических режимов преобладала тенденция к восстановлению полноты монаршьей власти. В 1954 г. в Иране, как мы видели, Мохаммед-шаху удалось вернуть престолу статус центра власти, а в 1963 г. Хасан II сделал то же в Марокко. В Непале в 1950 г. король Трибхуван лишил власти род Рана, представители которого возглавляли правительство. В 1959 г. его преемник, король Махендра, экспериментировал с парламентской демократией и допустил проведение выборов, на которых большинство в законодательном собрании получила партия Непальский конгресс. Эта попытка сочетания монархической и парламентской властей длилась восемнадцать месяцев. В декабре 1960 г. король совершил переворот, приостановил действие конституции, запретил Непальский конгресс, посадил в тюрьму премьер-министра и других политических лидеров и восстановил прямое королевское правление44. В Афганистане в 1963 г. король Захир, как и Трибхуван, сместил сильного премьер-министра и утвердил свою власть, пытаясь, однако, в то же время сохранять конституционный режим. Аналогичным образом в Бутане в 1964 г. король принял на себя всю государственную власть после борьбы с первым семейством страны. Даже в Греции в 1965 г. шла борьба за власть между премьер-министром, который располагал политической организацией, имевшей широкую опору в населении, и монархом — борьба, из которой последний вышел хотя и временным, но победителем. Если в этих случаях мы наблюдали попытки обратить вспять тенденции к рассредоточению власти, то в таких странах, как Ливия, Саудовская Аравия, Иордания и Эфиопия, правящие монархии не обнаруживали никаких признаков ослабления власти или допущения других источников легитимности. Политические требования модернизации, казалось, не оставляли другой возможности.
Поддержание существующего положения вещей
Таким образом, ситуация модернизации в условиях монархического режима не оставляет особых перспектив для существенных изменений в политических институтах и источниках легитимности. Но, закрывая дорогу таким фундаментальным изменениям, какими же возможностями располагают монархии — и располагают ли — для адаптации и выживания в современном мире? В какой мере правящая монархия может стать жизнеспособным институтом? Эта проблема не нова. Политика Александра II, как отмечает Мосс, «вызывала оппозицию с двух сторон. Реформа не могла не затронуть интересов помещиков, купцов и чиновников; отказ допустить участие общественности в управлении не мог не вызвать недовольства либералов. В правлении Александра сочетались реформы и подавление свободы; это сочетание не удовлетворяло ни одну из влиятельных категорий населения»45.
Как может монарх справиться с этой проблемой, не жертвуя при этом своим авторитетом? Мыслима, например, такая возможность, как умиротворение либералов за счет включения их в состав правительства; или умиротворение консерваторов за счет воздержания от реформ; или же он может продолжать реформы и при этом усилить репрессии, чтобы подавить оппозицию как либералов, так и консерваторов.
Одной из характеристик централизованной бюрократической монархии современного типа является то, в какой мере она обеспечивает индивидуальную мобильность. Большинство таких монархий в теории и многие из них на практике дают возможность способным людям скромного происхождения подниматься по бюрократической лестнице на самые высокие посты в окружении монарха. Есть ли какие-либо причины, по которым это свойство традиционной монархии не могло бы обеспечить возможность инкорпорирования мобильных индивидов, появляющихся в результате модернизации? На начальных этапах модернизации монарх делает именно это. Назначение сторонников модернизации на бюрократические посты в самом деле необходимо для проведения реформ и является одним из ключевых средств, с помощью которых монарх уменьшает свою зависимость от традиционных элит в составе бюрократии. В 1960-е гг. Фейсал в Саудовской Аравии и Захир-шах в Афганистане утверждали свою власть в противостоянии олигархам-традиционалистам посредством формирования в этих странах кабинетов министров, где руководящая роль принадлежала людям простого происхождения. (Афганистан стал, вероятно, первой в истории страной, где одно время кабинет наполовину состоял из докторов философии.) В Иране после выборов 1963 г. в правительство, возглавленное премьером Хасаном Али Мансуром, влилась новая волна энергичных и прогрессивных специалистов из среднего класса. В Эфиопии после 1945 г. император создал, по существу, «новое дворянство» из старой аристократии, представители которой получили почетные посты, честолюбивых оппортунистов и квалифицированных специалистов46. Без сомнения, эти назначения примирили с монархией многих из тех, кто иначе перешел бы в оппозицию.
Однако с прогрессом модернизации эта способность традиционной монархии смягчать недовольство путем поглощения индивидов понижается. Эфиопская система, к примеру, была не в состоянии поглотить значительное количество новой интеллигенции, которая начала появляться после 1955 г. В отсутствие достаточных возможностей для занятия бизнесом и при традиционном презрении к наемному труду бюрократия может просто не располагать достаточными финансовыми и физическими возможностями для поглощения интеллигенции, порожденной процессом модернизации. Решающее значение в этой ситуации приобретают природные богатства, которыми располагает монархия: легко предположить, что поглощающая способность ближневосточных нефтяных стран существенно превосходит такую способность иных государств, менее щедро наделенных природными ресурсами. Кроме того, если некоторые из поднявшихся по бюрократической лестнице полностью идентифицируют себя с системой, предоставившей им возможность роста, то другие могут сохранять весьма двойственное отношение к этой системе. Обычной фигурой для всех традиционных монархий является современный, прогрессивный, образованный бюрократ, мучимый угрызениями совести в попытке найти равновесие между обретенными благодаря своему положению возможностями реформировать систему и теми преимуществами, которые он получает от участия в ней. «От решительных действий, — грустно заметил один эфиопский интеллектуал, — нас удерживали страх и выгоды занимаемого положения»47.
И наконец, еще одно обстоятельство, ослабляющее эффект от индивидуального инкорпорирования, состоит в том, что, хотя оно может связывать с будущим режима кого-то из числа наиболее активных лидеров среднего класса, оно не создает возможностей для включения в систему групп людей, принадлежащих к среднему и низшему классам, — именно как групп. Влияние этого процесса носит характер отсрочки. В обществе все равно будут появляться новые группы с новыми интересами; высокий уровень индивидуальной мобильности может снизить степень интенсивности и искусности, с которыми предъявляются эти интересы, но не упразднит сами эти интересы. Проблема включения групп в систему сохраняется, хотя, возможно, становится менее острой.
Еще одна возможность для монарха-модернизатора состоит в том, что он может отказаться от модернизации. Дилемма вырастает из его усилий сочетать традиционную форму власти и модернизационные реформы.
Он может избежать дилеммы, если отбросит идею реформы, став, таким образом, монархом-антимодернизатором или традиционалистом. Но может статься, что это только кажется выходом из положения. Теоретически всякое общество может найти собственный вариант соединения традиционных и современных элементов. Борьба партий в демократических модернизирующихся странах придает новые силы традиционалистским движениям. Допустим, монарх-модернизатор может решить свои проблемы за счет того, что замедлит процессы модернизации и реформирования, достигнув согласия с традиционными элементами общества и заручившись их поддержкой в деле создания системы отчасти современной, но не модернизирующейся. Безусловно, монархи могут задавать темп и направление изменений в различных секторах общества таким образом, чтобы снизить риск дестабилизации режимов. Они, к примеру, могут, подобно эфиопскому правительству, сокращать число студентов, обучающихся за границей, и чинить препятствия формированию тесно спаянных студенческих объединений в колледжах страны. Применение такой тактики наталкивается, однако, на определенные трудности. Во-первых, как только процесс модернизации начался — т. е. как только на сцене появляется некоторое ядро интеллектуалов, ориентированных на модернизацию, — трудно, если вообще возможно, этот процесс обратить вспять. Если эти интеллектуалы не включены в состав бюрократии для ускорения реформ монарха-модернизатора, они непременно уйдут в подполье для его свержения. Вдобавок замедление самого процесса реформ хотя и может сократить появление в будущем новых групп, враждебных режиму, будет способствовать усилению враждебности тех групп, которые уже существуют. «Десять лет, даже пять лет тому назад император шел впереди и вел нас за собой, — заметил один молодой эфиоп в 1966 г. — Теперь мы, образованная элита, образованная благодаря установленному им порядку, находимся в первых рядах, а император плетется сзади»48.
Традиционалистская политика обычно ассоциируется с лидерами скорее изоляционистского, нежели космополитического склада. Традиционалистская монархия требует большей степени отрыва от мировой культуры, чем любой другой тип политической системы, включая тоталитарные системы. Однако традиционный характер ее политических институтов означает, что такую изоляцию она не способна осуществить с той же эффективностью, как система тоталитарная. Могут быть и какие-то другие основания, скажем, внешнеполитические, по которым изоляция может представляться нежелательной. Успех, которого добилось эфиопское правительство, предоставив место в Аддис-Абебе Организации африканского единства и Экономической комиссии ООН по Африке, повышает международный престиж Эфиопии, но в то же время расшатывает политическую стабильность в стране.
Наконец, монарх может попытаться поддержать свою власть, продолжая осуществлять процесс модернизации, но усиливая при этом репрессии, необходимые для того, чтобы держать под контролем как консерваторов, недовольных реформами, так и либералов, недовольных монархическим правлением. Первоначально легитимность монархии основывалась на том, что все общество принимало традиционные представления о власти. По мере модернизации, однако, вновь появляющиеся группы отвергают эти представления, а старые группы отчуждаются от монархии вследствие проводимой ею политики. Модернизация ослабляет поддержку со стороны традиционных классов и рождает больше врагов, чем друзей, среди представителей классов современной ориентации. Встающая перед монархом политическая необходимость вносить раскол в ряды бюрократии, ускорять ротацию кадров в высших эшелонах бюрократии, назначать противников на конкурирующие посты, а фаворитов на ключевые снижает эффективность бюрократии как инструмента модернизации. Такая политика к тому же усиливает отчуждение и враждебность со стороны интеллигентных слоев среднего класса. «Я просыпаюсь ночью со стоном, — говорил в начале 1960-х один молодой эфиопский чиновник, — от мысли, что император может умереть естественной смертью. Я хотел бы, чтобы он испытал, как над ним свершится правосудие!»49.
Монарх вместе со своей армией оказывается в изоляции между аристократическими и религиозными элитами, с одной стороны, и образованным средним классом, с другой. По мере иссякания источников его легитимности он все больше зависит от репрессивных возможностей военных, и таким образом военные начинают играть все более важную роль для его режима. Чтобы обеспечивать поддержку с их стороны, монарх должен удовлетворять их требования в отношении почестей и материального вознаграждения. В Эфиопии, после того как армия защитила императора от попытки переворота со стороны императорской гвардии в декабре 1960 г., ему ничего не оставалось, как удовлетворить требование военных о повышении денежного содержания. Деньги, затрачиваемые на выплаты военным, на их привилегии и на вооружения, в свою очередь, отвлекают те ограниченные ресурсы, которые иначе могли бы быть потрачены на школы, дороги, фабрики, больницы и другие цели, имеющие более прямое отношение к реформам. В Иране отставка премьера-реформатора Али Амини в июле 1962 г. была, по всей видимости, отчасти связана с его желанием сократить численность армии с 200 000 до 150 000 человек с тем, чтобы высвободить средства на проведение земельной реформы и другие цели, связанные с модернизацией. Только что вызвав отчуждение существенной части традиционной аристократии объявлением земельной реформы и зная, что еще не пришло время для политической мобилизации крестьянства вследствие земельной реформы, шах не мог ставить под угрозу свои позиции в отношении поддержки военных. У него не было выбора между армией и Амини; следовало поставить на армию. Однако та же необходимость, которая побуждает короля отдавать предпочтение армии перед другими общественными группами, рождает с его стороны и попытки ослабить армию, расколов ее, лишив ее возможностей единого действия иначе чем под его руководством. Поэтому монархи нередко создают альтернативные вооруженные силы, такие, как личная охрана или территориальная милиция в Эфиопии, чтобы уменьшить вероятность того, что военные будут действовать как одно целое против монархии. С теми же целями монарх стремится использовать личное соперничество между военными руководителями, а иногда этнические и поколенческие различия внутри офицерского корпуса. Ни одна монархия, осуществляющая модернизацию, не гарантирована от попыток переворота, но, как в Иране и Эфиопии, монархи могут какое-то время успешно подавлять такие попытки.
Не только армия становится важнейшим организованным источником поддержки для монархии по мере модернизации; все более важную роль играют также полиция и службы внутренней безопасности. Монарх, неуклонно осуществляющий реформы, вынужден для того, чтобы удерживаться у власти, все больше полагаться на голое насилие. Можно видеть иронию судьбы и в то же время логику в том, что именно император-революционер Иосиф II создал также первую в Европе систему тайной полиции. Точно так же Александр II, начинавший как «царь-освободитель», вынужден был по мере развития событий превратиться в «царя-деспота»50. Союз деспотизма и реформ, отличавший Османскую империю XIX в., достиг своего наивысшего выражения в энергичных и всепроникающих методах подавления, которые применял Абдул-Хамид II. Распространение образования и средств информации побудило Абдул-Хамида «к созданию развитой сети шпионов и информаторов, сообщавших ему обо всех хоть немного сомнительных действиях его подданных»51.
Монархии XX в. испытывают давление сходных обстоятельств. В Марокко восстановление полноты королевской власти сопровождалось делом Бен Барки и ростом сетований на «репрессивную» природу режима52. В Саудовской Аравии первые масштабные аресты молодых либералов, подозреваемых в коммунистических или пронасеровских симпатиях, произошли одновременно с тем новым импульсом, который задал реформам Фейсал при вступлении на престол. Чем более важную роль в развитии Ирана в 1950-е гг. играл Мохаммед-шах, тем заметнее становилась растущая активность тайной полиции «Савак» в деле розыска врагов и потенциальных врагов режима. Таким образом, в какой-то мере успех модернизации, осуществляемой в своей стране монархом, измеряется численностью и эффективностью тех полицейских сил, которые он считает необходимым содержать. Как реформы, так и репрессии суть аспекты централизации власти и неспособности обеспечить рост политической активности населения. Логическим результатом этого являются мятеж или революция.
Будущее существующих традиционных монархий не слишком многообещающе. Их руководителям ничего не остается, как пытаться проводить социальные и экономические реформы, а для этого они должны добиваться централизации власти. Процесс централизации в традиционных формах достиг той точки, когда мирная адаптация этих монархий, за возможными исключениями Афганистана и Марокко, к ситуациям возросшей политической активности представляется крайне маловероятной. Вопрос только в масштабах насилия, которое потребуется для смены этих режимов, и в том, от кого будет исходить это насилие. Существуют три возможности. При наименее радикальном варианте перемен в результате переворота на смену правящей монархии приходит олигархическая монархия тайского типа. Это предполагает ограниченный рост участия населения в функционировании системы без создания институционных возможностей для дальнейшего расширения участия и, по всей вероятности, ценой снижения возможностей политического обновления. При этом, однако, сохраняется монархия как символ единства и легитимности. В стране, подобной Эфиопии, именно такой ход событий следует, вероятно, считать наилучшим. Более радикальным и, пожалуй, более вероятным вариантом изменений для большинства правящих монархий является переворот вроде того, который осуществил Касем в Ираке, низложив монарха и уничтожив монархию, но не сумев создать новых принципов или институтов легитимности. В этом случае политическая система вырождается в ситуацию бесформенного преторианства. Наиболее насильственный вариант связан с полномасштабной революцией, в ходе которой несколько групп недовольных объединяются, чтобы сокрушить традиционный политический и общественный порядок, и результатом которой в конечном счете становится диктатура современного партийного типа. Однако некоторые из существующих государств с традиционной монархической формой правления слишком отсталы даже для революции. Какой бы курс они ни избрали, можно с уверенностью утверждать, что существующие монархии утратят полностью или частично приобретенные ими возможности проведения политических реформ при сохранении традиционной формы правления прежде, чем они приобретут сколько-нибудь существенные новые возможности для решения проблем политической активности, порожденных их же реформами.