Политический порядок в меняющихся обществах — страница 8 из 20

Модернизация через революцию

Революция — это быстрая, фундаментальная и насильственная, произведенная внутренними силами общества смена господствующих ценностей и мифов этого общества, его политических институтов, социальной структуры, руководства, правительственной деятельности и политики. Революции, таким образом, необходимо отличать от восстаний, мятежей, бунтов, переворотов и войн за независимость. Переворот как таковой меняет лишь руководство и, возможно, политику; восстание или мятеж могут привести к смене политики, структур лидерства и политических институтов, но не социальной структуры и ценностей; война за независимость есть борьба одного сообщества против власти над ним другого сообщества и необязательно связана с изменениями в социальной структуре какого-либо из двух сообществ. То, что здесь называется просто «революцией», другие авторы называли великими революциями или социальными революциями. В качестве выдающихся примеров можно назвать французскую, китайскую, мексиканскую, русскую и кубинскую революции.

Революции редки. Многие общества никогда не переживали революции, и многие столетия, предшествовавшие современной эпохе, не знали революций. Революции, в подлинном смысле слова, суть, как выразился К. Фридрих, «особенность западной культуры». Великие цивилизации прошлого — Египет, Вавилон, Персия, государство инков, Греция, Рим, Китай, Индия, арабский мир — знавали восстания, мятежи и смены династий, но все это «никак не напоминало „великие“ революции Запада»1. Подъем и падение династий в древних империях и попеременное утверждение олигархий и демократий в греческих городах-государствах были примерами политического насилия, но не социальных революций. Говоря точнее, революции характерны для периодов модернизации. Это один из путей модернизации традиционного общества, и они были так же незнакомы традиционным обществам на Западе, как и традиционным обществам в других регионах. Революция — это предельное выражение модернизаторской установки, убежденности в том, что во власти человека контролировать и изменять свою среду и что он не только способен, но и вправе делать это. Поэтому, как замечает Ханна Арендт, «говорить в связи с феноменом революции о насилии не более уместно, чем говорить об изменении; только в тех случаях, когда изменение имеет качество начала нового, когда насилие применяется для установления совершенно новой формы правления, если оно приводит к формированию нового политического целого… можем мы говорить о революции»2.

Предшественницей современных революций была английская революция XVII в., лидеры которой были убеждены, что им предстоит «совершить большие дела, сотворить для нас новое небо и новую землю, а у больших дел бывают большие враги»3. Их семантика была религиозной, но их цели и плоды их действий были радикально современны. Люди переделывали общество посредством законодательных действий. В XVIII в. образ революции секуляризовался. Французская революция породила революционное самосознание. «Она расколола современное сознание и заставила людей понять, что революция — это реальность, что большая революция может произойти в современном, прогрессирующем обществе… После Французской революции мы наблюдаем сознательную разработку революционных учений в предвидении грядущих революций, и вообще распространение более активного отношения к сознательному контролю над институтами»4.

Революция, таким образом, есть один из аспектов модернизации. Она не может произойти в обществе любого типа в любой период его истории. Это не универсальная категория, а, скорее, исторически ограниченный феномен. Ему нет места в очень традиционных обществах с низким уровнем социальной и экономической сложности. Не встречается он и в наиболее современных обществах. Как и другие формы насилия и нестабильности, революции чаще всего происходят в обществах, где уже имело место некоторое социальное и экономическое развитие и где процессы политической модернизации и политического развития отстают от процессов социального и экономического изменения.

Политическая модернизация связана с распространением политического сознания на новые общественные группы и вовлечением этих групп в политику. Политическое развитие предполагает создание политических институтов, достаточно адаптивных, сложных, автономных и слаженных, чтобы направлять и упорядочивать деятельность этих новых групп, способствовать социальным и экономическим изменениям в обществе. Политическая сущность революции состоит в быстром распространении политического сознания и быстрой мобилизации новых групп в политику — настолько быстрой, что существующие политические институты не могут их ассимилировать. Революция — это крайний случай взрывного роста политической активности. Без такого взрыва нет революции. Завершенная революция, однако, предполагает и вторую фазу: создание и институциализацию нового политического порядка. В успешной революции сочетаются быстрая политическая мобилизация и быстрая политическая институциализация. Не все революции имеют своим результатом новый политический порядок. Мерой революционности служат быстрота и масштабы роста политической активности. Мерой успешности революции служат авторитет и стабильность институтов, которые она породила.

Полномасштабная революция, таким образом, связана с быстрым и насильственным разрушением существующих политических институтов, мобилизацией новых групп в политику и созданием новых политических институтов. Последовательность этих трех аспектов и соотношение между ними могут быть разными в разных революциях. Можно выделить две распространенные модели. В «западной» модели сначала терпят крушение политические институты старого режима; за этим следуют мобилизация новых групп в политику и затем создание новых политических институтов. «Восточная» революция, напротив, начинается с мобилизации новых групп в политику и создания новых политических институтов и заканчивается насильственным низвержением политических институтов старого строя. Французская, русская, мексиканская и, на своих первых этапах, китайская революции приближались к западной модели; позднейшие фазы китайской революции, вьетнамская революция и другие случаи колониальной борьбы против империалистических держав следовали восточной модели. В целом последовательность фаз более четко выражена в западной революции, чем в революции восточного типа. В последней все три фазы обычно осуществляются более или менее одновременно. Существует, однако, одно фундаментальное различие в последовательности фаз между двумя типами революций. В западной революции политическая мобилизация есть следствие крушения старого режима; в восточной революции она служит причиной его крушения.

Первая фаза западной революции — это крушение старого режима. Вот почему при анализе причин революции внимание исследователей обычно сосредоточено на политических, социальных и экономических условиях, существовавших при старом режиме. При этом неявно предполагается, что раз старый режим лишился власти, то это с неотвратимостью положило начало революционному процессу. На самом деле, однако, крушение многих старых режимов не приводит к полномасштабным революциям. Причины крушения старого режима необязательно достаточны для того, чтобы положить начало большой революции. События 1789 г. во Франции привели к крупному социальному перевороту; события 1830 и 1848 гг. не имели таких последствий. За падением маньчжурской династии в Китае и династии Романовых в России последовали великие революции; при падении династий Габсбургов, Гогенцоллернов, Османской и Каджарской[37] этого не произошло. Свержение традиционных диктатур в Боливии в 1952 г. и на Кубе в 1958 г. высвободило мощные революционные силы; свержение традиционных монархий в Египте в 1952 г. и в Ираке в 1958 г. привело к власти новые элиты, но не разрушило полностью структуры общества. Падение режима Ли Сын Мана в Корее в 1960 г. могло послужить началом большой революции, но не послужило. Практически во всех этих случаях социальные, экономические и политические условия, существовавшие при старых режимах, за падением которых последовали революции, и при старых режимах, за падением которых этого не произошло, были одинаковыми. Старые режимы — традиционные монархии и традиционные диктатуры, власть которых централизована, но не велика, — очень часто рушатся, но редко за этим следует большая революция. И отсюда следует, что у нас не меньше шансов обнаружить факторы, ответственные за революцию, в ситуации, возникающей после крушения старого режима, чем в ситуации, существовавшей до его падения.

В «западной» революции для свержения старого режима требуется не слишком большая открытая активность со стороны мятежных групп. «Революция, — пишет Пети, — не начинается с того, что некая новая могущественная сила атакует государство. Она начинается с внезапного осознания почти всеми активными и пассивными участниками, что этого государства больше нет». Следствием крушения является отсутствие власти. «Революционеры выступают на сцену не верхом на коне, не как победившие заговорщики на форуме, а как испуганные дети, обследующие пустой дом и при этом не уверенные, что он пуст»5. Получит ли развитие революция, зависит от числа и характера групп, входящих в дом. Если общественные силы, сохранившиеся после ухода со сцены старого режима, заметно различаются по своей мощи, то наиболее мощная сила или комбинация сил сможет заполнить вакуум и восстановить порядок, не допустив значительного расширения границ политической активности. Крушение всякого старого режима влечет за собой беспорядки, демонстрации и выход на политическую арену ранее мирных или подавляемых групп. Если новая общественная сила (как в Египте в 1952 г.) или комбинация общественных сил (как в Германии в 1918–1919 гг.) сумеет быстро взять под свой контроль государственные механизмы и особенно орудия принуждения, оставленные старым режимом, то ей вполне может удаться подавить более революционные элементы, нацеленные на мобилизацию в политику новых сил («Братья-мусульмане», «Союз Спартака») и тем самым предотвратить возникновение подлинно революционной ситуации. Решающим фактором является концентрация или рассредоточение власти, происходящие после крушения старого режима. Чем менее традиционным было общество, в котором произошло падение старого режима, и чем больше в нем групп, способных и склонных участвовать в политике, тем вероятнее революция.

Если нет группы, которая готова и способна установить после падения старого режима эффективное правление, то начинается борьба множества клик и общественных сил за власть. Именно эта борьба приводит к конкурентной мобилизации новых групп в политику и делает революцию революционной. Каждая группа политических лидеров пытается установить свою власть и в процессе этой борьбы либо завоевывает более широкую народную поддержку, чем ее конкуренты, либо терпит от них поражение.

После крушения старого режима главную роль в процессе политической мобилизации играют три типа лидеров. Первоначально, как указывали Бринтон и др., власть обычно попадает в руки умеренных (Керенский, Мадеро, Сунь Ятсен). Они, как правило, пытаются создать какую-то разновидность либерального, демократического, конституционного государства. Столь же обычно и то, что они характеризуют свои действия как восстановление прежнего конституционного порядка: Мадеро хотел восстановить конституцию 1856 г.; либеральные младотурки — конституцию 1876 г.; даже Кастро на начальном умеренном этапе считал своей целью восстановление конституции 1940 г. В редких случаях эти лидеры оказываются способными адаптироваться к последующей интенсификации революционного процесса: Кастро был и Керенским, и Лениным кубинской революции. Чаще, однако, умеренные остаются умеренными и исчезают из политики. Их неудача проистекает именно из их неспособности решать проблему политической мобилизации. С одной стороны, им не хватает энергии и безжалостности для того, чтобы остановить вхождение новых групп в политику; с другой — у них не хватает радикализма, чтобы это движение возглавить. Первая альтернатива требует концентрации власти, вторая — ее рассредоточения. Неспособные и не желающие выполнять ни одну из этих двух функций либералы оказываются сметены с дороги либо контрреволюционерами, выполняющими первую функцию, либо более крайними революционерами, выполняющими вторую.

Практически во всех революционных ситуациях контрреволюционеры, часто с иностранной помощью, пытаются остановить рост политической активности и восстановить политический порядок с небольшой, но централизованной властью. Корнилов, Юань Шикай, Уэрта[38] и в некотором смысле Реза-шах и Мустафа Кемаль — все они сыграли такого рода роли в период, наступивший после падения режима Порфирио Диаса в Мексике и династий Романовых, Цин, Каджарской и Османской. Все эти примеры указывают на то, что контрреволюционеры — почти всегда люди военные. Сила — источник власти, но она оказывает более долгосрочное действие, если соединена с принципом легитимности. У Уэрты и Корнилова не было ничего, кроме силы, и они проиграли перед лицом радикализации революции и мобилизации в политику новых общественных групп. И Юань Шикай, и Реза-шах пытались установить новые, более жизнеспособные традиционные системы правления на развалинах предшествующих династий. Между двумя этими странами много общего: прежняя династия разложилась и пала; иностранные державы открыто и конкурируя друг с другом вмешивались в дела страны и готовились к ее расчленению; процветали борьба вооруженных кланов и анархия; казалось, что главные надежды на устойчивость связаны с командованием новых вооруженных сил, созданных в последние годы существования гибнущей династии.

Юань Шикай не смог создать новую династию, тогда как Реза-шаху это удалось, прежде всего потому, что политическая мобилизация зашла в Китае много дальше, чем в Персии. Средний класс в китайских городах был достаточно развитым, чтобы начиная с 1890-х поддерживать националистическое движение. Если в китайской политике студенты и интеллектуалы играли ключевую роль, то в Персии они практически отсутствовали на политической сцене. Низкий уровень социальной мобилизации в Персии позволял вдохнуть новую жизнь в традиционные формы правления. По существу, у Реза-шаха не было выбора: есть данные, что он стремился к тому, чтобы создать в Иране республику в кемалистском стиле, но оппозиция отказу от традиционных форм легитимности была столь сильна, что он оставил эту идею. Отчасти благодаря этому низкому уровню социальной мобилизации Реза-шах смог идентифицировать себя с персидским национализмом. Он стал символом персидской независимости от русского и английского влияния. В Китае, с другой стороны, Юань Шикаю не удалось в 1915 г. достойно ответить на «двадцать одно требование» со стороны Японии. Эта неудача завершила его изоляцию от националистических групп среднего класса и лишила авторитета, необходимого, чтобы противостоять расколу страны в результате действий вооруженных кланов.

Третью крупную политическую группу в революционной ситуации составляют радикальные революционеры. По идеологическим и тактическим причинам их целью является расширение границ политической активности, вовлечение новых масс населения в политику и тем самым усиление своего влияния. Разрушение установленных институтов и процедур, служащих для кооптации групп в систему власти, для их социализации и включения в политический порядок, дает экстремистам естественное преимущество перед соперниками. Они в большей мере склонны к мобилизации новых групп в политику. Революция в силу этого радикализуется, и все более широкие массы населения оказываются вовлеченными в политическое противостояние. Поскольку в большинстве стран, переживающих модернизацию, крупнейшей общественной силой являются крестьяне, наиболее революционными оказываются те лидеры, что мобилизуют и организуют для политического действия крестьян. В некоторых случаях при обращении к крестьянам и другим низшим классам лидеры ограничиваются социальными и экономическими лозунгами; однако часто к ним добавляются лозунги националистические. Этот процесс ведет к перенастройке политического сообщества и закладывает основы нового политического порядка.

В западных революциях символическое или действительное падение старого режима может быть достаточно точно датировано: 14 июля 1789 г., 10 октября 1911 г., 15 марта 1917 г.[39] Этими датами отмечено начало революционного процесса и мобилизации новых групп в политику по мере того, как соперничество борющихся за власть новых элит заставляет их апеллировать ко все более широким массам. В ходе этого соперничества одна из групп в конечном счете утверждает свое первенство и восстанавливает порядок либо силой, либо через формирование новых политических институтов. В восточных же революциях старый режим современен, у него больше власти и легитимности, и поэтому не происходит простого крушения этого режима, которое бы создало вакуум власти. Режим в этом случае приходится свергать. Отличительной чертой западных революций является наступающий после падения старого режима период анархии или безвластия, когда умеренные, контрреволюционеры и радикалы борются за власть. Отличительной чертой восточных революций является длительный период «двоевластия», когда революционеры заняты вовлечением новых групп в политику, распространением и усилением влияния своих институтов управления, тогда как правительство продолжает — в других местах страны и в другое время — осуществлять свои государственные функции. В западных революциях основная борьба происходит между революционными группами; в восточных революциях это борьба между одной революционной группой и старым порядком.

В терминах двух аспектов нашего особого внимания, институтов и политической активности, западная революция проходит фазы крушения старых политических институтов, расширения границ политической активности, создания новых институтов. Или, в более подробной характеристике, данной Бринтоном, она развивается через падение старого порядка, революционный медовый месяц, правление умеренных, попытки контрреволюционного переворота, приход к власти радикалов, царство террора и воинствующей добродетели и, наконец, термидор6. Логика развития восточной революции совершенно другая. Рост политической активности, создание новых политических институтов осуществляются революционной контрэлитой одновременно и постепенно, а крушение политических институтов старого режима завершает, а не начинает революционную борьбу. В западных революциях революционеры сначала приходят к власти в столице и затем постепенно подчиняют себе сельские районы. В восточных революциях они удаляются из центральных, городских районов страны, устанавливают контроль над каким-нибудь удаленным районом, делают его своей опорной базой, завоевывают поддержку крестьян террором и пропагандой, медленно расширяют подвластную им территорию и постепенно увеличивают масштабы своих военных операций — от отдельных террористических вылазок к партизанской мобильной войне до, наконец, регулярных военных действий. В конечном счете они оказываются в силах нанести поражение правительственным войскам на поле боя. Последней фазой революционной борьбы становится захват столицы.

В западной революции падение старого режима, с которого и начинается революционная борьба, может быть точно датировано, тогда как время, когда можно сказать, что борьба закончилась, точно установить практически невозможно; революция в некотором смысле истощается по мере того, как одна из групп постепенно утверждает свое доминирование и восстанавливает порядок. Напротив, в восточной революции невозможно указать точное начало революции, выделив его во множестве совершаемых небольшими отрядами мятежников нападений на деревенское начальство, правительственных чиновников и полицейские патрули. Истоки революции затеряны где-то в зарослях джунглей и извивах горных троп. Конец же революционного процесса, напротив, может быть точно датирован, символически или фактически, тем моментом, когда революционеры окончательно устанавливают свою власть в столице режима: 31 января 1949 г., 1 января 1959 г.[40]

В западной революции революционеры устремляются из столицы в сельскую местность, чтобы поставить ее под свой контроль. В восточной революции они из отдаленных сельских районов пробиваются в центр и в конце концов овладевают столицей. Поэтому в западной революции самые кровавые столкновения происходят после того, как революционеры захватывают власть в столице; в восточной революции они происходят перед тем, как захвачена столица. В западной революции захват центральных институтов и символов власти обычно происходит очень быстро. В январе 1917 г. большевики были небольшой, нелегальной, заговорщической группкой, большинство лидеров которой находились либо в Сибири, либо в эмиграции. Менее чем год спустя они уже были главными политическими правителями России, хотя и было немало охотников оспорить их власть. «Знаете ли, — сказал как-то Ленин Троцкому, — из положения преследуемых и подпольщиков вдруг прийти к власти… Es schwindelt![41]»7 В противоположность этому у китайских коммунистических лидеров не было такой драматичной смены обстоятельств. Напротив, им пришлось медленно и постепенно пролагать себе путь к власти в течение двадцати двух лет, начиная с бегства в сельские районы в 1927 г., через ужасные сражения в Гуанси, тяготы «Великого похода», борьбы с японцами, гражданскую войну с гоминьданом, пока, наконец, не совершилось их триумфальное вступление в Пекин. В этом процессе не было ничего «головокружительного». В течение большей части этого времени коммунистическая партия осуществляла эффективную политическую власть на достаточно обширной территории и над большой частью населения. Это было правительство, пытающееся расширить границы своей власти за счет другого правительства, а не группа заговорщиков, вознамерившаяся свергнуть правительство. Для большевиков то, что в их руках оказалась общенациональная власть, было драматичным изменением; для китайских коммунистов это была всего лишь кульминация долгого, затяжного процесса.

Одним из существенных факторов, определяющих различный ход революций на Западе и на Востоке, является характер предреволюционного режима. Западная революция обычно направлена против очень традиционного режима, во главе которого стоит абсолютный монарх, или такого, где доминирует землевладельческая аристократия. Революция происходит, как правило, тогда, когда этот режим переживает серьезные финансовые затруднения, когда он не в состоянии инкорпорировать интеллигенцию и другие элементы городской элиты и когда правящий класс, из которого рекрутируются его лидеры, утратил моральный дух и волю к власти. Западная революция есть своего рода соединение начального «городского прорыва» среднего класса и «зеленого восстания» крестьянства в единый конвульсивный, революционный процесс. Восточные революции, напротив, направлены против режимов, хотя бы отчасти модернизированных. Это могут быть правительства местного происхождения, вобравшие в себя какие-то современные и динамичные элементы среднего класса и возглавляемые новыми людьми, у которых хватает решимости, если и не политического мастерства, чтобы держаться за власть, или же это могут быть колониальные режимы, в которых богатство и мощь метрополии придают местному правительству видимость подавляющего превосходства во всех обычных проявлениях политической власти и военной силы. В таких ситуациях быстрая победа невозможна, и городским революционерам приходится пробиваться к власти путем затяжного процесса подрывной деятельности в сельских районах. Западные революции, таким образом, вызываются слабостью традиционных режимов; восточные революции — узостью модернизирующихся режимов. В западной революции основная борьба обычно происходит между умеренными и радикалами; в восточной революции она происходит между революционерами и правительством. В западной революции умеренные находятся у власти недолгое время — между падением старого режима, расширением границ политической активности и приходом к власти радикалов. В революции восточного типа умеренные много слабее; они вообще не занимают властных позиций, и, по мере того, как развивается революция, они становятся жертвами либо правительства, либо революционеров, либо же вынуждаются процессом поляризации присоединиться к той или другой стороне. В западной революции время террора — это поздние стадии революции; к нему прибегают радикалы после прихода к власти, направляя его в первую очередь против умеренных и других революционных групп, с которыми они боролись. В восточных революциях, напротив, террор используется на первом этапе революционной борьбы. К нему прибегают революционеры, когда они слабы и далеки от власти, не могут обеспечить поддержку со стороны крестьян и запугать низшие эшелоны государственного порядка. В восточном варианте революции чем сильнее становится революционное движение, тем меньше оно склонно полагаться на терроризм. В западном варианте утрата прежней элитой воли к власти и способности управлять есть первая фаза революции; в восточном варианте это последняя фаза и продукт революционной войны, которую ведет контрэлита против режима. Эмиграция, следовательно, достигает пика в начале революционной борьбы в западной модели и в конце борьбы — в восточной.

Институционные и социальные условия революции

Революция, как уже было сказано, есть широкомасштабный, быстрый и насильственный рост политической активности за пределами существующей структуры политических институтов. Ее причины, таким образом, лежат во взаимодействии между политическими институтами и общественными силами. Революции происходят тогда, когда совмещаются определенные состояния политических институтов с определенными конфигурациями общественных сил. С этой точки зрения двумя предпосылками революции являются, во-первых, неспособность политических институтов послужить каналами для вхождения новых общественных сил в политику и новых элит в сферу управления и, во-вторых, стремление общественных сил, отстраненных от участия в политике, участвовать в ней; это стремление обычно проистекает от присущего группе чувства, что она нуждается в каких-то символических или материальных приобретениях, добиться которых она может только за счет выдвижения своих требований в политической сфере. Группы, выходящие на политическую арену и притязающие на более высокое положение в обществе, и институты, негибкие и не поддающиеся изменению, — вот тот материал, из которого делаются революции8.

Многие из тех, кто предпринял в последнее время попытки определить причины революций, уделяли главное внимание ее социальным и психологическим корням. При этом, соответственно, мало учитывались политические и институционные факторы, от которых зависит вероятность революции. Революции маловероятны в политических системах, в которых существуют возможности распространения власти и расширения границ политической активности внутри системы. Именно это делает маловероятными революции в политических системах современного типа с высоким уровнем институциализации — конституционных или коммунистических, — которые стали таковыми по той простой причине, что в них предусмотрены процедуры инкорпорации новых общественных групп и элит, стремящихся к участию в политической жизни. Великие революции, которые знает история, происходили либо в традиционных монархиях с высоким уровнем централизации (Франция, Китай, Россия), либо при военных диктатурах с недостаточно широкой социальной базой (Мексика, Боливия, Гватемала, Куба), либо при колониальных режимах (Вьетнам, Алжир). Во всех этих политических системах практически отсутствовали какие-либо возможности для более широкого распределения власти и каналы для вхождения новых групп в политику.

Самым, пожалуй, важным и очевидным и в то же время самым пренебрегаемым можно счесть тот факт, что успешные масштабные революции не происходят в демократических политических системах. Это вовсе не значит, что формально демократические системы застрахованы от революций. Это конечно же не так, и олигархическая демократия с ограниченной социальной базой может оказаться столь же неспособной обеспечить расширение границ политической активности, как и олигархическая диктатура с недостаточно широкой социальной базой. Тем не менее отсутствие успешных революций в демократических странах остается поразительным фактом и заставляет сделать вывод, что в среднем демократии имеют больше возможностей для включения новых групп в свои политические системы, чем политические системы, где власть столь же ограничена, но более централизована. Отсутствие успешных революций против коммунистических диктатур указывает на то, что ключевое их отличие от традиционных автократий заключается именно в их способности поглощать новые общественные группы.

Если демократия ведет себя «недемократично» и препятствует росту политической активности, дело вполне может кончиться революцией. На Филиппинах, к примеру, движение крестьян-арендаторов острова Лусон «Хукбалахап» сначала попыталось достичь своих целей путем использования тех возможностей политической активности, которые предоставляет демократическая политическая система. Представители движения участвовали в выборах и избрали нескольких членов филиппинского законодательного собрания. Собрание, однако, не дало возможности этим депутатам занять свои кресла, и в результате лидеры движения вернулись в сельские районы, чтобы начать восстание. Революцию удалось погасить только тогда, когда правительству Филиппин во главе с Магсайсаем удалось подорвать влияние «Хукбалахапа», предоставив крестьянству символические и действительные возможности для самоидентификации с существующими политическими институтами и участия в них.

Для того чтобы революция произошла, нужны не только политические институты, препятствующие росту политической активности, но и общественные группы, добивающиеся возможности участвовать в политической жизни. Теоретически всякий общественный класс, который не был инкорпорирован в состав политической системы, потенциально революционен. Практически всякая группа проходит фазу, короткую или продолжительную, когда уровень ее революционности высок. В некоторой точке развития в группе начинают формироваться устремления, которые побуждают ее предъявлять символические или материальные требования к политической системе. Лидеры группы очень скоро осознают, что для достижения этих целей они должны найти пути к политическому руководству страны и средства участия в функционировании политической системы. Если таковых нет и не ожидается, группа и ее лидеры приходят в состояние фрустрации и отчуждения. Можно предположить, что это состояние может сохраняться в течение неопределенного времени; первоначальные потребности, побудившие группу искать доступа к участию в политической системе, могут сойти на нет, или группа может попытаться навязать системе свои требования путем насилия или других средств, не признаваемых системой законными. В последнем случае либо система адаптируется к ситуации, как-то узаконивает эти средства и таким образом признает необходимость удовлетворить те требования, для удовлетворения которых применялись эти средства, либо же политическая элита пытается подавить деятельность группы и положить конец использованию этих методов. Нет причин считать, что такая попытка обязательно будет безуспешной, если группы внутри политической системы достаточно сильны и едины в своем нежелании допустить новую группу к участию в политической жизни.

Невыполнение требований и недопущение к участию в работе политической системы может превратить группу в революционную. Но для совершения революции нужна не одна революционная группа. Революция всегда предполагает отчуждение от существующего строя многих групп. Она есть продукт «множественной дисфункции» в обществе9. Одна общественная группа может совершить переворот или устроить мятеж, но лишь согласие групп может привести к революции. Понятно, что эта комбинация может принимать форму любой из множества возможных коалиций. Но в любом случае революционный альянс должен иметь в своем составе несколько городских и несколько сельских групп. Оппозиция правительству со стороны городских групп может привести к длительной нестабильности, характерной для преторианского государства. Однако лишь сочетание городской оппозиции с сельской может привести к революции. В 1789 г., замечает Палмер, «крестьяне и буржуа выступали против общего врага, и это и сделало возможной французскую революцию»10. В более широком смысле именно это делает возможной любую революцию. Выражаясь точнее, вероятность революции в стране, переживающей модернизацию, зависит от: (а) степени, в которой городской средний класс — интеллектуалы, профессионалы, буржуазия — отчужден от существующего строя; (б) степень, в которой крестьянство отчуждено от существующего строя; (в) степень, в которой городской средний класс и крестьянство объединяются не только в борьбе против «общего врага», но и в борьбе за общее дело. Таким делом обычно становится национализм.

Революция, таким образом, маловероятна, если период фрустрации городского среднего класса не совпадает с таким периодом для крестьянства. Можно представить, что одна группа переживает пик отчуждения от политической системы в одно время, а другая — в другое время; в такой ситуации вероятность революции ничтожна. Но в целом более медленный процесс социальных изменений в обществе уменьшает возможность того, что эти две группы будут переживать период отчуждения от существующей системы одновременно. Следовательно, в той мере, в какой социально-экономическая модернизация ускоряется, вероятность революции возрастает. Однако чтобы произошла крупномасштабная революция, необходимо не только отчуждение от существующего строя и городского среднего класса, и крестьянства, но и то, чтобы они имели способность и побуждения если и не сотрудничать, то действовать в одном направлении. Когда такого стимула к совместному действию нет, революции опять-таки можно избежать.

Город и революция

Люмпен-пролетариат

Какие городские группы чаще всего оказываются в числе революционных? Существуют три очевидных ответа: люмпен-пролетариат, промышленные рабочие и образованный средний класс.

На первый взгляд наиболее вероятным источником городского бунта являются, очевидно, трущобы и городские окраины, заселенные переселившейся из деревень беднотой. Во многих латиноамериканских городах в 1960-е гг. от 15 до 30 процентов населения жили в ужасающих условиях, в «фавелах», «ранчо» и «баррьядах». Такие же трущобы складывались в Лагосе, Найроби и других африканских городах. Рост городского населения в большинстве стран очевидным образом опережал рост городской занятости. Уровень безработицы в городах часто достигал 15–20% от общей численности рабочей силы. Эти социальные условия представляются крайне благоприятными не только для усиления оппозиции, но и для революции, и в 1960-е гг. американские политологи все более озабочены угрозой вспышек беспорядков и насилия в городах многих стран, экономическому и политическому развитию которых США помогают. «Город, — предупреждала леди Джексон, — может представлять такую же смертельную угрозу, как и бомба»11.

И тем не менее поразительным обстоятельством 1960-х гг. остается то, сколь редко городские трущобы и бедные окраины становились средоточием оппозиции или революции. Повсюду в Латинской Америке и в значительной части Азии и Африки размеры трущоб росли, условия жизни в них существенно не улучшались, но при этом, за редкими исключениями, ожидаемых социального насилия, бунтов и восстаний так и не было. Этот разрыв между очевидным социальным и экономическим злом и отсутствием политического протеста против этого зла, действий, направленных на его устранение, был феноменальным для в политической жизни стран, переживающих модернизацию.

Отмечались не только общая редкость случаев политического и социального насилия, но и формы ортодоксального политического поведения, удивительно плохо согласующиеся с социальными условиями. Теоретически фавелы должны были стать серьезным источником поддержки коммунистов и других радикальных левых движений. И все же это случалось нечасто. Там, где окраины голосовали за оппозиционные партии, они часто предпочитали правых, а не левых. В 1963 г. в Перу, к примеру, в трущобах Лимы наибольшее количество голосов набрал генерал Одриа, самый консервативный из четырех кандидатов в президенты. В том же году в Каракасе Услар Пиетри, консервативный кандидат, получил большинство голосов жителей городской окраины. В Чили в 1964 г. трущобы Сантьяго и Вальпараисо проголосовали за умеренного Фрея, а не за радикала Альенде12. Сходным образом события развивались в Сан-Паулу и других латиноамериканских городах.

Как можно объяснить этот видимый консерватизм и это смирение? Похоже, что здесь сказываются четыре фактора. Во-первых, мигранты из сельской местности в города продемонстрировали свою географическую мобильность и, в целом, они, несомненно, улучшили условия своей жизни за счет переезда. Сравнение нового, городского экономического статуса со своим положением в прошлом сообщает мигранту «чувство относительной вознагражденности. Это может иметь место, даже если он находится на самой низшей ступени городской стратификации»13. Во-вторых, сельский мигрант сохраняет сельские ценности и установки, включая прочно усвоенные образцы поведения, такие, как почтение к вышестоящим и политическая пассивность. Для городских трущоб характерны низкий уровень политической сознательности и политической информированности. Население трущоб не волнуют политические проблемы: менее одной пятой выборки из жителей трущоб Рио-де-Жанейро участвовали хотя бы в одном серьезном политическом споре за полгода. Жизнь в городе не избавляет от сельского сознания зависимости; соответственно, низкими остаются и уровни притязаний и ожиданий. Многочисленные исследования показали, что «городская и сельская беднота в Латинской Америке не ждет всерьез от своего правительства, что оно что-то сделает для того, чтобы облегчить их положение». В Панама-Сити 60% студентов из рабочего класса убеждены, что «деятельность правительства не может сильно повлиять на их жизнь». Это безразличие к политике, отстраненность от нее и от возможности политических перемен образуют фундамент консерватизма бедных. И этому консерватизму не следует удивляться. В США тоже «люди из низших социальных слоев оказываются значительно более консервативными, чем люди более высокого статуса»14.

Третьим фактором, объясняющим слабость политического радикализма в среде жителей трущоб, является повседневная нужда в пище, работе и жилье, удовлетворить которую они могут, только действуя через существующую систему, а никак не против нее. Как и европейский иммигрант в американских городах XIX в., сельский мигрант в современном модернизирующемся городе становится объектом влияния скорее для политических машин и лидеров, распределяющих материальные блага, нежели для идеологов-революционеров, обещающих тысячелетнее царство справедливости. Жители трущоб, по словам Халперина, «реалисты в смысле стремления к повышению своего благосостояния, и в политике они склонны поддерживать человека, от которого можно ждать такого повышения, даже если это диктатор или политик с отвратительной репутацией»15. «Баррьяды» Лимы проголосовали за генерала Одриа, поскольку в рамках обширной программы общественных работ, которую он проводил во время своего предыдущего президентского срока, возросла занятость. Житель трущоб живет малым; он ценит выгоду, получаемую здесь и теперь. Тот, кто думает о еде, не склонен думать о революции.

Наконец, сами формы социальной организации в трущобах не способствуют политическому радикализму. Во многих латиноамериканских городских трущобах наблюдается высокий уровень взаимного недоверия и антагонизма, а это, в свою очередь, затрудняет какую-либо организованную кооперацию для выражения требований и участия в политическом действии. Эти устремления больше распространены в городских трущобах, нежели в сельских общинах, из которых происходят мигранты: в Перу, к примеру, 54% жителей трущоб сказали, что они всегда чувствуют недоверие, даже среди своих друзей, тогда как в сельской местности эта цифра составила 34%16. Трудности в формировании новых ассоциаций для отстаивания своих требований дополняются живучестью традиционных форм социальной структуры. Важнейшую роль продолжает играть семья, а место помещика или управляющего занимает выборный чиновник. Насколько эти традиционные формы власти удовлетворяют минимальные потребности жителей трущоб, настолько же они минимизируют побуждения к созданию новых ассоциаций с более широкими политическими и общественными целями. В Африке, напротив, люди, мигрировавшие в города, по видимости довольно быстро объединяются в добровольные ассоциации на племенной или региональной основе. Помогая друг другу, эти ассоциации, возможно, заложат основу движения в направлении более эффективной политики, т. е. политики групп, организованных по интересам.

В политическом плане житель трущоб может поддерживать правительство или проголосовать за оппозицию. Но он не сторонник революции. Реформы, приносящие жителю трущоб немедленные материальные выгоды в виде работы и жилья, вполне могут произвести стабилизирующий эффект, по крайней мере, на короткое время. В какой-то момент, однако, эта ситуация, скорее всего, переменится, и улучшение условий жизни в трущобах приведет с большой вероятностью к росту политических беспорядков и насилия. Первое поколение жителей трущоб приносит в трущобы сельские установки почитания вышестоящих и политическую пассивность. Их дети вырастают в городской среде и усваивают цели и притязания, свойственные городу. Если родители удовлетворены географическим перемещением, то детям требуется вертикальная мобильность. Если роста возможностей не видно, велика вероятность, что будет существенно расти радикализм.

Зависимость между длительностью проживания в городе, профессиональной мобильностью и политическим радикализмом зримо иллюстрируют данные Соареша по Рио-де-Жанейро. Доля квалифицированных рабочих, поддерживающих ПТБ (Партию трудящихся Бразилии), была одна и та же (37–38%) для тех, кто жил в Рио больше двадцати лет, и для тех, кто жил там менее двадцати лет. В то же время для неквалифицированных мигрантов длительность проживания в городе существенно сказалась на поведении на выборах. Только 32% тех, кто жил в Рио меньше двадцати лет, поддерживали ПТБ, тогда как среди тех, кто прожил там двадцать лет и более, доля поддержавших ПТБ составила 50%17. Короче говоря, длительная жизнь в городе при малой профессиональной мобильности или в отсутствие таковой порождала политический радикализм. Сходным образом в Калькутте «гундас», т. е. профессиональные хулиганы, из которых рекрутируются лидеры радикалов и значительная часть буйствующих толп, много чаще принадлежат к уроженцам города, составляющим треть его населения, чем к тем двум третям, которые состоят из иммигрантов и людей, покинувших сельские районы. Сельские связи последних уменьшают вероятность того, что они будут заниматься противозаконной деятельностью. «Вопреки распространенному убеждению, связи мигранта с деревней и со своим семейством, неуверенность и, пожалуй, даже настороженность, которую он ощущает в большом городе, — все это делает его в какой-то мере законопослушным; городской житель, зависящий от города в отношении дохода и безопасности, в большей мере склонен к выступлениям против властей и к связям с подпольным миром. Сельский иммигрант должен адаптироваться к городской жизни, прежде чем он сможет стать профессиональным преступником. Деревенскому жителю нужно научиться не бояться представителей власти, а презирать их, прежде чем он или его потомки смогут стать преступниками»18.

Эти наблюдения подтверждаются американским опытом. В процессе иммиграции из Европы напряжения и тяготы, связанные с адаптацией, особенно сильно проявились во втором поколении рожденных или воспитанных в Америке. «Второму поколению, — по словам Хэндлина, — была свойственна неустойчивость… По мере того как оно выходило на авансцену, оно порождало острые проблемы по той причине, что у него не было определенного места в обществе»19. Аналогичным образом в США рост преступного и массового насилия в северных негритянских трущобах в 1960-е гг. был делом рожденных в городе детей первого поколения мигрантов из сельских районов Юга, которые отправились на Север во время Великой депрессии и Второй мировой войны. Первое поколение держалось сельских обычаев и нравов; второе поколение черпало свои мечты из городской жизни и, чтобы осуществить их, обратилось сначала к единичным преступлениям, а затем к массовым противозаконным действиям. 44% детройтских негров, участвовавших в беспорядках июля 1967 г., были рождены в Детройте, но лишь 22% тех негров, которые не участвовали в беспорядках, были уроженцами этого города. Точно так же 71% участников беспорядков, но только 39% не принимавших в них участия выросли на Севере, а не на Юге. «Старшие, — говорил в 1966 г. Клод Браун Роберту Кеннеди, — соглашались с мифом, что они принадлежат к низшей расе и что им не положено иметь больше, чем давало им белое общество. Нынешнее поколение больше не верит этому, благодаря ТВ, благодаря полученному воспитанию, благодаря чтению популярных журналов и тому подобного, и это поколение желает получить свое. И знаете, сенатор? Быть может, никто не успел этого заметить, но единственное из происходившего в негритянских кварталах, что действительно помогло добиться каких-то разумных уступок от белого общества, это беспорядки. Никто вообще не знал, что Уотте существует до беспорядков 1965 г. в Уоттсе»20. В Азии и Латинской Америке, как и в Северной Америке, городское насилие, политическое и криминальное, имеет тенденцию к росту с увеличением доли в населении города местных уроженцев по отношению к иммигрантам. А значит, в трущобах Рио и Лимы, Лагоса и Сайгона должна прокатиться война насилия, как это было в Гарлеме и Уоттсе, когда дети города потребуют свою долю преимуществ жизни в городе.

Промышленные рабочие

В странах с запозданием процесса модернизации менее вероятным источником революционной активности является промышленный пролетариат. В целом разрыв между мобилизацией общественных сил для политического и социального действия и созданием институтов для организационного оформления этого действия много больше для стран, позднее проходящих процесс модернизации, чем для стран, проходящих его раньше. Однако в сфере промышленного труда действует как раз обратное отношение. В XIX в. в Европе и Америке промышленным рабочим были свойственны радикализм и даже революционность, поскольку индустриализация предшествовала становлению профсоюзного движения, господствующие в обществе группы резко выступали против профсоюзов, а наниматели и правительства делали все возможное, чтобы не выполнять предъявляемых рабочими требований более высокой оплаты труда, более короткого рабочего дня, улучшения условий труда, страхования от безработицы, пенсий и других социальных благ. В этих странах мобилизация рабочих обычно обгоняла их организацию, и поэтому в период, предшествовавший укреплению профсоюзов, радикальные и экстремистские движения часто получали поддержку в среде озлобленных рабочих. Профсоюзы были организованы, чтобы протестовать и бороться против существующего строя от имени этого нового класса. Коммунисты и другие радикальные группы завоевывали самые сильные позиции в рабочих движениях, которым отказывали в признании и легитимизации политические и экономические элиты. «Самые яркие проявления неравенства, — отмечает Корнхаузер, — возникают на раннем этапе индустриализации, и именно в это время расцветают массовые движения. Ослабление массовых тенденций связано с появлением новых общественных форм, в особенности профсоюзов, которые играют роль посредников в отношениях между промышленной рабочей силой и обществом в целом. Но их становление требует времени»21.

Все эти условия играют много меньшую роль в странах, где индустриализация происходит позднее. В XX в. в странах с традиционными политическими системами (таких, как Саудовская Аравия) профсоюзы часто запрещались. В других странах поздней модернизации, однако, разрыв между мобилизацией рабочих и институциализацией рабочих организаций удалось резко сократить, если не преодолеть вовсе. Более того, в некоторых случаях организация рабочей силы едва ли не предшествовала формированию этой силы. Во многих модернизирующихся странах Африки и Латинской Америки в середине XX в. более 50% несельскохозяйственных рабочих были организованы в союзы. В 14 из 23 африканских стран и в 9 из 21 стран Карибского бассейна члены профсоюза составляли более четверти несельскохозяйственных рабочих. На Ближнем Востоке и в Азии масштабы профсоюзного движения были меньше, но и здесь они в некоторых странах были значительны. В 1950-е и 1960-е примерно в 37 азиатских, африканских и латиноамериканских странах доля рабочих, охваченных профсоюзными организациями, была выше, чем в США. Благодаря этому радикализирующие и стабилизирующие тенденции, связанные с подчинением сельских мигрантов фабричной дисциплине, сильно ослабли. Рабочее движение в этих странах является в целом намного более консервативной силой, чем на ранних этапах индустриализации на Западе.


Таблица 5.1. Масштабы профсоюзного движения

Источник: Ted Gurr, New Error Compensated Measures for Comparing Nations: Some Correlates of Civil Violence (Princeton, Princeton University, Center of International Studies, Research Monograph No. 25, 1966), p. 101–110.


Здесь мы имеем яркий пример того, как рост организованности замедляет социальные и экономические изменения. На Западе сравнительно позднее развитие юнионизма сделало возможным более высокий уровень эксплуатации промышленных рабочих на ранних этапах индустриализации, способствуя тем самым накоплению капиталов и росту капиталовложений. В странах ранней индустриализации реальная заработная плата также на этих начальных этапах интенсивной индустриализации росла медленно. Напротив, раннее распространение профсоюзов в странах поздней индустриализации обусловило более высокий уровень заработной платы и социального обеспечения на ранних этапах индустриализации, но при этом низкий уровень капиталовложений. Рост организованности, таким образом, имел своим результатом более мирную ситуацию в промышленности и большую политическую стабильность, но более медленное экономическое развитие.

Раннее возникновение профсоюзов означает не только меньший радикализм в среде рабочих, но и сами союзы обычно менее радикальны, поскольку они часто являются скорее порождением существующего порядка, чем выражением протеста против этого порядка. Пожалуй, основным источником социальных и экономических конфликтов в промышленности в странах ранней индустриализации было нежелание властей признавать право рабочих на организационное объединение и законность профсоюзов. Чем энергичнее и упорнее правительство отказывалось признавать законность рабочих организаций, тем радикальнее становились профсоюзы. Профсоюзное движение рассматривалось как вызов существующему порядку, и такой взгляд на профсоюзы превращал их в вызов существующему порядку. В XX в., однако, рабочие организации получили всеобщее признание как естественная принадлежность индустриального общества. Все развитые страны имеют крупные и хорошо организованные рабочие движения; поэтому и отсталые страны желают их иметь. Национальная федерация труда — столь же неотъемлемая принадлежность национального достоинства, как армия, авиация и внешнеполитическое ведомство.

Многие исследователи отмечают, что профсоюзы в Азии, Африке и Латинской Америке намного более политизированы, чем в США и некоторых других западных странах. При этом имеется в виду, что эти профсоюзы стремятся к решению долгосрочных политических и социальных задач. В действительности, однако, это не так. Обычно профсоюзы политизированы постольку, поскольку они составляют часть политического порядка. Их организации и росту способствовали правительство или политические партии. Английское и французское колониальные правительства проводили в целом либеральную политику в отношении рабочих организаций. Профсоюзы часто разрешались там, где политические партии были запрещены, и, когда возникали движения за национальную независимость, между ними и профсоюзами возникали альянсы. Неру, Ганди, Мбойя, Адула, Нкомо, У Ба Све, Туре[42] — вот лишь некоторые из националистических лидеров Азии и Африки, которые играли, помимо прочего, выдающиеся роли в рабочих движениях своих стран. Более того, обретение независимости в некоторых странах поставило серьезные проблемы перед профсоюзами ввиду значительного оттока профсоюзных лидеров в органы государственного управления. В Латинской Америке профсоюзы также были тесно связаны с политическими партиями, и в таких крупнейших странах, как Бразилия, Аргентина и Мексика, организации профсоюзов активно способствовали правительства. В некоторых случаях, как в Бразилии, возник особый класс профсоюзных чиновников, «пелегос», которые были одновременно государственными служащими и во многих отношениях функционировали скорее как государственные бюрократы, чем как представители рабочих22.

Параллельно с выращиванием сверху рабочих организаций происходило и насаждение социального попечительства сверху. В XIX в. английские угольщики сформировали свои независимые организации и выработали собственные формы протеста; в противоположность этому «германские угольщики находились под государственной защитой и пользовались в доиндустриальный период определенными экономическими преимуществами; следствием этого были такие выработавшиеся у них черты, как покорность и зависимость от государства»23. Так же обстоит дело с профсоюзами в большинстве модернизирующихся стран XX в. Блага, которыми пользуются в них немногочисленные промышленные рабочие, являются в значительной степени результатом не давления, которое они оказывали посредством политического процесса, а инициативы политической элиты. В Латинской Америке преобладающая логика развития событий состояла в следующем: «действовать так, чтобы рабочие в целом или какая-то обделенная их часть получила некие существенные блага до того, как они оформятся в сильную группу давления. Эти ранние преимущества нередко вручаются им как бы на серебряном блюдце, чтобы превратить их в источник поддержки или предупредить рост недовольства»24. Аналогичным образом сообщается, что в Южной Азии «следствием контроля сверху, под которым находится здесь профсоюзный аппарат — со стороны ли правительственных чиновников, политических лидеров или предпринимателей, — оказывается присущая правительствам в Южной Азии тенденция защищать рабочих посредством развернутого социального законодательства (применять которое нередко бывает трудно) вместо того, чтобы предоставить им возможность самим формировать средства самозащиты»25. Промышленный рабочий в большинстве модернизирующихся стран — это почти элита; его экономическое положение много лучше, чем положение сельского населения, и обычно ему благоприятствует правительственная политика. В странах, которые сегодня переживают процесс модернизации, как отмечает Фоллерс, рабочий попадает в сферу промышленности «при обстоятельствах, много менее чреватых для него фрустрациями и тревогами, которые имел в виду Маркс, обозначая их термином „отчуждение“, чем те обстоятельства, в которых оказывались пионеры промышленного труда на Западе. В новых государствах нет недостатка в людях, жизнь которых характеризуется отчуждением, но промышленные рабочие здесь не на первом месте, как потому, что промышленный сектор пока невелик, так и потому, что рабочие живут в условиях социальной защищенности и достатка сравнительно со своими соотечественниками»26.

Вероятно, Ленин был прав в том, что политическое сознание может усваиваться рабочими только извне, от других общественных групп. При этом в большинстве модернизирующихся сегодня стран это сознание приходило к рабочим не от революционеров-интеллектуалов, а от политических лидеров или правительственных бюрократов. Как следствие этого, цели рабочего класса носили достаточно конкретный и непосредственно экономический характер, в эти цели не входило преобразование политического и общественного строя. В борьбе за лидерство в отношении латиноамериканских рабочих «идеологически менее крайние элементы выигрывают сравнительно с более крайними, если только они являются энергичными поборниками прогресса»27. Рабочие организации созданы политиками и активны в сфере политики; их цели, однако, являются не политическими, а экономическими. Они отличаются от американских профсоюзов не целями, к которым они стремятся, а средствами, которые они используют для достижения этих целей. Эти средства несут на себе печать происхождения этих организаций и природы политической системы, в которой им приходится функционировать.

Интеллигенция среднего класса

Время от времени как промышленный пролетариат, так и люмпен-пролетариат могут оказываться в оппозиции к правительству. Случается, что жизнь в трущобах взрывается бунтом и политическим насилием. В целом, однако, это не тот материал, из которого делаются революции. Для первого в статус-кво слишком много такого, чем он не хотел бы рисковать; второй слишком поглощен удовлетворением ближайших потребностей. Подлинно революционным классом в большинстве модернизирующихся обществ является конечно же средний класс. В нем заключен главный источник городской оппозиции правительству. Политические установки и ценности именно этой группы доминируют в политической жизни городов. То, что Халперн писал о Ближнем Востоке, справедливо и относительно большинства других быстро модернизирующихся регионов: «Тяга к революционному действию у нового среднего класса огромна». Революционность среднего класса подтверждается различиями в политическом облике профсоюзов «белых воротничков» и «голубых воротничков» в модернизирующихся странах. Обычно первые более радикальны, чем вторые. К примеру, профсоюзы банковских служащих в Латинской Америке были бастионами левых и коммунистов. В Венесуэле профсоюз банковских служащих играл ведущую роль в попытках левых свергнуть реформистское правительство Бетанкура в 1960 г. То же на Кубе при Батисте: «Как правило, чем больше профсоюз связан со средним классом, тем сильнее в нем коммунистическое влияние; ярким примером этого может служить профсоюз банковских служащих»28.

Образ среднего класса как революционного элемента конечно же противоречит стереотипу среднего класса как опоры стабильности в современном обществе. Между тем отношение среднего класса к стабильности чем-то напоминает отношение богатства к стабильности. Многочисленный средний класс, как и широкое распространение достатка, играет в политике роль фактора умеренности. Однако процесс формирования среднего класса, как и экономический рост, часто оказывает дестабилизирующее действие. Можно выделить несколько этапов, через которые проходит эволюция среднего класса. В типичном случае первые группы среднего класса, появляющиеся на общественной сцене, — это интеллектуалы с традиционными корнями, но современными ценностями. Вслед за их появлением происходит постепенный рост численности гражданских служащих и армейских офицеров, учителей и адвокатов, инженеров и техников, предпринимателей и менеджеров. Первые появляющиеся элементы среднего класса наиболее революционны; по мере того как средний класс растет, он становится консервативнее. Все или почти все эти группы могут иногда играть революционную роль, но в целом к оппозиции, насилию и революции наиболее склонны небюрократические и непредпринимательские группы среднего класса. И наиболее склонны к революционности интеллектуалы.

Предвестником революции, утверждали Бринтон и другие, является дезертирство интеллектуалов. В действительности, однако, в этой функции может выступать не дезертирство интеллектуалов, а их выход на сцену в качестве отдельной группы. В большинстве случаев интеллектуалы не могут дезертировать из существующего порядка, поскольку они никогда не были его частью. Они рождены для противостояния, и само их появление на общественной сцене, а не какая-либо смена лояльности, объясняет их потенциально революционную роль.

Революционер-интеллектуал — это практически универсальный феномен в обществах, переживающих модернизацию. «Никто так не склонен к насилию, как раздраженный интеллектуал, по крайней мере в индийском контексте, — отмечают Хоузлитц и Вайнер. — Именно эти лица составляют кадры безответственных партий, из них складывается узкое окружение демагогов, и они же становятся лидерами милленаристских и мессианских движений; и все это при определенных условиях может угрожать политической стабильности». В Иране ряды экстремистов — как левых, так и правых — с большей вероятностью, чем ряды умеренных, пополнялись городскими уроженцами, лицами, происходившими из среднего экономического слоя и лучше образованными29. Этот набор характеристик является наиболее распространенным. Способность интеллектуалов играть революционную роль зависит от их отношений с другими общественными группами. Первоначально они обычно занимают доминирующую позицию в рамках среднего класса; их способность побуждать к революционным действиям в это время определяется тем, насколько им удается добиваться массовой поддержки от других групп населения, таких, как крестьяне.

Город — это центр оппозиции внутри страны; средний класс — средоточие оппозиции в городе; интеллигенция — самая активная оппозиционная группа внутри среднего класса; наконец, студенты — это самые сплоченные и эффективные революционеры в составе интеллигенции. Это, разумеется, отнюдь не означает, что большинству студентов, как и большей части населения в целом, не свойственна политическая апатия. Но это означает, что группы активистов, доминирующие в студенческих организациях большинства модернизирующихся стран, выступают против режима. Именно здесь, в университете, существует самая последовательная, радикальная и непреклонная оппозиция правительству.

Крестьяне и революция

Интеллигенция революционна, но она не может осуществить собственную революцию. Оставаясь в пределах города, она может выступать против правительства, подстрекать к беспорядкам и демонстрациям, иногда мобилизовать в свою поддержку рабочий класс и люмпен-пролетариат. Если ей удается привлечь к своему делу некоторые элементы внутри армии, то она может свергнуть правительство. Однако свержение правительства городскими группами обычно еще не означает свержения политической и социальной системы. Это изменение внутри системы, а не изменение системы. За редчайшими исключениями такое свержение правительства не возвещает начало революционного преобразования общества. Короче говоря, сами по себе городские оппозиционные группы в состоянии сместить правительство, но не совершить революцию. Последнее требует участия сельских групп.

Роль групп, доминирующих в сельских районах, становится, таким образом, критическим фактором, определяющим устойчивость или неустойчивость положения правительства. Если село поддерживает правительство, то у последнего сохраняются возможности для ограничения и сдерживания городской оппозиции. Учитывая склонность доминирующих городских групп к противостоянию власти, всякое правительство, даже то, что пришло на смену правительству, свергнутому этими группами, должно искать источники поддержки в сельских районах, если оно не хочет разделить судьбу своих предшественников. В Турции, к примеру, режим Мендереса был свергнут в 1960 г. городскими студентами, военными и профессиональными группами. Сменившее его военное правительство генерала Гюрселя и следующее за ним правительство Республиканской партии во главе с Иненю пользовались существенной поддержкой со стороны этих групп, но не располагали поддержкой крестьянской массы в деревне. Только в 1965 г., когда Партия справедливости одержала чистую победу, получив мощную поддержку со стороны крестьянства, появилось стабильное правительство. Этому правительству все равно пришлось иметь дело со значительной городской оппозицией, но в системе, мало-мальски претендующей на демократичность, правительство, которое опирается сельское население и к которому в оппозиции стоит население городов, будет стабильнее, чем то, для которого основным источником поддержки являются изменчивые группы горожан. Если нет такого правительства, которое могло бы прийти к власти при поддержке села или с его согласия, то оснований для политической стабильности очень мало. В Южном Вьетнаме, к примеру, после того, как режим Дьема[43] был свергнут городской оппозицией в лице студентов, монахов и офицеров, какая-либо часть этих групп выступала против всякого из последующих режимов. Ни один из этих режимов, лишенных Вьетконгом поддержки сельского населения, не мог найти сколько-нибудь надежной опоры в трясине городской политики.

Таким образом, село играет в политике модернизации ключевую роль балансира. Природа «зеленого восстания», путь, которым крестьяне входят в политическую систему, определяет последующий ход политического развития. Если село поддерживает политическую систему и правительство, то системе не угрожает революция и у правительства есть надежда уберечь себя от опасности. Если же село находится в оппозиции, и системе, и правительству угрожает гибель. Роль города неизменна: это постоянный источник оппозиции. Роль села переменна: оно является либо источником стабильности, либо источником революции. Для политической системы оппозиция в городах — это повод для беспокойства, но она не смертельна. Оппозиция же в сельских районах фатальна. Тот, кто контролирует село, контролирует страну. В традиционных обществах и на ранних этапах модернизации стабильность основывается на доминировании сельской землевладельческой элиты и над селом, и над городом. С прогрессом модернизации на сцену в качестве политических действующих лиц, бросающих вызов существующей системе, выходят средний класс и другие городские группы. Сумеют ли они сокрушить систему, зависит, однако, от того, смогут ли они заручиться поддержкой крестьян в их противостоянии традиционной олигархии. Способность политической системы к выживанию и устойчивость ее правительства зависят от ее способности нейтрализовать эти попытки и вовлечь крестьян в политику на стороне системы. По мере роста политической активности группы, доминирующие в политической системе, должны сместить свои точки опоры на селе и добиваться поддержки крестьян. В системе, где политическая активность остается в ограниченных пределах, поддержки со стороны традиционной сельской элиты достаточно для политической стабильности. В системе, где политическое сознание и политическая активность расширяют свои пределы, определяющей группой становится крестьянство. Главное политическое соперничество разворачивается между правительством и городской революционной интеллигенцией за поддержку со стороны крестьянства. Если крестьянство нашло себе место в существующей системе и идентифицирует себя с ней, мы получаем систему с прочным фундаментом. Если же оно активно противостоит системе, то становится носителем революции.

Крестьянство может, таким образом, играть либо очень консервативную роль, либо очень революционную. В истории неоднократно осуществлялись оба варианта. С одной стороны, крестьянство часто воспринималось как крайне традиционная, консервативная сила, сопротивляющаяся переменам, верная церкви и трону, враждебная городу, замкнутая в сфере семьи и родного села, подозрительная, а временами и враждебная даже к таким агентам изменения, как врачи, учителя, агрономы, т. е. к тем, кто приходит в село единственно и непосредственно для того, чтобы облегчить жизнь крестьянина. Сообщения об убийствах таких людей подозрительными и суеверными крестьянами встречаются практически во всех модернизирующихся регионах.

Этот образ крайне консервативного крестьянства сосуществует с более поздним образом крестьянства как одной из революционных сил. Каждая из масштабных революций как в западных, так и в незападных обществах была в значительной мере крестьянской революцией. Это столь же справедливо для Франции и России, как и для Китая. Во всех трех странах крестьяне, действуя более или менее спонтанно, разрушали прежние аграрные политические и социальные структуры, захватывали землю и устанавливали на селе новый политический и социальный порядок. Без такой деятельности крестьян ни одна из этих революций не стала бы революцией. Во Франции летом 1789 г., когда Национальное собрание дебатировало в Версале, крестьяне осуществляли революцию на селе. «По всей стране бушевали аграрные бунты. Крестьяне отказывались платить подати государству, церкви и помещикам. Они захватывали замки и сжигали правовые документы, на которых основывались их обязательства. Они не удовлетворились бы ничем, кроме социальной революции, стремясь своими действиями разрушить поместную или „феодальную“ систему и те формы собственности и доходов, которые за ней стояли… Разрушая поместную систему, крестьяне разрушали экономическую базу дворянства»30. Перед лицом этой ситуации в сельских районах — ситуации, многое в которой было не по душе среднему классу, — большинство в Национальном собрании, состоявшее из представителей этого самого среднего класса, «декретировало то, чего не могло предотвратить». В резолюциях, принятых 4 августа, оно «упразднило феодализм» и, по существу, выдало законодательную санкцию на те изменения, которые стихийно производились крестьянами на селе.

В России ситуация была в основном такой же. Поскольку Временное правительство медлило с земельной реформой, крестьяне дезертировали из армии и возвращались домой, чтобы самовольно захватывать землю. Весной их действия оставались мирными и облеченными в полулегальную форму. Они просто отказывались, как и во Франции, платить ренту и налоги и незаконно использовали помещичьи угодья для выпаса скота и других целей. Летом и осенью, однако, повсеместно распространились насилие и беспорядки. В мае в двух важнейших сельскохозяйственных областях 60% крестьянских акций носили характер псевдолегальных захватов собственности, открытые захваты имели место в 30% случаев, а уничтожение собственности — в 10% случаев. В октябре только 14% случаев имели псевдолегальный характер; открытые захваты составили те же 30% случаев, но уже в 56% случаев имели место разрушение и опустошение. К октябрю аграрная революция превратилась в примитивную, яростную войну, направленную на уничтожение всех следов старого порядка. «Библиотеки, произведения искусства, фермы племенного скота, теплицы и экспериментальные станции подверглись во многих случаях разрушению, животные были покалечены, дома сожжены, а работавшие там специалисты и управляющие в некоторых случаях убиты»31. В течение этого периода, несмотря на возражения Временного правительства, местные крестьянские комитеты и советы поставили решение земельных вопросов под свой контроль. Отмежевавшись от этого движения, Временное правительство предрешило свое падение. За это обстоятельство быстро ухватился Ленин. Не имея возможности обратиться за помощью к селу, Временное правительство не сможет защитить себя в городах. Крестьянские восстания, как точно выразился в то время Ленин, есть «важнейший факт в современной России» и в качестве довода в пользу успеха революции он оказывается «сильнее, чем тысяча пессимистических отговорок запутавшегося и напуганного политика». Что еще важнее, крестьянские восстания сделали возможным успех большевистского переворота. «Не было бы крестьянина, — отмечал Оуэн, — можно с уверенностью утверждать, что его (большевиков. — Ред.) попытку повторить Парижскую коммуну 1871 г. постигла бы та же судьба, что и монмартрских социалистов, и в историю она вошла бы как аналогичное событие»32.

Не слишком отличались от приведенных примеров и первые этапы китайской коммунистической революции. Как и другие революционные группы прежних лет, китайские коммунисты были сосредоточены в городах, а не в сельских районах. Революционный потенциал крестьянства оставался практически незамеченным до похода на Север объединенных националистических и коммунистических сил в 1926–1927 гг. Одним из участников этого похода был Мао Цзэдун, которому в качестве сельского комиссара поручили усмирять крестьянские восстания в провинциях Хунань и Хубэй. Мао, однако, увидел в крестьянских восстаниях подлинную революцию. Крестьяне Хунани и Хубэя захватывали собственность, отбирая ее у помещиков, точно так же, как это делали французские и русские крестьяне в 1789 и 1917 гг. «По мощи и размаху это нападение напоминает бурю или ураган; тот, кто подчиняется ему, выживает, тот, кто сопротивляется, гибнет», — сообщал в своих донесениях Мао. «То, что г-н Сунь Ятсен стремился, но не сумел совершить за сорок лет, отданные им национальной революции, крестьяне сделали за несколько месяцев». Это стихийное крестьянское восстание в регионе, где существовали огромное неравенство в распределении земли и чудовищные условия жизни крестьян, позволило по-новому оценить ключевую роль крестьянства как революционной силы. После победы китайских коммунистов этот революционный потенциал стал, разумеется, очевиден почти всем. Фундаментальная истина относительно революции была, однако, хорошо сформулирована Мао еще в 1927 г. «По справедливости надо сказать, что, если оценивать достижения демократической революции десятью баллами, то на вклад горожан и военных придется всего три балла, тогда как остальные семь баллов должны быть отданы крестьянам и их сельской революции… Без крестьянской бедноты не было бы революции. Отвергать ее — значит отвергать революцию. Нападать на нее — значит нападать на революцию. От начала и до конца общее направление, которое они задавали революции, никогда не было ошибочным»33. Революционеры хорошо усвоили этот урок. Крестьяне, как отмечал Фуртадо в отношении Бразилии, «много более восприимчивы к революционным влияниям марксистско-ленинского типа, чем городские классы, хотя последние, согласно ортодоксальному марксизму, должны были бы быть передовым отрядом революционного движения»34. Так обстоит дело в модернизирующихся странах вообще.

Если без крестьянства нет революции, то ключевым становится вопрос: что делает крестьянина революционером? Если проводимые реформы улучшают, а не ухудшают условия, побуждающие крестьян восставать, то существует возможность, чтобы социальные изменения происходили более или менее мирно; насильственного переворота в этом случае удалось бы избежать. Ясно, что в традиционных обществах крестьяне — это косная, консервативная сила, неотделимая от статус-кво. Модернизация обычно оказывает на крестьянина существенное воздействие двух типов. Поначалу она ухудшает объективные условия труда и жизни крестьянина. В традиционном обществе землей часто сообща владеет и обрабатывает ее деревня или расширенная семья. Модернизация — и в особенности влияние западных представлений о собственности на землю — подрывает эту систему. Как это произошло в Южной Италии и на Ближнем Востоке, на смену расширенной семье приходит нуклеарная семья: совокупные участки, которые, будучи в коллективном владении, составляли жизнеспособную экономическую единицу, сменяются небольшими и часто разбросанными индивидуальными участками, которых едва хватает на содержание семьи; в такой ситуации риск, что семья потерпит полную экономическую катастрофу, сильно возрастает. В тех странах, где прежде много индивидов и групп делили между собой права и привилегии в отношении одного и того же участка земли, западные правители обычно разрушают этот порядок и настаивают на индивидуальном владении землей. На практике это означает, что люди более богатые и обладающие более высоким общественным статусом приобретают исключительные права на землю, а те, кто беднее и чей статус ниже, лишаются традиционных привилегий в отношении земли. На Ближнем Востоке, к примеру, законодательство наций-государств разрушило прежнюю систему общинного землевладения, сделало шейхов единственными землевладельцами и тем самым породило неравенство, которого раньше не было. Как правило, новые законы «открыто запрещали регистрацию какого-либо рода коллективных или специальных прав в отношении земли, действующих помимо ее владельца. Это делало невозможной юридическую защиту прав арендаторов или прав членов племени на землю, находившуюся в общинном владении, от посягательств со стороны шейхов. На практике почти везде земля перешла в руки представителей образованного класса — существующих владельцев, сборщиков налогов, чиновников, политических руководителей племени или частей племени»35.

Аналогичным образом в Индии англичане во многих районах сделали фактическими единоличными владельцами земли заминдаров, которые раньше были просто сборщиками налогов. В Латинской Америке общинная собственность на землю преобладала в цивилизациях инков, майя и ацтеков. Под влиянием западной цивилизации на смену этим общинным системам пришла система асиенд, и индейский крестьянин был превращен в пеона или принужден зарабатывать скудные средства к существованию на мелких плантациях. Переход от общинного землевладения к индивидуальному часто рассматривался как необходимый шаг в направлении прогресса. Так, в Мексике «Лей Лердо» («Закон о земле», 1856), принятый режимом Хуареса, требовал от корпоративных собственников (таких, как церковь) и общин (таких, как индейские деревни), чтобы они продавали свои земли. Целью этого закона было создание системы индивидуальных сельских собственников. Следствием его, однако, было ускорение пеонизации крестьян. Только те, кто уже был богат, могли покупать землю, высвобождаемую из системы коллективного владения и ограничений, и последующие полстолетия стали периодом растущей концентрации земли в руках все меньшего числа владельцев.

То, что модернизация делала крестьянина беднее, не имело бы политического значения, если бы она к тому же не повышала в конечном счете уровень его притязаний. Временной разрыв между первым и вторым может быть существенным, в некоторых случаях даже до нескольких столетий. Со временем, однако, городское просвещение становится доступным и для сельского населения. Преграды на пути коммуникации и перемещения рушатся; дороги, торговцы и учителя добираются до деревень. Появляется радио. Крестьянин начинает понимать не только то, что он страдает, но и то, что можно что-то предпринять в связи с его страданием. Ничто не несет в себе такого революционного потенциала, как это осознание. Неудовлетворенность крестьянина проистекает из сознания, что его материальные тяготы и страдания много больше, чем у других общественных групп, и что они не неизбежны. Его участь может быть изменена к лучшему. Его цели — и обычно именно эти цели ставят во главу угла революционные движения — состоят в том, чтобы улучшить ближайшие материальные условия труда и жизни.

В своей озабоченности ближайшими экономическими и социальными условиями крестьяне не слишком значительно отличаются от промышленных рабочих — разве что в том, что условия жизни крестьян обычно хуже, чем у рабочих. Главные различия между этими двумя группами лежат в их отношении к экономическому развитию и в том, какие перспективы действий перед ними открываются. Как и предприниматель, рабочий — это новый персонаж на сцене модернизирующегося общества. Он участвует в создании нового экономического богатства. Его столкновения с работодателем имеют своим предметом: (а) права рабочих на коллективную самоорганизацию с целью добиваться своей доли вновь произведенного продукта; (б) само распределение этого продукта между рабочим, владельцем и потребителем. Если владельцы признают право рабочих на организацию и тем самым устраняют первый предмет конфликта, то вторая группа вопросов может в норме решаться посредством коллективных договоренностей, дополняемых забастовками, локаутами и другими инструментами, применяемыми в индустриальных конфликтах между менеджментом и рабочими. Рабочий, таким образом, имеет мало или вовсе не имеет причин быть революционером; он заинтересован лишь в том, чтобы отстоять свое право на соответствующую долю экономического продукта, и если признается законность профсоюзов и коллективных договоренностей, то существуют признанные процедуры и методы для решения вопросов такого рода.

Крестьянин же, напротив, находится в совершенно иной ситуации. У помещика и крестьянина нет той общей заинтересованности в росте экономического продукта, которая есть у капиталиста и рабочего. Отношение социальной структуры к экономическому развитию на селе противоположно тому, которое свойственно городу. В индустриальном обществе более справедливое распределение доходов является результатом экономического роста; в аграрном обществе более справедливое распределение собственности есть предпосылка экономического роста. Именно по этой причине модернизирующимся странам настолько труднее обеспечивать рост сельскохозяйственного производства, чем добиваться роста промышленного производства, и по этой же самой причине противоречия в сельских районах заключают в себе настолько больший революционный потенциал, чем противоречия в городе. Промышленный рабочий не может заполучить в личную собственность или под свой контроль средства производства; между тем именно в этом состоит цель крестьянина. Главным фактором производства в последнем случае является земля; земельные ресурсы ограниченны, если не неизменны; помещик теряет то, что приобретает крестьянин. Таким образом, крестьянин, в отличие от промышленного рабочего, не имеет другого выбора, кроме как выступать против существующей системы собственности и контроля. Земельная реформа, следовательно, означает не просто рост экономического благосостояния крестьянина. Она предполагает также фундаментальное перераспределение власти и статусов, перестройку базовых социальных отношений, которые прежде существовали между помещиком и крестьянином. Промышленный рабочий участвует в создании совершенно новой системы экономических и социальных отношений, которой прежде в обществе не было. Что же касается крестьянина и помещика, то они взаимодействуют в традиционном обществе, и разрушение или преобразование существующих социальных, экономических и политических отношений между ними (которые могли существовать веками) составляют сущность изменений в аграрном обществе.

За улучшение экономического положения крестьянина в сельской местности приходится, таким образом, платить намного большую цену, чем за улучшение экономического положения рабочего в городе. Неудивительно поэтому, что наиболее активная и развитая часть сельского населения перемещается в города. Их гонят туда те преимущества, которые предоставляет город с его возможностями экономического и социального роста в сравнении с селом с его жесткой классовой структурой. Происходящая в результате быстрая урбанизация ведет к изменениям в социальной структуре городского населения и политической нестабильности в городах. Это, однако, незначительное социальное и политическое зло сравнительно с тем, что происходило бы на селе в отсутствие урбанизации. Миграция в города служит в какой-то мере заменой революции на селе. Следовательно, вопреки распространенному убеждению, подверженность страны революции может меняться обратно пропорционально темпам ее урбанизации.

Кроме того, не существует каких-либо признанных и принятых средств, с помощью которых крестьянин мог бы выдвигать свои требования. В большинстве стран признано право рабочих на создание своих организаций; права крестьян на организацию остаются куда более спорными. В этом отношении положение крестьян в модернизирующихся странах Азии и Латинской Америки в первой половине XX в. не слишком отличается от положения промышленных рабочих в Европе и Северной Америке в первой половине XIX в. Любую форму коллективного действия существующие власти склонны рассматривать как скрыто революционную. Вот один пример: в Гватемале профсоюзы городских рабочих были организованы в 1920-е гг. А вот союзы сельскохозяйственных рабочих были запрещены. Этот запрет был отменен только в 1949 г. В последующие пять лет возникла Конфедерация гватемальских крестьян с 200 000 членов. В 1954 г. после свержения левого режима Арбенса одним из первых действий нового правительства полковника Кастильо Армаса было повторное провозглашение сельскохозяйственных профсоюзов незаконными. Крестьянские союзы и крестьянские движения, таким образом, до сих пор рассматриваются с позиций XIX в. Это, разумеется, способствует развитию в них революционных настроений. Как заметил Селсо Фуртадо, комментируя движение кампесинос в Бразилии: «Наше общество является открытым для промышленных рабочих, но не для крестьян. Наша политическая система позволяет городским группам организовываться, чтобы добиваться выполнения своих требований по правилам демократической игры. Ситуация с кампесинос совершенно иная. Поскольку у них вообще нет прав, они не могут выдвигать законных требований или вести переговоры об их удовлетворении. Если они организуются, предполагается, что они делают это, имея в виду подрывные цели. Безусловно, приходим к заключению, что в важном сельском секторе бразильское общество остается очень косным»36.

Революционная коалиция и национализм

Городской образованный средний класс — это наиболее часто встречающаяся революционная группа в модернизирующихся обществах. Но чтобы совершить революцию, интеллигенции нужны союзники. Одним из потенциальных кандидатов является городской люмпен-пролетариат, многие годы остающийся не слишком революционной группой. Ее революционные настроения склонны, однако, расти, и поэтому в какой-то момент в большинстве модернизирующихся стран союз студентов и жителей трущоб может составить значительную угрозу политической стабильности. Впрочем, условия успеха этой революционной комбинации в какой-то мере оказываются и условиями ее поражения. Если общество остается преимущественно аграрным, интеллигенция и городская беднота могут оказаться в силах свергнуть правительство, но они не могут разрушить основания социальной структуры общества, поскольку их деятельность ограничена пределами города. Им все равно потребуется присоединение крестьян к их союзу, чтобы добиться фундаментальных изменений в общественной структуре. С другой стороны, если урбанизация достигла той точки, когда значительная часть населения сосредоточена в одном или нескольких крупных городах, то действия городских революционеров могут вызвать фундаментальное преобразование общества.

Однако сам процесс урбанизации, который делает это возможным, обычно создает и силы, направленные на поддержку политической стабильности. Последовательная урбанизация не только увеличивает численность населения трущоб, но и приводит к росту и диверсификации среднего класса, порождая в нем новые, более консервативные слои, которые будут в какой-то мере ограничивать и распылять революционную горячку интеллигенции. Как уже указывалось раньше, первые появившиеся на политической сцене группы среднего класса бывают самыми радикальными. Позднее возникающие группы обычно носят более бюрократический, более технократический, более предпринимательский характер, а потому они более консервативны. Если люмпен-пролетариат проходит через процесс радикализации, так что второе его поколение оказывается более революционным, чем первое, то средний класс проходит через процесс консерватизации, так что каждое его пополнение смещает баланс от революции к стабильности. Можно, конечно, предположить, что в какой-то момент соотношение сил будет таково, что возникнет крупное социально-политическое потрясение только в городе, но вероятность такого события представляется достаточно низкой37. Вероятность революции, таким образом, зависит в первую очередь от возможности параллельных или совместных действий образованного среднего класса и крестьянства.

Редкость революций во многом обусловлена теми трудностями, которые стоят на пути параллельных действий интеллигенции и крестьян. Разрыв между городом и селом — это ключевой фактор политической жизни в модернизирующихся обществах. Трудности, с которыми сталкиваются правительства в попытках преодолеть этот разрыв, сопоставимы с теми трудностями, которые для той же цели приходится преодолевать революционерам. Препятствия на пути формирования такого революционного союза проистекают из различий в жизненном опыте, в перспективах и в целях этих групп. Социальная дистанция между городской, принадлежащей к среднему или высшему классу, образованной, вестернизованной, космополитической интеллигенцией, с одной стороны, и сельским, отсталым, неграмотным, традиционным в культурном отношении, локализованным крестьянством, с другой, настолько велика, насколько только можно себе представить разрыв между двумя общественными группами. Проблемы коммуникации и взаимопонимания между ними огромны. Они говорят на разных языках, часто в буквальном смысле. Причин для взаимного недоверия и взаимонепонимания очень много. Преодолевать приходится всю массу подозрений, естественно возникающих у приземленного, практичного крестьянина к краснобаю-горожанину и у последнего к узколобому провинциалу-крестьянину.

Цели крестьян и интеллигенции также различны и часто противоречат друг другу- Требования крестьян обычно конкретны и, кроме того, направлены на перераспределение собственности; именно это последнее делает крестьян революционерами. Требования интеллигенции, напротив, обычно абстрактны и неспецифичны; оба эти качества делают из интеллигентов революционеров. Эти две группы движимы существенно различными мотивами. Городская интеллигенция обычно больше озабочена политическими правами и целями, нежели экономическими проблемами. Крестьянство же, напротив, озабочено, по крайней мере поначалу, в первую очередь материальными условиями землевладения, налогами и ценами. Хотя «земельная реформа» — знакомый и явно революционный лозунг, на самом деле городские революционеры не без колебаний писали его на своих знаменах. Будучи продуктом городской и интернациональной среды, они обычно формулировали свои цели, используя более масштабные политические и идеологические формулировки. В Иране, Перу, Бразилии, Боливии и других странах интеллектуалы-революционеры далеко не сразу стали обращать внимание на нужды крестьян. В Иране шаху удалось перехитрить националистов из городского среднего класса и вынудить их занять позицию противников проводимой правительством земельной реформы. В начале революции 1952 г. в Боливии коммунистическая партия была против земельной реформы38. В ближневосточных странах радикальная интеллигенция выступала против предоставления избирательного права сельской бедноте в предположении, нередко оправданном, что в силу своей пассивности и безразличия она добавит голоса помещику. В худших случаях городской интеллектуал видит в крестьянине животное, а крестьян видит в интеллектуале чужака.

В силу различий в мобильности и просвещенности на интеллектуала ложится основная ответственность за создание революционного союза, и от него требуется проявить инициативу в этом направлении. Однако сознательные попытки возбуждения крестьян, предпринимаемые интеллигенцией, оказываются в целом мало успешными. В этом отношении красноречивым примером может служить прототип такого рода действий, неудачная попытка «хождения в народ» русских народников в 1873–1874 гг. В Латинской Америке попытки городских интеллектуалов поднять крестьян на герилью в 1950-е и 1960-е гг. в целом провалились за одним, но примечательным исключением Кубы. В большинстве этих случаев социальная дистанция между двумя группами и активные усилия правительства по дискредитации интеллигенции помешали созданию революционного союза. В Гватемале, к примеру, левые интеллектуалы первое время даже не умели говорить на языке крестьян-индейцев.

Попытки интеллектуалов поднять крестьян на борьбу практически всегда терпят неудачу, кроме тех случаев, когда социальные и экономические условия жизни крестьянства таковы, что у них имеются конкретные мотивы бунтовать. Интеллигенция может вступить в союз с революционным крестьянством, но она не может сотворить революционное крестьянство. В русской революции Ленин хорошо сознавал ключевую роль крестьян и приспособил большевистскую программу и тактику для завоевания крестьянской поддержки. Однако и большевики были преимущественно городской и интеллигентской группой, и в городах их действия были успешнее, чем в сельских районах. Напротив, китайские коммунисты терпели поражение в городах, поскольку в городских районах Центрального Китая им для захвата власти не хватало социальной базы и организации. Поэтому Мао и те, кто последовал за ним, основываясь на наблюдениях Мао относительно революционного характера крестьянства, предприняли попытку заново сформировать коммунистической движение в сельской местности после его поражения в городах. Здесь впервые в истории крестьянское восстание, сопровождающее всякую революцию, приняло организованный и дисциплинированный характер и было возглавлено группой высоко сознательных и отчетливо формулирующих свои задачи профессиональных интеллектуалов-революционеров. Отличает китайскую революцию от предшествовавших революций не поведение крестьян, а поведение интеллектуалов. Китайским коммунистам удалось то, что не удалось левым эсерам, и они создали революционный союз, который дал сплоченность, направление и руководство крестьянскому восстанию. В течение двух десятилетий после поражения революции в городах они не давали ей умереть в деревне.

Не меньшие трудности стоят на пути привлечения городской интеллигенции к союзу с крестьянским, т. е. базирующимся в сельских районах революционным движением. В Южном Вьетнаме, к примеру, городской средний класс выступал против правительства Нго Динь Дьема и позднее поддерживал ситуацию нестабильности в годы, следовавшие сразу за его падением. Однако Вьетконг с его крестьянской ориентацией не сумел воспользоваться этим недовольством и создать союз с революционными элементами городского населения. В самом деле, в начале 1960-х гг. единственное, что удивляло, помимо неспособности правительства добиться поддержки со стороны крестьян, это неспособность Вьетконга получить сколько-нибудь существенную поддержку со стороны городских групп. В обоих случаях неудача свидетельствовала о разрыве между городским и сельским обществом в модернизирующейся стране.

Различия между интеллигенцией и крестьянами в опыте, перспективах и целях делают революцию маловероятной, если не невозможной, в отсутствие некоторого дополнительного общего дела, порожденного дополнительным катализатором. Все же революции происходят. То общее дело, которое и вызывает к жизни революционный союз или параллельные революционные действия, это обычно национализм, а в роли катализатора выступает внешний враг. Возможна, как это было в США, национальная война за независимость, которая не является еще и социальной революцией. Но невозможна социальная революция, которая бы не была также и национальной революцией. Именно апелляция к национальным чувствам обычно мобилизует в политику большие массы людей и создает базу для совместных действий городской интеллигенции и крестьянских масс.

Стимулом к национальной мобилизации может послужить либо иностранное политическое, экономическое и военное присутствие в стране перед крушением старого порядка, либо иностранная интервенция после этого крушения. В Мексике, Китае, Вьетнаме, Гватемале и на Кубе присутствие иностранного бизнеса, иностранных военных баз или иностранных правителей послужили тем объектом возмущения, против которого можно было поднять массы. Все эти страны, кроме Вьетнама, были формально независимыми, когда начались их революции, но все они были экономически и в военном отношении зависимыми от иностранных держав. В предреволюционной Мексике налоговое законодательство и нормативы, регулировавшие экономическую деятельность, создавали преимущества иностранцам; за десятилетие, предшествовавшее революции, английские инвестиции удвоились, французские выросли вчетверо, американские впятеро. Сумма американских капиталовложений в Мексике предположительно была выше инвестиций, сделанных самими мексиканцами; американцы владели 75% шахт и 50% нефтяных месторождений, сахарных, кофейных и хлопковых плантаций. Законодательство было построено так, чтобы давать преимущества иностранцам; согласно популярной поговорке того времени, «только генералы, тореро и иностранцы» могут рассчитывать на благоприятное решение суда. Точно так же и в Китае в первое десятилетие XX в. неравноправные договоры, экономические концессии и прямые территориальные уступки давали Германии, Японии, Англии, России и Франции особые позиции, а их гражданам особые привилегии. На Кубе в 1950-е гг. общая сумма американских инвестиций приближалась к миллиарду долларов. Американцы владели 90% телефонной сети и системы электроэнергоснабжения, 50% железных дорог, 40% производства нерафинированного сахара, а также банками, где были размещены 25% кубинских депозитов. Американские инвестиции на душу кубинского населения были в три раза больше, чем по Латинской Америке в целом. Более 70% кубинского экспорта направлялось в США и более 75% кубинского импорта приходило из США. США имели крупную военно-морскую базу в Гуантанамо. В политическом, культурном, экономическом и военном отношениях Куба была американским сателлитом39.

Иностранное присутствие, без сомнения, играет некоторую роль в качестве стимулятора революции. Но революции происходили и в тех странах (например, во Франции, в России), где иностранное присутствие не было ни существенным, ни очевидным. Однако ни одна революция не имеет больших шансов свершиться во всей полноте, не будучи подстегнута иностранной интервенцией. Эта схема была задана во французской революции, когда прусское вторжение летом 1792 г. совпало с радикализацией революции и во многом послужило ее причиной: санкюлоты и интеллектуалы-эмигранты в Париже раздвинули границы народного участия в революции, завершили разрушение феодализма и провозгласили Французскую республику. «Война революционизировала Революцию… делая ее более решительной внутри страны и более мощным ее воздействие за пределами страны»40. Иностранная интервенция сыграла значительную роль в радикализации также и мексиканской, китайской, русской, югославской, вьетнамской и кубинской революций. В то же время отсутствие враждебного иностранного вмешательства в боливийскую революцию могло способствовать подрыву политических достижений этой революции. Ни одно общество не может совершить революцию в изоляции. Всякая революция направлена в какой-то мере не только против господствующего класса внутри страны, но и против господствующей системы за рубежом.

В Мексике дипломатическое вмешательство США способствовало приходу к власти Уэрты, что, в свою очередь, привело к убийству Мадеро и восстаниям против Уэрты под руководством Каррансы, Гонсалеса и Панчо Вилья[44]. Именно эта вторая волна мобилизации, вызванная к жизни победой контрреволюционного переворота Уэрты и посла США Генри Лейна Уилсона, превратила мексиканскую революцию из предприятия ограниченных масштабов, затеянного представителями среднего класса под руководством Мадеро, в массовое восстание, в котором решающую роль играли крестьяне и рабочие, возглавленные новой группой лидеров, происходивших по большей части из низов: Сапата и Обрегон были крестьянами, Кальес — сельским учителем, Вилья — неграмотным бандитом.

В Китае роль иностранной интервенции в гальванизации революции и ее поддержании была еще более очевидной. В 1915 г. «21 требование» Японии способствовало падению Юань Шикая и росту революционной активности народа. В 1919 г. объявленная в Версале[45] передача германских концессий в Шандуне Японии вызвала к жизни Движение 4 мая со студенческими демонстрациями в Пекине и других городах и привела к появлению новой группы лидеров, пришедших не из традиционного правящего класса и не из региональной военной аристократии, а из студентов, интеллектуалов, рабочих и торговцев. В 1925 г. отсутствие действенной реакции со стороны пекинского правительства на убийство полицией студентов в Шанхае привело к вспышке демонстраций против англичан и других иностранцев, падению авторитета пекинского правительства и подготовило условия для марша националистов и коммунистов на Север. Оккупация японцами Маньчжурии в 1931 г. и последующее вторжение Японии в Китай способствовали полномасштабной мобилизации крестьянских масс на войну против захватчиков. Наконец, американское присутствие в Китае после Второй мировой войны и отождествление националистического режима с США способствовали росту авторитета китайских коммунистов в последние годы революции и гражданской войны. В каждый из этих моментов — 1919, 1925, 1937, 1946 гг. — иностранная интервенция служила новым толчком для активизации революционных сил и помогала им расширить свое влияние на массы.

В революционной ситуации идентификация какого-либо правительства с иностранным влиянием создает условия для утраты этим правительством легитимности. В конце Первой мировой войны правительство султана в Константинополе дискредитировало себя связью с британскими и французскими оккупационными силами и тем самым содействовало усилению Анатолийского националистического движения Кемаля. Режим Вафда в Египте в 1930-е гг. уступил английским требованиям, и происшедшие после этого уличные выступления против «несправедливого договора» привели в политику новые группы, которые, под лозунгами Братьев-мусульман и позднее сторонников Насера, положили конец парламентскому режиму в Египте. Точно так же гоминьдан, начинавший в качестве националистического движения, приобрел антинационалистическую окраску из-за своей неспособности вести войну с Японией и тесной связи с США. В Иране в конце 1940-х гг. за право выступать под националистическим флагом боролись шах и радикальная интеллигенция из среднего класса, объединенная в Национальный фронт. Чтобы выиграть соревнование с Моссадыком, шаху приходилось не только противостоять видам России на его страну, но и отстаивать иранские национальные интересы от посягательств Англо-Иранской нефтяной компании и развивать доктрину «позитивного национализма» в противовес «негативному национализму» Моссадыка. В этой борьбе ему помогало то обстоятельство, что она совпала по времени с изменением баланса иностранных интересов в Иране. В тот момент иранский национализм был направлен в первую очередь против традиционных врагов, России и Великобритании. Противостояние шаха обоим этим врагам в какой-то мере вуалировало его сотрудничество с США. В этом случае традиционный правитель оспаривал у радикальной интеллигенции националистическую мантию и одержал победу, по меньшей мере временную41.

Иностранная интервенция может располагать достаточными силами, как в случае Гватемалы, чтобы подавить революционное движение. Обычно, однако, чем успешнее интервенция, тем большую она вызывает оппозицию и тем более широкие массы оказываются вовлечены в борьбу. Кроме того, державы, осуществляющие вмешательство, обычно не имеют реальной политической альтернативы революционному движению. Сама интервенция обычно осуществляется в союзе с эмигрантами и высланными, а подчас даже под их руководством; главная же цель последних — восстановление старого режима. Но ведь тот режим уже был фундаментальным образом подорван за счет роста политической активности масс и перераспределения власти в политической системе. Во всякой революции активность масс в какой-то момент достигает пика, потом несколько снижается, но она никогда не возвращается устойчиво к предреволюционному уровню. Распределение властной энергии много более гибко, чем сумма энергии в системе. Можно допустить, что власть, оказавшаяся рассредоточенной, может быть вновь централизована, но если имела место выраженная экспансия властной энергии, то вряд ли можно ожидать, что произойдет ее заметное сокращение. Массы, выведенные из пещеры, едва ли позволят, чтобы их снова и навсегда лишили света. Главными факторами, вызывающими к жизни это движение, служат война и иностранная интервенция. Национализм — это цемент революционного союза и двигатель революционного движения.

Политическое развитие через революцию

Сообщество и партия

Исследователи часто пытаются отличать «великие», или социальные и экономические, революции от потрясений более ограниченного масштаба, которые характеризуются как «чисто» политические. В действительности, однако, наиболее значительные результаты великих революций либо лежат в пределах политической сферы, либо прямо с ней связаны. Полномасштабная революция предполагает разрушение старых политических институтов и форм легитимности, мобилизацию новых групп в политику, переопределение политического сообщества, принятие новых политических ценностей и новых понятий о политической легитимности, завоевание власти новой, более динамичной элитой и создание более сильных политических институтов. Все революции связаны с модернизацией в смысле расширения пределов политической активности масс; некоторые революции к тому же несут с собой политическое развитие в смысле создания новых форм политического порядка.

Непосредственные экономические результаты революции бывают практически полностью негативными. И не только как результат вызванных революцией насилия и разрушений. Насилие и разрушения, производимые революцией, могут иметь своим следствием какую-то экономическую разруху, тогда как распад социальных и экономических структур может приводить к еще более серьезным последствиям. Боливийская революция не сопровождалась большим кровопролитием, но привела к экономическому краху. Также и на Кубе насилие не имело больших масштабов, но его экономические последствия были достаточно тяжелыми. Требуется много лет или даже десятилетий, чтобы общество вернулось на тот уровень экономического развития, который был достигнут непосредственно перед началом революции. Более того, увеличение темпов экономического роста почти всегда зависит от стабилизации новых институтов власти. Потребовалось десятилетие, в течение которого большевики прочно утвердили свой образ правления, чтобы стали возможными победы индустриализации в Советском Союзе. Быстрый рост мексиканской экономики начался лишь в 1940-е гг., когда политические структуры, созданные революцией, обрели стабильную и высокоинституциализованную форму.

Консерваторы неизменно указывают на вызванную революцией экономическую разруху как на знак полного поражения революции. В 1950-е и 1960-е гг., к примеру, на дефицит товаров и экономические трудности, вызванные боливийской, вьетнамской и кубинской революциями, регулярно ссылались как на свидетельство надвигающегося падения революционных правительств в этих странах. Но те же самые экономические явления наблюдаются при всех революциях: нехватка продовольствия, плохой уход за оборудованием, недостаточная координация производственных планов, расточительность и неэффективность — все это были части того, что Лев Троцкий назвал «побочными издержками исторического прогресса», неизбежными во всякой революции42. Можно пойти еще дальше. Экономический успех безразличен для революции, тогда как материальные лишения вполне могут стать существенным фактором ее успеха. Предсказания консерваторов, что нехватка продуктов и материальные трудности приведут к свержению революционного режима, никогда не исполняются по одной простой причине. Материальные лишения, которые были бы невыносимы при старом режиме, служат доказательством силы режима нового. Чем хуже люди питаются и чем хуже условия их жизни, тем больше они начинают ценить политические и идеологические достижения революции, для которой они столь многим жертвуют. «По мере того как режим упрочивается, — отмечал один журналист, писавший о Кастро, — старые кубинцы учатся жить со своими тяготами, а молодые кубинцы — любить их как символ революции»43. Революционные правительства могут терять силу с ростом изобилия, но их никогда не свергают от бедности.

Экономика сравнительно безразлична для революций и для революционеров, и экономическая катастрофа оказывается небольшой платой за расширение и новое самоопределение национального сообщества. Революция уничтожает старые классы, старые основания, обычно аскриптивные, социальной дифференциации и старое общественное расслоение. Она порождает новое чувство общности и общей идентичности для новых общественных групп, обретающих политическое сознание. Если проблема идентичности является ключевой в процессе модернизации, то революция дает окончательное, хотя и дорогостоящее решение этой проблемы. Она означает рождение национального или политического сообщества равных. Она означает фундаментальный переход от политической культуры, в которой для подданных правительство — это «они», к политической культуре, в которой для граждан правительство — это «мы». Ни один из аспектов политической культуры не является более важным, чем масштабы и глубина идентификации людей с политической системой. Наиболее значительным достижением революции и является это резкое изменение политических ценностей и установок. Массы, прежде бывшие за пределами системы, теперь идентифицируют себя с ней; элиты, которые прежде идентифицировали себя с системой, теперь исторгаются из нее.

Уничтожение прежних элит и их эмиграция могут поощряться революционными лидерами. Цель революции — создание нового однородного сообщества, и принуждение враждебных или не поддающихся ассимиляции элементов к эмиграции есть одно из средств построения такого сообщества. Поэтому то, что консервативным иностранцам часто представляется слабостью революционной системы, в действительности служит ее усилению. Мустафа Кемаль создал сильное государство, ограничив его рамки этническими турками и исключив из него армян, греков и другие группы, игравшие ключевые роли в Османской империи. Коммунистические революционные лидеры особенно хорошо усвоили этот урок. Исход 900 000 беженцев, преимущественно католиков, из Вьетнама в 1954 и 1955 гг., существенно усилил северовьетнамское политическое сообщество и в тоже самое время ввел разрушительный и разделяющий фактор в политическую жизнь Южного Вьетнама. То, что восточногерманское правительство до 1961 г. допускало сравнительно свободную эмиграцию своих граждан в Западную Германию, заложило фундамент более стабильного политического строя в Восточной Германии. Готовность Кастро допустить отъезд значительного числа недовольных кубинцев послужил установлению долгосрочной стабильности его режима. В предреволюционном обществе изгоями являются многие бедные, для которых миграция невозможна. В послереволюционном обществе изгоями становятся немногие зажиточные, от которых легко избавиться путем уничтожения или миграции.

Недовольство некоторых групп более чем уравновешивается новым чувством идентичности, которое приобретают другие, более многочисленные группы и появляющимся в результате новым чувством политической общности и единства. Отчасти это новое чувство общности отражается в акценте на равенстве в формах одежды и обращения: «санкюлотство»[46] и подчеркнутое обращение на «ты» становятся в порядке вещей; всякий становится братом или товарищем. Революции приносят мало свободы, но они — самое эффективное из имеющихся в распоряжении истории средств быстрого утверждения братства, равенства и идентичности. Эта идентичность и чувство общности оправдывают бедность и материальные тяготы. «Благодаря Фиделю, — заявил в 1965 г. один неквалифицированный кубинский рабочий, — теперь у нас настоящее равенство… Пусть даже еды не хватает, я не против, поскольку теперь я часть моей страны. Теперь борьба за выживание Кубы — это моя борьба. Если это коммунизм, я целиком за него»44.

Политическое развитие, как мы утверждали выше, предполагает рождение и институциализацию общественных интересов. Нигде это не проявляется так ярко, как в процессе революции. Общество, существующее перед революцией, — это обычно общество, которому мало свойственно сознание общественного блага. Обычно оно характеризуется упадком и разрушением политических институтов, фрагментацией общественного целого, выдвижением локальных и провинциальных притязаний, преследованием частных целей, преобладанием лояльности семье и другим узким группировкам. Революция разрушает старый общественный порядок с его классами, плюрализмом и ограниченной лояльностью. Рождаются новые, более общие источники морали и легитимности. Они носят национальный, а не местнический, политический, а не социальный, революционный, а не традиционный характер. Лозунги, мистика и, возможно, идеология революции служат источниками новых критериев политической лояльности. Лояльность революции и ее целям, завоевавшим всеобщее признание, приходит на смену лояльности более узким и традиционным социальным группировкам старого общества. Общественный интерес старого строя выродился в множество конфликтующих групповых интересов. Общественный интерес нового строя — это интерес Революции.

Революция, таким образом, связана с моральным обновлением. На смену типичным образцам поведения старого развращенного общества приходят новые образцы, поначалу в высокой степени спартанские и пуританские. В своей негативной фазе революция завершает разрушение уже разрушающихся морального кодекса и системы институтов. В позитивной фазе революция рождает новые, более суровые источники морали, авторитета и дисциплины. Всякий революционный режим устанавливает стандарты общественной морали более высокие, всеохватывающие и жесткие, чем те, что существовали при режиме, на смену которому он пришел. «Протестантская дисциплина» первого крупного революционного движения в западном обществе поразила Европу XVII в.45. Показательно, что с того самого времени слово «дисциплина» повторяется в языке революционеров и в описаниях революций. Национальная дисциплина, пролетарская дисциплина, партийная дисциплина, революционная дисциплина — к ним постоянно взывают в ходе революционного процесса. Если преторианское общество — это общество, в котором недостает авторитета, честности, дисциплины, легитимности и представления об общественном интересе, то революционное общество — это общество, где все это есть, и притом нередко в такой степени, что приобретает характер угнетения. Точно так же, как о пуританах можно с некоторым основанием говорить как о первых большевиках, о большевиках и их сподвижниках XX в. можно говорить как о пуританах позднейшего времени. Всякая революция — это пуританская революция.

Революции происходят там, где политическая активность ограничена и политические институты непрочны. «Народы воздвигают эшафоты, — как писал Жувенель, — не в качестве моральной кары за деспотизм, а в качестве биологической платы за слабость»46. Однако негативная фаза революции связана с разрушением старого общественного строя и остатков старых политических институтов. Это создает вакуум. Общество перестает быть основанием общности. В процессах политического развития и модернизации дифференциация и возрастающая сложность общества постепенно делают общность зависимой от политики. Политические идеологии и политические институты приобретают ключевое значение для обеспечения общности, которая оказывается не результатом развития общества, а его разрушения. Всякая революция усиливает правительство и развивает политический строй. Это форма политического развития, которая делает общество более отсталым, а политику более сложной. Это способ восстановления — насильственный и разрушительный, но и созидательный, обеспечивающий равновесие между социальным и экономическим развитием, с одной стороны, и политическим развитием, с другой.

Революции, как часто отмечалось, заменяют слабые правительства на сильные. Новые правительства являются продуктом как концентрации власти, так и, что еще важнее, расширения границ власти в политической системе. «Истинная историческая функция революций состоит, — по словам Жувенеля, — в том, чтобы обновлять и усиливать Власть»47. Завершение той политической работы, которую выполняет революция, зависит, однако, от создания новых политических структур, посредством которых будут стабилизованы и институциализованы процессы централизации власти и ее распространения. Успешная революция требует создания партийно-политической системы.

Исторически революция приводила либо (а) к восстановлению традиционных структур власти, либо (б) к военной диктатуре и правлению силы, либо же (в) к созданию новых властных структур, отражающих фундаментальные изменения в объеме и распределении власти в политической системе, вызванные революцией. Карл II и Людовик XVIII — это примеры возвращения к власти традиционных правителей и реставрации традиционных структур власти. Кромвель был военным диктатором, который безуспешно пытался отыскать новые основания легитимности. Наполеон был военным диктатором, который безуспешно пытался учредить новую, императорскую династию, черпая основания легитимности из военных успехов, народной поддержки и монархической мистики. В каком-то смысле это была попытка сочетать традиционные и военные источники легитимности. Чан Кайши и Гоминьдан, с другой стороны, пытались сочетать военные и современные источники легитимности. Националистическое правительство было отчасти партийным правлением, отчасти военной диктатурой. Ему, однако, не удалось превратить гоминьдан в институт, способный адаптироваться к меняющимся формам политической активности.

В Мексике, с другой стороны, революция сначала привела к правлению генералов, слегка прикрытому конституционными формами. В 1929 г., однако, сочетание обстоятельств, эгоистических интересов и государственной мудрости Кальеса привело к созданию революционной партии, и система квазилегитимного правления генеральской олигархии была преобразована в институциализованную и легитимную систему власти Институционно-революционной партии (ИРП). Эта конструкция затем послужила механизмом, с помощью которого Карденас расширил базу революции и идентификацию масс с новой политической системой. То, что Кальес создал партию революции, дало возможность Карденасу расширить масштабы революции с помощью партии. Таким образом, если китайские националисты от попыток партийного правления перешли в военной диктатуре, то мексиканская революция эволюционировала в противоположном направлении — от чисто военной диктатуры к чисто партийному правлению.

Историки многие столетия называли веками революций. Но XX в. имеет особое право называться веком революций, поскольку только в XX в. революционные процессы привели к рождению революционных институтов. В этом смысле и английская, и французская революции кончились неудачей. В результате их агонии и родовых схваток на свет появились лишь военные диктатуры и реставрированные традиционные формы власти, протектор и император, из которых ни тот ни другой не смог институциализовать свое правление и на смену которым в свой черед пришли Стюарт и Бурбон. Английская революция закончилась компромиссом, французская — раздвоенной политической традицией, которая на полтора века расколола Францию. Во Франции революция не привела ни к какому согласию; в Англии она привела к согласию, которое не было революционным. Обе революции в некотором смысле произошли слишком рано, прежде чем люди осознали и приняли политические партии как организации. Обе революции раздвинули границы политической активности, но не смогли породить новых политических структур для институциализации этой активности.

Сравним эти «незавершенные» революции с революциями XX в. Со времени организации первых постоянных политических партий в США в конце XVIII в. революционное расширение политической активности было неразрывно связано с созданием революционных политических партий. В противоположность английской и французской, русская революция избежала военной диктатуры и монархической реставрации. Вместо этого она произвела на свет совершенно новую систему партийного верховенства, «демократический централизм» и идеологическую форму легитимизации, которая эффективно консолидировала и институциализовала процессы концентрации и распространения власти, вызванные революцией. Всякая крупная революция XX в. приводила к созданию нового политического порядка для структурирования, стабилизации и институциализации более широких форм участия масс в политике. Она приводила к созданию партийно-политической системы с глубокими корнями в населении. По контрасту со всеми предыдущими революциями, каждая крупная революция XX в. институциализовала централизацию и распространение власти с помощью однопартийной системы. И это общее наследие русской, китайской, мексиканской, югославской, вьетнамской и даже турецкой революций, очень разных в других отношениях. Триумф революции — триумф партийного правления.

Мексика

Однако не все революции кончаются триумфом и не все триумфы необратимы. Революция — это одно из средств политического развития, один из путей создания и институциализации новых политических организаций и процедур, усиления политической сферы по отношению к социальным и экономическим силам. Политическое развитие посредством революции отчетливо прослеживается там, где коммунистические партии пришли к власти через восстание и гражданскую войну. Его можно видеть и в других случаях, например в Мексике, где революция привела к значительным изменениям в политической культуре и политических институтах. С другой стороны, однако, возможно, даже и в XX в., чтобы общество пережило агонию революционных потрясений, так и не достигнув стабильности и интеграции, которые может приносить революция. Сопоставление успехов и неудач революции сточки зрения политического развития на примерах Мексики и Боливии может дать нам некоторые основания для оценки вероятного хода революции в других, еще не пришедших к разрешению, случаях.

В течение двадцати лет перед 1910 г. Мексика переживала феноменальное экономическое развитие. Производство в добывающей промышленности возросло вчетверо; были построены десятки текстильных фабрик, сахарные заводы, вчетверо увеличившие производство сахара; крупной отраслью стала нефтедобыча; была проложена широкая сеть железных дорог. При Порфирио Диасе объем внешней торговли и сбор налогов выросли в десять раз. «За время одного поколения возник весь аппарат современной экономики: железные дороги, банки, тяжелая индустрия, устойчивая валюта и гарантированные иностранные кредиты». Однако экономический рост сопровождался растущим разрывом между богатыми и бедными. Контроль над новым финансовым и промышленным богатством сосредоточился в руках иностранных компаний и тесно спаянной олигархии. Нувориши скупали частные и общинные земли индейцев, так что к 1910 г. один процент населения владел 85% пахотной земли, а у 95% из десяти миллионов людей, занятых в сельском хозяйстве, не было ее совсем. Крестьяне были низведены практически до положения крепостных: реальная заработная плата пеона в 1910 г., согласно оценкам, составляла 25% от размера 1800 г.48.

Этот быстрый экономический рост и растущее неравенство имели место в политической системе, плохо приспособленной для того, чтобы смягчать последствия этих изменений и предоставлять возможности для выражения политических требований и разрядки напряжения. Власть была сосредоточена в руках жестокого стареющего диктатора, окруженного немногочисленной и тоже стареющей креольской олигархией. К 1910 г. люди, стоящие наверху политической системы, нередко были старше 70 или даже 80 лет и, случалось, лет по двадцать и больше находились на своих постах. Новые, образованные группы среднего класса в городах были лишены возможности участвовать в функционировании политической системы. Правительство активно противодействовало созданию профсоюзов и запрещало забастовки, порождая этим насилие в сфере труда и способствуя дрейфу рабочего класса в направлении радикализма и анархосиндикализма. Политическая система представляла собой неинституциализованное личное и олигархическое правление, которому недоставало автономии, сложности, согласованности и адаптивности. Власть была централизованной, но ее было мало, и использовалась она все чаще в личных целях. Экономическое развитие, вызванное политикой Диаса, породило общественные силы, которым не находилось места в рамках политической системы, на сохранении которой Диас настаивал. Когда диктатор был в конце концов свергнут, все было готово к началу кровавой борьбы за власть между освободившимися от контроля элитами и к быстрой мобилизации в политику рабочих и крестьянских масс. Разразившаяся в результате революция привела к серьезным изменениям в мексиканской политической культуре и обновлению всех политических институтов. За два десятилетия перед 1910 г. Мексика пережила быстрое экономическое развитие и модернизацию. За три десятилетия после 1910 г. в Мексике наблюдались такие же, если не более быстрые, политическое развитие и политическая модернизация. На смену слабой, неинституциализованной системе личного правления, существовавшей до революции, системе, в которой доминировали личные интересы и общественные силы, пришла автономная, слаженная и гибкая политическая система высокой сложности, обладавшая собственным, независимым от общественных сил, существованием и продемонстрировавшая свою способность к сочетанию достаточно высокой централизации власти с расширением участия общественных групп в политической системе. Цена этих достижений была велика: 1 млн. мексиканцев были убиты или умерли от голода; почти все первые лидеры революции были убиты на каком-то из ее этапов; хозяйство страны было полностью дезорганизовано. Но эти жертвы были, по крайней мере, не напрасны. Политическая система, возникшая в результате революции, обеспечила Мексике политическую стабильность, беспрецедентную для Латинской Америки, и политическую структуру, необходимую для нового периода быстрого экономического роста в 1940-1950-е гг.

Революция способствовала отлаженности мексиканской политической системы за счет того, что она разрушила жесткую классовую стратификацию и положила конец традиционному для мексиканского общества расколу между аристократической, креольской, военной, религиозной традицией, пришедшей из колониальных времен, и либеральным, индивидуалистическим, гражданским средним классом, который сформировался в XIX в. По существу, революция произвела что-то вроде гегелевского синтеза. Консервативно-колониальная традиция была корпоративной по форме и феодальной по содержанию; рожденное в XIX в. движение, связанное с именами Хуареса[47] и Мадеро, было индивидуалистским по форме и либеральным по содержанию. Революция хорошо перемешала то и другое в составе политической культуры, плюралистической по форме и популистской, даже социалистической по содержанию. Этим был положен конец той вражде, которая разделяла мексиканское общество, и в конечном счете даже группы, враждебные революции — помещики, церковь, армия, — смирились с необходимостью сосуществовать по ее правилам. Революция, кроме того, произвела на свет новый объединяющий общественный миф и новые основания легитимности. Она дала Мексике национальный эпос, национальных героев и национальные идеалы, в соответствии с которыми можно было формулировать цели и оценивать результаты. Идеалы революции, отчасти получившие определение в конституции 1917 г. — первой социалистической конституции мира, — легли в основание мексиканского общественного согласия, во многом в той же мере, что и Конституция и Декларация независимости в США. «Подход ко всякому общественно значимому вопросу, его рассмотрение, приятие или отвержение того или иного решения осуществляются с точки зрения ценностей революции, и всякий серьезный автор какой-либо инициативы с необходимостью обосновывает законность своей точки зрения, выдавая ее за подлинное, быть может, единственно подлинное выражение идеалов революции»49.

Революция не только породила новые политические институты и наделила их способностью обеспечивать свою автономию от общественных сил и свою власть над ними. Партия стала эффективным инструментом как для выражения, так и для объединения групповых интересов. Перед революцией мексиканские политики впали в типичный для Латинской Америки «средиземноморский» стиль корпоративной политики, при котором иерархически организованные общественные силы — в первую очередь церковь, военные и землевладельцы — соперничали друг с другом и держали под своим контролем слабые политические институты50. По мере того как мексиканское общество модернизировалось, к этим традиционным общественным силам добавлялись предприниматели, рабочие и профессиональные группировки. Задача революции состояла в том, чтобы подчинить автономные общественные силы эффективным политическим институтам. Эта цель была достигнута в 1930-е гг. путем включения этих общественных сил в состав революционной партии и путем организации внутри этой партии четырех секторов — аграрного, промышленного, народного и военного. Каждый сектор, в свою очередь, характеризовался множеством групп и интересов, принадлежащих соответствующим общественным силам.

Конфликты между секторами приходилось теперь решать в рамках партии, под руководством президента и центральных органов партии. Партийные центры внутри районов приписывались секторам с учетом их влияния в каждом районе, и каждый сектор был обязан поддерживать кандидатов, выдвинутых другими секторами. Система институциализованных сделок и компромиссов внутри партии пришла на смену прежней преторианской политике открытого конфликта и насилия. Секторальная организация партии также способствовала усилению центрального руководства, уменьшая влияние местных начальников и региональных каудильо. Интересы секторов были подчинены интересам партии и включены в последние. Сочетание политического института, обладающего властью, с сохранением представительства организованных групповых структур «средиземноморской» политики создало, по существу, новый тип политической системы, который лучше всего описывается выражением Скотта: корпоративный централизм.

Подчинение ранее автономных общественных сил правящему политическому институту нигде так отчетливо не проявилось, как в менявшейся роли военных в мексиканской политике. Перед 1910 г. политика Мексики была политикой милитаризма и насилия. «Пожалуй, ни одна страна в Латинской Америке, — пишет Льевен, — не страдала так долго и так глубоко от проклятия хищнического милитаризма, как Мексика. Более чем тысячу вооруженных восстаний пришлось пережить этой несчастной республике в первое столетие своего национального существования»51. Революция положила этому конец. В мексиканской истории президентские выборы и военные мятежи шли рука об руку. Последний успешный военный мятеж против избранного президента был в 1920 г. Во время мятежа 1923 г. на стороне мятежников была половина офицерского корпуса, и мятеж был подавлен с помощью вооруженных отрядов рабочих и крестьян. Участие этих групп показало, что способности военных монополизировать насилие и осуществлять принуждающее политическое действие приходит конец. Мексиканская политика становилась слишком сложна, чтобы осуществлять контроль над нею с помощью одной только военной силы. Менее четверти офицеров поддержали военный мятеж 1927 г., а в 1938 г. последний военный мятеж послереволюционной эры не нашел никакой существенной поддержки и был легко подавлен.

Исключению военных из политики способствовало введение более профессиональных систем подготовки, осуществленное в 1920-е гг., и довольно решительная политика в сфере назначений и увольнений, которая должна была помешать какому-нибудь генералу построить локальную политическую машину. Однако решающим фактором, приведшим к уходу военных из политики, стала организация в 1929 г. революционной партии и настойчивое требование ее первых двух руководителей, Кальеса и Карденаса (которые оба были генералами), чтобы размещение партийных центров и определение политики производились внутри партийной структуры. Когда партия была реорганизована в 1938 г., был создан военный сектор — чтобы обеспечивать представительство военных внутри партии. Цель этой меры состояла не в том, чтобы усилить роль военных в мексиканской политике, а в том, чтобы вместо насильственных методов использовать электоральные и переговорные. Защищая военный сектор, Карденас заявлял: «Мы не втягиваем армию в политику. Она уже в ней участвовала. Более того, она занимала доминирующее положение в ситуации, и мы правильно сделали, что уменьшили ее влияние до одного голоса из четырех»52. Три года спустя президент Авила Камачо упразднил военный сектор партии, расколол военный блок в конгрессе и отправил в отставку многих революционных генералов. Политические посты и политические роли постепенно переходили от генералов к гражданским бюрократам и политикам.

Политическая система, созданная революцией, отражала также высокий уровень институционной сложности. Как и в других послереволюционных государствах, основным институционным различием было различие между партией и правительством. Первая монополизировала функции на входе политической системы, второе играло решающую роль в осуществлении функций на выходе. Внутри партии секторальная организация выражала деление, которое проходило поперек деления по классам и регионам. Так, аграрный сектор делили между собой крестьянские организации, организации сельских рабочих и организации агрономов и техников. Промышленный сектор делился на доминирующий правый блок и меньший по численности левый блок. Народный сектор был разнородным собранием групп, представлявших гражданских служащих, мелкий бизнес, профессионалов, женщин и другие группы. Эта структура дробила конфликты и облегчала объединение политических интересов. К традиционным типам политического конфликта в Мексике — семейным, клановым и региональным — теперь добавилось соперничество между секторами и между группами внутри секторов.

Наконец, революционная политическая система продемонстрировала свою адаптивность. Самым, вероятно, очевидным достижением партийной системы в Мексике является то, в какой степени удалось разрешить проблему мирной передачи власти. Первоначальным лозунгом революции был лозунг «Никаких перевыборов», и революционная партия превратила этот лозунг в основание политической стабильности. Президенты избирались один раз на 6 лет посредством сложного и несколько мистического процесса «аускультации» (auscultacion), рекомендаций, консультаций, обсуждений и поисков согласия, в котором будущий президент играл доминирующую роль. Отобранный с помощью такого неформального процесса, кандидат далее выдвигался партийным съездом и избирался, преодолевая слабую оппозицию со стороны существовавших в рамках системы мелких партий. В течение шести лет пребывания на посту он располагал значительной властью, но не имел перспектив на переизбрание. Эта практика существенно способствовала стабильности системы. Если бы президент мог оставаться у власти неопределенное время, это побуждало бы других претендентов на президентское кресло к попыткам незаконного его смещения. В той же ситуации, когда каждый президент избирается лишь на один срок, честолюбивые политики могут рассчитывать на неоднократное участие в выборах, до тех пор пока они не станут слишком стары, чтобы эффективно бороться за лидерство.

Мексиканская политическая система проявила также значительную адаптивность в отношении политических нововведений. В 1933 г. Кальес объявил, что революция не достигает своих целей, что коррупция и невежество препятствуют ее развитию. Состоявшееся на следующий год избрание Карденаса показало способность политической системы ставить новые цели, инкорпорировать новые группы и осуществлять множество радикальных реформ. Сточки зрения проводимой политики режим Карденаса был второй мексиканской революцией. Был дан новый импульс земельной реформе, национализированы железные дороги и нефтяные скважины, более широкие слои населения были охвачены образованием, запущены новые социальные программы. То, что система смогла произвести на свет лидеров, которые смогли осуществить эти изменения, и то, что оказалось возможным осуществить сами эти изменения, действуя внутри системы, служит веским свидетельством в пользу как мудрости политических лидеров, так и адаптивности политической системы. Самому Карденасу было всего 39 лет, когда он был избран президентом, и его приход к власти говорил о появлении внутри партийной структуры нового поколения более молодых, более радикальных, более интеллектуальных политических лидеров. Приход к власти этого поколения был мирной революцией в истории мексиканской политической системы, сравнимой во многих отношениях с приходом к власти демократов-джексонианцев в американской политической системе.

К концу срока правления Карденас использовал свое влияние, чтобы обеспечить избрание на президентский пост Авилы Камачо. За Камачо последовал в 1946 г. более радикальный Алеман, смененный в 1952 г. более консервативным Кортинесом, которого в 1958 г. сменил более радикальный Лопес Матеос и в 1964 г. более консервативный Диас Ордас. Гибкость, таким образом, оказалась встроенной в систему через неформальный, но эффективный процесс чередования радикальных президентов-новаторов с консерваторами. Система, таким образом, путем сознательного выбора лидеров сумела установить то чередование реформ и консолидации, которое в более конкурентных партийных системах достигается через сдвиги в предпочтениях избирателей.

Высокий уровень институциализации мексиканской политической системы позволил ей эффективно решать проблемы модернизации в середине XX в. За созданием в 1929 г. революционной партии в 1930-е гг. последовали как централизация власти, необходимая для проведения социальных реформ, так и распространение власти, связанное с расширившейся идентификацией людей с политической системой. Ключевой фигурой в этом процессе был Карденас, который институциализовал партию, централизовал власть в руках президента, осуществил социальные реформы и расширил участие населения в политической жизни. Первоначально централизация была на неформальной основе осуществлена Кальесом в 1920-е гг. В 1930-е гг., после создания революционной партии централизация власти была институциализована в президентстве. После избрания на пост президента Карденас сумел оспорить неформальную власть Кальеса и утвердил свое влияние во всей партии. Реорганизация партии на секторальной, а не географической основе разрушила власть региональных каудильо. Поток партийных средств шел из местных организаций в национальную, и, таким образом, последняя могла осуществлять контроль над партийной деятельностью на местном уровне.

При Карденасе власть одновременно и распространялась вширь, и централизовалась. Карденас активно подталкивал процессы самоорганизации в промышленности и сельском хозяйстве, поддерживая образование Национальной крестьянской конфедерации и Мексиканской конфедерации труда. Эти организации были включены в состав партии, за счет чего членство в партии сильно расширилось, так что преобладающим элементом стали рабочие и крестьяне, а не государственные служащие. К 1936 г. в партии было более миллиона членов. Позднее в состав партии были включены также молодежные группы, кооперативные общества и другие общественные организации. По существу, этот процесс означал мобилизацию новых групп в партию и тем самым в политику, и в то же время укрепление этих групп. Мобилизация и организация осуществлялись одновременно. Что не менее важно, Карденас создал символы для идентификации народа с системой. Во время своей президентской кампании в 1934 г. он установил практику, подхваченную последующими кандидатами, длительной президентской предвыборной поездки с целью завоевания народной поддержки и поднятия общественного интереса. На посту президента он всячески старался выказать близость к народу и доступность (вплоть даже до того, что национальной телеграфной службе было дано указание в течение одного часа ежедневно бесплатно принимать любые послания, адресованные президенту)53. Он много путешествовал по стране, посещал деревни, выслушивал жалобы и внушал людям чувство, что его правительство — это их правительство.

Значение этого процесса расширения политического участия в функционировании системы и народной идентификации с системой можно ясно увидеть, если обратиться к данным проделанного Алмондом и Вербой сравнительного анализа политических ценностей и установок в США, Великобритании, Германии, Италии и Мексике54. Практически по всем показателям социального и экономического развития Мексика и Италия отстают от остальных трех стран, а Мексика существенно отстает от Италии. Но с точки зрения политической культуры наблюдаются поразительные различия между Мексикой и Италией и даже между Мексикой и другими странами с намного более высоким уровнем модернизации. Мексиканцы меньше гордились политикой и правительством своей страны, чем американцы и англичане, но больше, чем итальянцы и немцы. Мексиканцы не признавали за правительством большой роли в их жизни, но очень многие интересовались политикой. Даже те мексиканцы, которые считали, что государство не оказывает влияния на их жизнь, все же выказывали серьезное внимание к политике.

Что, пожалуй, наиболее важно, мексиканцы, как и американцы, были в большей степени гражданами, чем подданными. В этом, как предполагают Алмонд и Верба, и состоит главное различие между обществами революционными и нереволюционными. Иными словами, это можно рассматривать как социологическое свидетельство в пользу суждения Токвиля, что США воспользовались результатами демократической революции, хотя и никогда не переживали такой революции. 33% мексиканцев в сравнении с 27% итальянцев выказали гражданскую компетентность, и 45% мексиканцев в сравнении с 63% итальянцев были отнесены к числу отчужденных с точки зрения «входа» в политическую систему. В типичном случае, как указывают Алмонд и Верба, люди сначала развивают в себе компетентность в качестве подданных и лишь позднее гражданскую компетентность. Однако в Мексике революция видоизменила этот процесс. Мексиканцы говорят, что получают мало пользы от своей политической системы, но надеются, что будут получать больше. Их политика — это политика чаяний. Мексиканскую политическую культуру характеризует «революционная надежда», и легитимность политической системы зиждется на чаяниях и надеждах, которые принесло это событие55.

Политическое развитие никогда не бывает завершено, никакая политическая система не решает всех стоящих перед нею проблем. Однако, в сравнении с другими революциями, мексиканская революция была очень успешной в отношении политического развития, т. е. в создании сложных, автономных, слаженных и адаптивных политических организаций и процедур, была достаточно успешной в деле политической модернизации, т. е. в централизации власти, необходимой для проведения социальных реформ и расширении пределов власти, необходимом для включения новых групп. Через 35 лет после создания революционной партии[48] многие ставили под вопрос способность политической системы по-прежнему удовлетворять потребности быстро меняющейся социальной и экономической жизни Мексики. Можно предположить, что потребуются серьезные изменения в политической системе, чтобы она смогла справляться с этими новыми проблемами. Можно также допустить, что система окажется неспособной адаптироваться к новым уровням экономического развития и социальной сложности. Какова бы, однако, ни была ее последующая судьба, система, рожденная революцией, дала Мексике политическую стабильность, идентификацию народа с государством, социальные реформы и экономическое развитие, не имеющие аналогов в более ранней истории страны и уникальные в Латинской Америке.

Боливия

Ничего подобного этой сводке достижений не принесла боливийская революция. В отличие от Мексики, Боливия показывает, что, хотя при определенных условиях революция может быть дорогой к политической стабильности, она не ведет туда с необходимостью. На поверхности можно усмотреть много сходного в боливийской и мексиканской революциях. Дореволюционной Боливией управляла немногочисленная белая элита, которая господствовала над массой неграмотных, не говорящих по-испански крестьян-индейцев. Говорили, что три компании по производству олова и 200 семей владеют страной. В 1950 г. 10% землевладельцев владели 97% земли56. Здесь мы видим почти в чистом виде двуклассовое олигархическое общество. В 1930-е гг., однако, Боливия оказалась вовлеченной в войну с Парагваем, которая потребовала мобилизации большой крестьянской армии. Поражение Боливии в войне привело, в свою очередь, к военному перевороту, совершенному группой полковников, стремившихся к созданию более эффективного и прогрессивного правительства. В 1939 г. на смену этой военной хунте пришел более консервативный режим. В следующие годы было организовано несколько политических партий, включая Националистическое революционное движение (НРД), образованное группой интеллектуалов. В 1943 г. военный переворот привел к власти группу армейских офицеров, состоявших в коалиции с НРД. Этот режим начал осуществлять программу, которая была отчасти фашистской, отчасти радикальной и отчасти кровожадной. В 1947 г. он был свергнут в ходе городского восстания, вновь пришло к власти консервативное правительство, и лидеры НРД отправились в изгнание. В 1951 г. были проведены выборы, блистательно выигранные находившимся в изгнании Пас Эстенсоро, лидером НРД. Однако армия отменила результаты выборов. Наступил период смуты.

Наконец, в апреле 1952 г. НРД начало борьбу за свержение правительства. Это удалось сделать сравнительно малой кровью. Революционеры пришли к власти; Пас Эстенсоро вернулся из изгнания, чтобы стать президентом нового революционного режима. Правительство НРД национализировало оловянные копи и провозгласило всеобщее избирательное право. Хотя его лидеры были в аграрных вопросах достаточно умеренны, в 1952 г. крестьяне образовали свои собственные организации и начали захватывать землю. Столкнувшись с этим движением снизу, лидеры НРД, как и Национальное собрание в 1789 г. и большевики в 1917 г., выбрали единственно возможный революционный курс и легализовали действия крестьян. Режим также упразднил старую армию и организовал милицейские отряды крестьян и рабочих. В течение последующих 12 лет в Боливии фактически существовала однопартийная система, при которой НРД монополизировала власть, не допуская к ней различные диссидентские и раскольнические группировки левого и правого толка. В 1956 г. президентом был избран другой основатель НРД, Эрнан Силес, который проводил более умеренную и осторожную политику, чем его предшественник. В 1960 г. Пас Эстенсоро был снова избран президентом и, после того, как он изменил конституцию, чтобы сделать это возможным, в 1964 г. был переизбран. На протяжении 1950-х гг. был предпринят ряд попыток переворотов, вдохновляемых главным образом правыми, но все они были подавлены. Однако в 1961 г. правительство, попытавшись реформировать оловодобывающую отрасль, оказалось втянуто в ряд вооруженных столкновений с горняками. Интенсивность этих конфликтов возрастала, и в октябре 1964 г. страна оказалась охвачена необъявленной гражданской войной, в которой армия и крестьяне сражались со студентами и горняками. В первую неделю ноября высшее командование армии и военно-воздушных сил сместило президента Паса, отправило его в изгнание и установило военный режим. На следующий год и этот режим оказался втянут в серию кровавых схваток с горняками. В 1966 г. лидер военных генерал Рене Баррьентос был избран президентом без серьезной оппозиции.

Такой ход событий ставит очень интересные и важные вопросы. Как и мексиканская революция, боливийская революция в качестве своих ближайших результатов принесла социальное равенство, политическую мобилизацию и экономический хаос. Почему же, в отличие от мексиканской революции, она не принесла такого долговременного результата, как политическая стабильность? Что в боливийской революции пошло не так? Почему НРД, в отличие от Институционно-революционной партии Мексики, не смогла осуществить эффективную институциализацию? Почему милитаризм и военные перевороты вновь стали принадлежностью боливийской политической жизни?

Можно указать на четыре фактора, послужившие причиной сказанного. Во-первых, у боливийской революции немало черт большой революции: смещение с постов и эмиграция традиционной социо-экономической элиты; революционный союз между интеллигенцией среднего класса и крестьянством; национализация собственности и, по существу, экспроприация земли; взрывной рост политической активности масс; установление однопартийного правления. Но у нее не было одной черты завершенной революции. Сам по себе захват власти был связан со сравнительно небольшим насилием. Прежний режим пал в апреле 1952 г., армия раскололась, и вооруженные партизаны НРД в союзе с рабочими и мятежной частью армии легко установили контроль над страной. В Мексике в 1910–1920 гг. около миллиона людей, почти 10% населения, погибли от насилия или голода. В боливийской революции 1952 г. было убито примерно 3000 человек, менее одной десятой процента населения, а после своего прихода к власти режим НРД установил в стране относительные порядок и безопасность. В следующие год или два наблюдались отдельные вспышки насилия в сельской местности, но в целом эта революция оказалась, по меркам обычных революций, довольно мирной. «Революция, — как писал Ричард Пэтч, — развивалась не по правилам. Не было классовой борьбы. Она отняла мало жизней. За пределами Ла-Паса было мало вооруженной борьбы. Не было экстремистов у власти, не было террора, не было термидора»57. После прихода НРД к власти проходила значительная мобилизация крестьян и рабочих, но без соперничества. В боливийском случае отсутствовала насильственная борьба за власть, которая обычно имеет место между революционными элементами после падения старого режима. В данном случае захват власти НРД больше напоминал захват власти Насером в Египте, чем кровавую борьбу за власть, которую пришлось вести «нортенос» в Мексике, большевикам в России или коммунистам в Китае. Этот сравнительно мирный характер борьбы в Боливии, по крайней мере, двояким образом неблагоприятно сказался на последующей политической стабильности. Во-первых, длительное насилие вызывает физическое, психологическое и моральное истощение, которое в конечном счете понуждает общество к принятию какого бы то ни было порядка, лишь бы это был порядок. Одним из объяснений тому, что крайне жестокие революции приводят к миру и стабильности, служит то, что люди просто измучены насилием и готовы смириться с властью любого правительства, которое выглядит способным предотвратить возобновление этого насилия. Мексиканцы в 1920 г., русские в 1922 г., китайцы в 1949 г., как и испанцы в 1939 г., достаточно натерпелись от гражданской войны, чтобы желать ее продления. Напротив, боливийцы не были истощены своей революцией, и их жажда насилия не была утолена. Во-вторых, одной из функций насильственной борьбы за власть между революционными группами является уничтожение соперничающих претендентов на лидерство в революции. Убийство в первое десятилетие революции Мадеро, Вильи, Сапаты и Карансы сделало возможным союз Обрегона и Кальеса в деле наведения порядка в 1920-е гг. Позднейшее убийство Обрегона оставило Кальеса единственным, кто контролировал послереволюционную сцену. Такого рода борьба, как писал Жувенель, «приводит к тому, что на места уставших и скептически настроенных правителей приходят политические атлеты, которые только что окровавленными, но победоносными вышли из смертельных схваток революции»58. В Боливии на ранних этапах революции не было этой жестокой борьбы за власть и уничтожения революционных соперников.

То обстоятельство, что на ранних этапах революции не произошло уничтожения соперничавших в борьбе за власть революционеров, могло бы и не помешать последующему установлению политической стабильности, если бы политические лидеры умели разрешать возникающие противоречия путем компромисса. Пас Эстенсоро, ведущая фигура революции, был, однако, мало склонен делить свою власть с коллегами. Настойчивость, с которой он стремился баллотироваться в 1960 г. на второй президентский срок, вызвала враждебность со стороны сооснователя НРД, Уолтера Гевара Арсе, считавшего, что наступил его черед быть президентом, и выдвинувшего свою кандидатуру. Чтобы усилить свои позиции, Пас вступил в союз с левым крылом НРД, лидер которого Хуан Лечин был выдвинут и избран вице-президентом при Пасе. В 1964 г. Лечин считал, что наступила его очередь президентствовать, но Пас внес поправку в конституцию, чтобы сделать возможным свое переизбрание, и тем настроил против себя Лечина и левое крыло НРД. Таким образом, своими действиями ради монополизации президентского поста Пас настроил против себя практически всех лидеров партии. В результате его собственные позиции сильно ослабли, и, когда в ноябре 1964 г. против него выступила армия, он не смог найти сколько-нибудь существенной поддержки со стороны своих прежних товарищей по партии.

Контраст между этим ходом событий и тем, что наблюдался в Мексике, показывает важность государственной мудрости в деле обеспечения политической стабильности и институциализации власти. Главным правилом мексиканской революции было «никаких перевыборов», и, несмотря на искушение удержаться на посту, лидеры революции соблюдали этот принцип. Когда Карранса попытался обойти его, выдвинув в президенты своего приспешника, его сместили. В 1920-е гг. Обрегон и Кальес были президентами поочередно, и, когда Обрегон был в 1928 г. убит, Кальес сохранил верность принципу и отказался от притязаний. Напротив, он заявил, что революция должна быть институциализована, и возглавил деятельность по созданию Мексиканской революционной партии. Аналогичным образом, пятью годами позже у Кальеса хватило мудрости признать, что революция стагнирует, что необходимы молодые лидеры, и согласиться на выдвижение в президенты Карденаса. Напротив, Пас Эстенсоро подорвал политическую стабильность своей страны тем, что попытался сохранить за собой политическое руководство. Политическая стабильность есть отчасти нечто производное от исторических условий и общественных сил, но отчасти она является результатом сделанных политическими лидерами выборов и принятых ими решений. Вторым источником различий между мексиканской и боливийской революциями с точки зрения утверждения политической стабильности является, таким образом, различие в государственной мудрости Кальеса и Паса Эстенсоро.

Третье ключевое различие между двумя революциями касается связей между общественными силами и политическими институтами. Одним из результатов мексиканской революции было подчинение автономных общественных сил авторитету интегрирующей политической партии.

Традиционные социальные институты, такие, как армия и церковь, поначалу враждебные революции, были исключены из политической жизни и затем постепенно включались в состав политической системы на вспомогательных или подчиненных ролях. Новые общественные группировки, такие, как рабочие и крестьяне, пришедшие в политику в результате революции, были в значительной мере организованы революцией. В 1918 г. президент Карранса и его правительство поддержали создание конфедерации профсоюзов. В 1920-е гг. профсоюзное движение во главе с Луисом Моронесом оказалось тесно связано с президентом Кальесом. В 1930-е гг. Карденас в качестве президента помогал формированию новых крестьянских и рабочих организаций, которые, в свою очередь, были прямо интегрированы в структуру революционной партии, когда в 1938 г. Карденас реорганизовал ее по секторам. Отличительной характеристикой мексиканского рабочего движения была его тесная связь с правительственной партией, активное участие профсоюзных лидеров в руководстве партией и, соответственно, сильное влияние партии на профсоюзные организации.

В Боливии рабочие и крестьянские организации также играли ключевую роль в политической сфере. Во многом потому, что боливийская революция произошла через 40 лет после мексиканской революции, степень организованности рабочих в Боливии оказалась ко времени революции намного более высокой, чем в Мексике. В течение двух десятилетий перед 1910 г. режим Диаса в Мексике противодействовал организации рабочих и подавлял попытки в этом направлении. В то же время режимы Торо и Буша в Боливии в 1930-е гг. активно поощряли объединение рабочих, в 1940-е гг. все — НРД, другие левые партии, правительство — оспаривали друг у друга контроль над рабочим движением. Таким образом, в Мексике элементы более раздробленного рабочего движения оспаривали друг у друга доступ к политическим лидерам и влияние внутри революционной партии, тогда как в Боливии политические партии боролись за влияние на центральную рабочую организацию и контроль над ней. В период между 1952–1958 гг. правительство считалось органом «управления» НРД и центральной рабочей организации, и последняя выбирала четырех членов кабинета59. Итак, в отличие от Мексики, организация рабочих в Боливии предшествовала революции и после революции развивалась независимо от политических организаций.

Еще поразительнее, что формирование крестьянских организаций в Боливии также осуществлялось независимо от политических партий и национального политического руководства. Первые крестьянские синдикаты были организованы в районе г. Кочабамба после войны с Парагваем. В последующие 15 лет крестьянские организации распространялись постепенно, а потом, после революции 1952 г., очень быстро. Сразу же после прихода к власти в апреле 1952 г. НРД попыталось создать собственную крестьянскую организацию, но ему пришлось уступить дорогу движению, независимо организованному самими крестьянами. Эти организации «кампесино» играли ведущую роль в захватах земли в конце 1952 и в 1953 г., вынудив этим правительство принять закон об аграрной реформе60. В результате сложился высокий уровень идентификации НРД с крестьянским движением, и впоследствии несколько лидеров, связанных с крестьянами, играли важную роль в правительстве. При этом, однако, крестьянские организации всегда существовали независимо от партии и вне ее.

Таким образом, в Боливии организованные общественные силы, крестьяне и рабочие, оказывали на господствующую политическую партию большее влияние, чем в Мексике. НРД, как отмечал один из наблюдателей, «не было главной ареной нации, на которой бы осуществлялись массовые политические действия: центрами низовой политики были скорее союзы горняков и крестьян. Значит, мобилизация населения для политического действия осуществлялась принципиально классовыми организациями, такими, которые не требовали лояльности к политическим институтам и не формировали ее»61. Эта ситуация не обязательно привела бы к политическому расколу, если бы не острые конфликты, возникшие вокруг горнодобывающей промышленности. Главными источниками поддержки для НРД во время революции были городские студенты и интеллектуалы, горняки и другие рабочие. Однако в 1950-е гг., после того, как копи были национализированы, производство начало резко падать, а производительность еще быстрее. В то же время сильная инфляция заставила правительство, возглавляемое президентом Силесом, начать в 1957 г. осуществление довольно жесткой стабилизационной программы. Это вызвало сопротивление горняцкой организации во главе с Хуаном Лечином. В ходе последовавшей затем взаимной демонстрации силы горняки смирились с правительственной политикой, но Лечин сохранил контроль над горняцкой организацией. Позднее Пас Эстенсоро, переизбранный президентом в 1960 г., с иностранной помощью и следуя указаниям иностранцев, начал осуществление программы модернизации горнодобывающей промышленности. Это привело к новой конфронтации между горняками и правительством, проявившейся в забастовках, беспорядках и вспышках насилия.

К этому времени в роли основных источников поддержки правительства, вместо городской интеллигенции, которая выступает против большинства правительств, и горняков, недовольных политикой правительства, стали крестьяне, выигравшие от земельной реформы и других действий правительства. Теоретически Пас должен был бы мобилизовать крестьян и крестьянскую милицию в своей борьбе с горняками. Во время своего второго срока он, однако, формировал новую профессиональную армию. Между 1960 и 1963 г. боливийский военный бюджет удвоился, вызвав таким образом к жизни новую общественную силу, способную к самостоятельным действиям. Политическая сила военных проявилась весной 1964 г., когда Пас был вынужден отменить свое прежнее решение и сделать начальника штаба ВВС генерала Рене Барьентоса своим кандидатом в вице-президенты. После переизбрания конфликт с горняками обострился, и Пасу пришлось направить армию на подавление восстания горняков. В то же время учителя и другие городские группы также бастовали и выступали против режима. Перед лицом возможной гражданской войны генерал Барьентос возглавил переворот, который привел к смещению Паса.

Расколов НРД конфликтами с Лечином, Геварой и Силесом Пас изолировал себя от своих сторонников из городского среднего класса и рабочих; верными ему остались лишь крестьяне. Создав новую армию как опору своей власти, он, однако, вызвал к жизни то, что сам позднее точно характеризовал как «военное чудовище Франкенштейна»62. Когда настал момент пробы сил, интеллигенция и рабочие были против режима, крестьянам недоставало ни желания, ни возможностей, чтобы действовать, и армии, следовательно, было нетрудно сместить его. В 1923 г. президент Мексики Обрегон подавил военный мятеж, призвав на помощь крестьянскую милицию и рабочие отряды. В 1964 г. в Боливии рабочие отряды были на стороне противника, а крестьянская милиция слишком слаба и слишком безразлична, чтобы ее можно было быстро мобилизовать на поддержку президента. Расстановка общественных сил напоминала ту, что была в Турции в 1960 г., и это говорит о том, что если крестьянская поддержка является необходимым условием политической стабильности, то она не является достаточным ее условием. Требуется также участие по меньшей мере одного из основных элементов городского населения — интеллигенции, рабочих или армии.

Четвертый фактор, который можно связать с неудачей боливийской революции, — это труднообъяснимое отсутствие здесь национализма, направленного против иностранного вмешательства. Всякая большая революция была связана на том или ином из ее этапов с мобилизацией масс на борьбу против внешнего врага. В случае Боливии это обстоятельство явственно отсутствовало. Иностранное присутствие в Боливии перед революцией было довольно умеренным; три крупнейших владельца оловянных копей — Патиньо, Хохшильд и Арамайо — были боливийцами. Национализация копей не вызвала сколько-нибудь значительного протеста за рубежом, тем более интервенции. В изолированной, расположенной в глубине континента и удаленной от мировых центров силы боливийская революция не имела непосредственной и очевидной мишени, которая бы послужила генератором массовой активности, ненависти и национализма.

Боливийская революция, таким образом, ставит вопрос о том, возможна ли завершенная революция в отсутствии как значительного предреволюционного иностранного присутствия, так и значительного послереволюционного иностранного вмешательства. Она ставит этот вопрос, но не отвечает на него. А ведь здесь не только не было иностранной интервенции против революции, но была довольно значительная иностранная поддержка революции. Боливийскую революцию финансировали США. Ее, в сущности, финансировала та самая американская администрация, которая подавила одну революцию в Гватемале и готовилась к свержению другого революционного режима на Кубе. За 1953–1959 гг. Боливия получила 124 миллиона долларов прямой американской экономической и технической помощи и еще 30 миллионов долларов в виде займов. Размеры помощи на душу населения много превосходили то, что было получено любой другой латиноамериканской страной. Даже после начала деятельности Союза ради прогресса Боливия все еще оставалась одним их крупнейших получателей американской помощи, общий объем которой к 1964 г. составил примерно 400 миллиона долларов.

Вопрос, следовательно, состоит в том, в какой мере поддержка революционной системы со стороны США способствует нестабильности этой системы? Такое воздействие может осуществляться двояким образом. Во-первых, зависимость правительства от финансовой помощи США позволяла США вынуждать или побуждать правительство проводить политику, которой оно бы не проводило, если бы зависело только от внутренних источников политической поддержки. Боливийское правительство проводило консервативную политику, выплачивая компенсации прежним владельцам оловянных копей и обслуживая внешний долг. По настоянию США президент Силес в 1957 г. начал осуществлять весьма непопулярную стабилизационную программу, предусматривающую замораживание заработной платы на уровне, сильно отстающем от роста цен после 1952 г. США также настояли на том, чтобы были отложены или отменены некоторые программы социальной помощи и развития. «Нам пришлось сказать боливийскому правительству, — говорил один из представителей США, — что оно не должно вкладывать в это деньги и что мы не собираемся вкладывать в это наши деньги»63. В 1962–1963 гг. США вместе с западногерманскими фирмами и Межамериканским банком развития увеличили помощь восстановлению оловянных копей, на том условии, что правительство предпримет решительные действия по сокращению расходов и избавлению от избыточной рабочей силы. По-видимому, США влияли и на отбор политических лидеров. Они активно поддерживали Силеса, когда он был президентом, и постоянно поддерживали Паса Эстенсоро. В 1964 г. посол США сопровождал Паса в его предвыборной поездке по стране. В это и последующее время США, по всей видимости, делали все возможное, чтобы предотвратить военный переворот против Паса. По имеющимся данным, ранее, в 1955 г., левый профсоюзный лидер Хуан Лечин был лишен поста министра горнодобывающей промышленности по настоянию США64. Почти все эти действия способствовали обострению отношений между правительством и горняками. У правительства, не столь зависимого от США, практически не было бы иного выбора, кроме как проводить примирительную политику в отношении горняков. Вмешательство США в Боливии существенно способствовало поляризации боливийской политической жизни.

Второе важное дестабилизирующее следствие этого вмешательства состояло в том, что оно способствовало становлению политической силы, сыгравшей решающую роль в свержении того самого правительства, которое США поддерживали. Речь идет, разумеется, о боливийской армии. До 1960 г. Боливия почти не получала военной помощи от США. В 1960–1965 гг., однако, Боливия получила американскую военную помощь на 10,6 миллиона долларов. Без этой помощи армия как организованная сила и политический институт была бы, вероятна, слишком слаба, чтобы свергнуть Паса. В 1944 г., за 8 лет до революции, Пас заявлял, что «в такой экономически зависимой стране, как наша, невозможно совершить экстремистскую революцию»65. Весьма возможно, он был прав. Представляется, что одним из важных факторов, способствовавших политической нестабильности в Боливии, была зависимость боливийского революционного правительства от американской помощи. Эта помощь могла существенно способствовать росту социального благосостояния и экономическому развитию. Но ее политическое воздействие было дестабилизирующим. Помогая революции, США развращали ее.

Ленинизм и политическое развитие

Различные мотивы побуждали коммунистов и некоммунистов подчеркивать революционный характер коммунизма. Но коммунисты не изобрели идею революции; модернизационные революции совершались задолго до появления коммунистов. Коммунистическая теория революции есть лишь обобщение опыта французской революции, впоследствии модифицированное с учетом опыта русской и китайской революций. Немногие традиционные режимы были свергнуты коммунистическими движениями. Отличительным достижением коммунистов было не это, а создание после революций современных правительств, деятельность которых основывается на широком участии народных масс в политике.

Общества, вступающие в современный мир без традиционных принципов легитимности и традиционных институтов власти, особенно восприимчивы к коммунистическому влиянию. До большевистской революции ни одна революция не была завершена, поскольку никто из революционных лидеров не сформулировал теории, которая бы объясняла, как организовать и институциализовать расширение политической активности, составляющее саму суть революции. Ленин решил эту проблему и, сделав это, совершил одно из самых значительных политических открытий XX в. Его последователи разработали политическую теорию и политическую практику приведения в соответствие процесса мобилизации новых групп в политику с процессом создания и институциализации новых политических организаций. Группы многих типов — религиозные, националистические, классовые — могут приводить в политику новых участников. Но только коммунисты постоянно демонстрировали способность организовывать и структурировать такое участие и тем самым создавать новые институты политического порядка. Не революция и разрушение установленных институтов, а организация и создание новых политических институтов составляет специфический вклад коммунистических движений в современную политику. Политическая функция коммунизма состоит не в том, чтобы свергать власть, а в том, чтобы заполнять вакуум власти.

Более того, эффективность и стабильность коммунистических политических систем лишь отчасти зависит от того, каким путем они утверждались. Шесть из четырнадцати коммунистических правительств (Советский Союз, Китай, Югославия, Албания, Северный Вьетнам, Куба) пришли к власти путем внутренней в основных своих чертах социальной и национальной революции. Другие восемь (Польша, Восточная Германия, Венгрия, Болгария, Румыния, Чехословакия, Северная Корея, Монголия) были в значительной мере навязаны внешней (т. е. советской) силой. Коммунистическая легитимность в последних была заметно слабее, чем в первых, поскольку коммунизм в них в меньшей степени идентифицировался с национализмом. В самом деле, интересы коммунизма и национализма вполне могут противоречить друг другу, как это иногда и бывало в восточноевропейских странах, 8 коммунистических «оккупационных» систем являются, таким образом, менее стабильными, чем 6 коммунистических «революционных» систем. Правда, «оккупационные» режимы вполне могут оказаться способными преодолеть свою первоначальную ущербность, идентифицируясь с национальными чувствами в своих странах и утверждая свою национальную независимость (как сделали в 1960-е гг. Румыния и Северная Корея) в противостоянии попыткам контроля извне. Фактически оккупационные режимы в большей степени испытывают давление в этом направлении внутри страны, чем режимы революционные, которые могут руководствоваться сознанием, что они вправе вступать в союз с иностранными державами и даже подчиняться им, не поступаясь при этом независимостью своей страны или своей ролью в качестве выразителей национальных интересов. Более того, коммунистические государства обоих типов демонстрируют высокий уровень политической стабильности по сравнению с большинством других стран с таким же уровнем социального и экономического развития.

Сила коммунизма проявляется не в его экономике — которая безнадежно устарела — и не в его природе как секулярной религии (в этом его легко превзойдет своей привлекательностью национализм). Наиболее важное в нем — это его политическая теория и практика; не его марксизм, а его ленинизм. В социалистической интеллектуальной традиции Маркса принято считать вершиной: до Маркса были его предшественники — социалисты-утописты; после Маркса были ученики и интерпретаторы, такие, как Каутский, Бернштейн, Роза Люксембург, Ленин. Однако с точки зрения политической теории марксизма это совершенно неправильно: Ленин не был учеником Маркса; скорее, Маркс был предшественником Ленина. Ленин превратил марксизм в политическую теорию и в процессе этого превращения поставил Маркса на голову. Для Маркса ключевое значение имел общественный класс; для Ленина — политическая партия. Маркс был в политике примитивен. Он не мог создать политической науки или политической теории, поскольку не признавал политику автономным полем деятельности и не имел понятия о политическом строе, который более фундаментален, нежели социально-классовый строй. Ленин же поставил политический институт, партию, над общественными классами и общественными силами.

Согласно более конкретной ленинской формулировке, пролетариат не способен самостоятельно обрести классовое сознание. Такое сознание должно быть привнесено интеллектуалами извне. Революционное сознание есть продукт теоретического прозрения, а революционное движение есть продукт политической организации. Социал-демократ, утверждал Ленин, «должен прежде всего думать об организации революционеров, способной руководить всей освободительной борьбой пролетариата»66. Эта организация должна «отвлечь» рабочий класс от заботы о чисто материальных выгодах и сформировать более широкое политическое сознание. Члены потенциально революционных общественных классов не должны замыкаться в кругу своих ближайших интересов. Классы должны усвоить «всестороннее политическое сознание» и научиться «применять на практике материалистический анализ и материалистическую оценку всех сторон деятельности и жизни всех классов, слоев и групп населения»67. То, что Ленин постоянно подчеркивал важность формирования подлинно революционного сознания как отличного от ограниченного непосредственно «тред-юнионистского», или экономического, сознания, означало практическое осознание им более широких горизонтов и потребностей политики и превосходства политических целей над экономическими.

Более того, организация революционеров может пополняться из всех общественных слоев. Она «должна обнимать прежде всего и главным образом людей, которых профессия состоит из революционной деятельности… Пред этим общим признаком членов такой организации должно совершенно стираться всякое различие рабочих и интеллигентов, не говоря уж о различии отдельных профессий тех и других»68. В качестве критерия принадлежности к партии вместо аскриптивного признака, который использовал Маркс (классовое происхождение), Ленин предложил оценку по достижениям (революционное сознание). Отличительной чертой членов коммунистической партии в этом смысле является их бесклассовость. Они преданы партии, а не какой-нибудь общественной группе. Выдающаяся роль, которую играли в партии интеллектуалы, обусловлена тем, что интеллектуалы меньше, чем другие члены общества, привязаны к какой-либо общественной группе.

Марксизм как теория общественной эволюции был опровергнут ходом событий; ленинизм как теория политического действия доказал свою правоту. Марксизм не может объяснить приход к власти коммунистов в таких индустриально отсталых странах, как Россия и Китай, а ленинизм может. Решающим фактором является природа политической организации, а не стадия общественного развития. Ленинистская партия, необходимая для завоевания власти, не обязательно зависит от сложившегося сочетания общественных сил. Ленин мыслил по большей части в терминах интеллигенции и рабочих; Мао показал, что ленинская теория политического развития столь же применима к коалиции интеллектуалов и крестьян. Китайская коммунистическая партия, как утверждает Шварц, была «элитным отрядом политически сформировавшихся лидеров, организованных в соответствии с ленинскими принципами, но рекрутированных, на своих высших уровнях, из различных слоев китайского общества». Троцкий был не прав, когда сказал: «Решают классы, а не партии»69. Ленин и Мао были правы, когда они подчеркивали примат политической организации, независимой от общественных сил и при этом манипулирующей ими для достижения своих целей. В сущности, партия должна обращаться ко всем группам населения70. По мере того как коммунизм расширяет свое влияние на другие общественные группы, кроме пролетариата, акцент все больше смещается на партию как инструмент политического изменения.

Ленин, таким образом, на место аморфного общественного класса поставил сознательно сформированный, структурированный и организованный политический институт. Подчеркивая примат политики и партии как политического института, подчеркивая необходимость построения «сильной политической организации», основанной на «широкой революционной коалиции», Ленин создал предпосылки политического порядка. В этом отношении поразительны параллели между Лениным и Мэдисоном, между «Федералистом» и «Что делать?». В обоих случаях это работы практических политологов, анализирующих социальную реальность и формулирующих принципы, на которых может быть построен политический порядок. Если Ленин имел дело с классами, то Мэдисон — с группировками. Мэдисон находит основание отстаиваемого им политического порядка в институтах представительной системы правления и специфических ограничениях на власть большинства, присущих большому республиканскому государству. Ленин находит основание своему политическому порядку в верховенстве партии над всеми общественными силами.

Политическая организация, партия становится, таким образом, высшим благом, самостоятельной ценностью, ее потребности оказываются выше потребностей отдельных лидеров, членов партии и общественных групп. Для Ленина выше всего преданность ни семье, ни клану, ни племени, ни нации, ни даже классу; выше всего преданность партии. Партия есть конечный источник морали, «партийность» — высший вид лояльности, партийная дисциплина — высший закон. При необходимости интересы всех других групп и индивидов должны быть принесены в жертву ради сохранения и успеха партии, ради ее победы. «Партия в конечном счете всегда права, — признавал Троцкий, обвиненный в ошибке, — поскольку партия — это единственный исторический инструмент, предоставленный пролетариату для решения главных проблем… Правым можно быть только вместе с партией и через партию, ибо история не проложила никакого другого пути для осознания того, в чем состоит правда»71. В ленинизме партия не просто институциализуется — она обожествляется.

Здесь, однако, присутствует очевидный парадокс. Большинство революционеров нападают на организацию; Ленин прославлял ее. «Основным грехом» российской социал-демократии он считал ее излишнюю сосредоточенность на сиюминутных задачах экономической борьбы и ставил во главу угла конспиративную организацию профессиональных революционеров72. Ленинский акцент на организации отразился в большевистской и коммунистической практике и в мышлении позднейших коммунистических лидеров. В ранней истории Китайской коммунистической партии Мао выделялся отстаиванием важности организации. В модернизирующихся странах Азии и Африки именно акцент на организации был той ключевой характеристикой, которая отличала коммунистическое движение от националистических. Обе группы, утверждал Франц Шурманн, показали «себя способными вызывать большой отклик тех людей, на которых они воздействовали. Но в том, что касается одного механизма политического действия, националисты оказались слабыми и менее опытными, чем коммунисты. Этот механизм — организация». От большевиков в России в начале 1900-х до Вьетконга в Индокитае в 1960-е гг. именно организация была источником коммунистической силы73.

Более того, большевистская концепция политической партии дает ясный и отчетливый ответ на вопрос противоречия между мобилизацией и институциализацией. Коммунисты активно пытаются расширять политическую активность масс. В то же время это самые энергичные и усердные современные ученики Токвиля, его «искусства объединения». Их специальность — организация, их цель — мобилизация масс в свои организации. Для них мобилизация и организация идут рука об руку. «Есть только два вида политических задач, — сказал один из ведущих китайских коммунистических теоретиков, — это задача пропаганды и агитации и задача организации»74. Партия первоначально представляет собой элитную группу тех, кто достиг требуемой степени революционной сознательности. Ее ряды расширяются по мере того, как она обретает способность завоевывать поддержку и участие других. Периферийные организации и внешние группы образуют организационную лестницу для мобилизации и индоктринирования тех, кто со временем становится полноправными членами партии. Если политическая борьба принимает характер революционной войны, то мобилизация происходит по территориальному принципу, по мере того, как деревня за деревней изменяет свой статус, — из находящейся под вражеским контролем она становится оспариваемой, затем местом партизанской борьбы и, наконец, превращается в базовую территорию. В теории это называется избирательной мобилизацией; вовлечение в политику масс, еще не достигших надлежащего уровня политического сознания, может быть лишь на руку реакции. «Оппортунист»-меньшевик, предупреждал Ленин, «стремится идти снизу вверх и потому отстаивает везде, где можно и насколько можно, автономизм, „демократизм“». Большевик, с другой стороны, «стремится исходить сверху, отстаивание расширение прав и полномочий центра по отношению к части»75.

Ленин придерживался традиционной марксистской теории государства как органа классового господства, не имеющего автономного существования в качестве политического института. В буржуазном обществе государство есть механизм защиты интересов капиталистов. Однако организация революционеров обладает автономным существованием; это, таким образом, более высокая форма политической организации. Подчиненность государства контрастируете автономией партии. Первоначально ленинская теория партии была, разумеется, сформулирована для партии, не находящейся у власти. Она, однако, в равной, если не в большей мере применима к партии, находящейся у власти, и для определения отношений между политической организацией и общественными силами. Партия состоит из политической элиты; она независима от масс и в тоже время связана с ними. От нее исходят воля и руководство. Партия — это «авангард» пролетариата; она «не может быть действительной партией, если ограничивается регистрированием того, что переживает и думает масса рабочего класса». Она поддерживает связь с массами через систему приводных ремней: через профсоюзы, кооперативы, молодежные группы, советы. Государственный аппарат становится простым административным органом партии. «Диктатура пролетариата есть, по существу, „диктатура“ его авангарда, „диктатура“ его партии, как основной руководящей силы пролетариата»76. Западные исследователи интерпретируют это знаменитое место у Сталина как предупреждение и оправдание той безжалостной диктатуры, которую вскоре установит в стране автор. Но его можно рассматривать и как еще одно выражение постоянной ленинской темы: примата политики и политического реализма большевиков. Управление осуществляют посредством политических институтов, а не общественных сил. Правят партии, а не классы; диктатура должна быть диктатурой партии, даже если она осуществляется именем класса.

Придерживаясь марксистской теории государства, Ленин, конечно, бросал вызов пятидесятилетнему опыту, доказывающему, что политические системы Западной Европы и Северной Америки не были просто делом рук буржуазии. Он отказывался признать за либерально-демократическим государством политические достоинства, которые в иной форме он считал ключевыми для профессиональной революционной организации. Этой слепотой объясняется, почему его теория политического развития была неприменима к большинству высокоиндустриализованных западных обществ и почему коммунистические партии в этих обществах добились столь малых успехов. Марксова теория роста и обнищания пролетариата была опровергнута западным экономическим развитием, которое ограничило влияние коммунистических партий незначительной и все сокращающейся частью общества. Ленинская теория подчинения государства классу капиталистов была опровергнута западным политическим развитием, которое ограничивало политическое влияние коммунистических партий, в силу адаптивности и эффективности существующих политических институтов. Отсутствие пролетариата, такого, какой существовал в Европе, делает марксизм неактуальным для модернизирующихся стран Азии, Африки и Латинской Америки. Но отсутствие политических институтов, таких, какие существовали в Европе, делает именно ленинизм особенно актуальным.

Существует любопытная параллель между усилиями Ленина расширить и политизировать марксизм и усилиями политических реформаторов

XIX в. расширить и адаптировать их собственные политические институты. Аристократические классы в большинстве европейских стран не в большей мере были склонны принять такие парламенты, бюрократию и офицерский корпус, где бы не господствовали богатство и происхождение, чем «экономисты» и меньшевики были склонны принять партию, не подчиненную ближайшим интересам пролетариата. В обоих случаях, однако, силы, стремившиеся к созданию более автономных, обладающих более широкой социальной базой политических институтов, смогли одержать по крайней мере частичные победы.

Марксизм есть теория истории. Ленинизм есть теория политического развития. Он имеет дело с социальной базой политической мобилизации, методами политической институциализации, основаниями общественного порядка. Теория верховенства партии есть, как мы уже говорили ранее, современный аналог возникшей в XVII в. теории абсолютной монархии. Модернизаторы XVII в. канонизировали короля, модернизаторы XX в. — партию. Но партия — намного более гибкий и открытый институт для модернизации, чем абсолютная монархия. Она способна не только к централизации власти, но и к ее распространению вширь. Вот что делает ленинскую теорию политического развития актуальной для переживающих модернизацию стран Азии, Африки и Латинской Америки.

Пожалуй, особенно ярко актуальность ленинской модели политического развития видна на примере Китая. Разумеется, одним из наиболее выдающихся политических достижений середины XX в. было установление в Китае в 1949 г. впервые за сотню лет системы правления, действительно способной управлять Китаем. В свою очередь, кризис этой системы наступил тогда, когда ее лидер отказался от Ленина в пользу Троцкого и подчинил интересы партии целям революционного обновления.

Эффективность ленинской модели можно наблюдать в сравнении на двух примерах, когда эта и альтернативная модели применялись одновременно к одному и тому же народу с одной культурой, примерно одинаковым уровнем экономического развития и проживающему на смежных территориях: на примерах Кореи и Вьетнама. Экономические аргументы здесь могут быть использованы двояко. Располагая большими ресурсами, Северная Корея сначала экономически развивалась быстрее, чем Южная Корея. В то же время Южный Вьетнам, до того как он испытал революционные потрясения, развивался быстрее, чем Северный Вьетнам. Можно, таким образом, приводить экономические доводы как за коммунизм, так и против него. Однако с точки зрения политики Северная Корея и Северный Вьетнам скоро достигли такого уровня политического развития и политической стабильности, которого долго не было в Южной Корее и которого все еще нет в Южном Вьетнаме. Политическая стабильность здесь означает институциальную стабильность, которая приводит к уверенности в том, что, когда Хо Ши Мин и Ким Ир Сен сойдут со сцены, ни одна из двух стран не будет переживать политический хаос и насилие, которые последовали за уходом Ли Сын Мана и Нго Динь Дьема. Различия в политическом опыте между северными и южными половинами этих двух стран не могут быть объяснены культурными различиями или существенными различиями в экономическом развитии. Нельзя и отделаться от них, сказав просто, что политическая стабильность — это оборотная сторона политической диктатуры. Дьем установил политическую диктатуру в Южном Вьетнаме; Ли пытался установить ее в Южной Корее. Ни тот, ни другой политической стабильности не добились. Различие между Севером и Югом в обеих странах было не различием между диктатурой и демократией, а, скорее, различием между хорошо организованными, с широкой социальной базой сложными политическими системами, с одной стороны, и нестабильными, расколотыми, с ограниченной социальной базой режимами личной власти, с другой. Это было различие в политической институциализации.

6. Реформа и политическое изменение