Политика аффекта. Музей как пространство публичной истории — страница 55 из 76

Скажем, в программе «Московский быт XVII века» этот посыл заключается в «моральной реабилитации» и актуализации «Домостроя» как сборника житейских наставлений681. Тезис о его полезности и востребованности в современности несколько раз прямо высказывается экскурсоводом:

Надо сказать, что многие статьи «Домостроя»… они нужны нам с вами.

…здесь действительно очень много прекрасных статей, которыми, я думаю, можно вполне руководствоваться и сейчас.

…мы стараемся говорить о наших традициях, обрядах, о нашей жизни, и все то хорошее, что было, я считаю, нужно брать и пользоваться (ПМА 1: 2).

Эта мысль подкрепляется соответствующей оценкой содержащихся в «Домострое» правил и рекомендаций — об отношениях мужа и жены, о домочадцах и хозяйстве. Пересказ соответствующего наставления обычно сопровождается одобрительным комментарием: «„Воспитывай младенца, пока он еще лежит поперек скамейки, в юности, дабы не пожалеть о том в старости“ — ну разве это не правильные слова? Конечно! Воспитывать еще в утробе надо начинать. Все это верно» (ПМА 1: 2). Посредством такой риторики формируется позитивный образ прошлого, в котором все устроено правильно и разумно и к которому следует если не вернуться, то по крайней мере обратиться хотя бы из чисто прагматических соображений.

Стоит отметить, что такая позиция вполне соответствует общему консервативному пафосу лекции: здесь неоднократно подчеркивается значимость и ценность традиции и старины, приводятся соответствующие высказывания авторитетных историков: Николая Карамзина, Василия Ключевского, Ивана Забелина, сохранение традиций и обрядов преподносится как одна из функций музея (ПМА 2: 1) и, наконец, гостям предлагается самим принять в этом участие: «Будем с вами сегодня старинничать, то есть придерживаться старинных традиций, правил, уставов и обрядов» (ПМА 1: 1)682. Однако в контексте проблемы освоения прошлого наибольший интерес представляет не консервативный характер этой позиции, а те представления и допущения, которые делают ее возможной и которые транслируются вместе с самой этой позицией. Я имею в виду, что многократно повторяемый тезис об актуальности «Домостроя» подразумевает принципиальную общность средневековых и современных ценностей и норм. Такой взгляд игнорирует хронологическую и культурную дистанцию между двумя эпохами, напротив, всячески акцентируя их близость и сходство.

Сближение эпох проявляется в разных формах и регистрах. Прежде всего, на экскурсии неоднократно описываются или просто упоминаются разнообразные случаи «присутствия» прошлого в настоящем:

«Домострой»… говорит о бережливости, которая до крайности доходит: ничего нельзя выбрасывать! А теперь вспоминайте своих родственников, там, пра-пра-пра- кого-нибудь — вот у меня таких примеров много — прабабушек и прадедушек, которые ничего, там, никакого гвоздя, там, я не знаю… пуговицы нельзя было выбросить, все куда-то складывалось! А потом мы говорим: «Ой, а нет ли у вас вот этого?» [Они] лезли туда и доставали то, что нужно! Вот «Домострой» об этом и говорит (ПМА 1: 2).

Как видим, на основании некоторого внешнего сходства современная практика интерпретируется как проявление средневековой традиции. Аналогичным образом трактуются и другие современные (или относительно недавние) обыкновения: например, практика пошива одежды на вырост (сегодня почти исчезнувшая, но имевшая широкое распространение еще в 1950‐е годы) или по-прежнему актуальное навязчивое гостеприимство («…когда мы гостям говорим: „А еще вот это съешьте! Нет, а вы вот это не попробовали, — уже человек не может — нет, вы еще это должны съесть!“ Вот это наше типичное русское хлебосольство!» (ПМА 1: 2)). Примечательно, что эти сообщения почти всегда имеют одну и ту же структуру: сразу же за рассказом об очередном средневековом обыкновении следуют слова «а теперь вспоминайте…» и описание соответствующей современной практики. Эта риторическая конструкция сама по себе является действенным средством убеждения. Она обеспечивает эффект внезапности, тем более сильный, чем более различны сопоставляемые культурные явления. Неожиданное обнаружение в собственном быту следов средневековых обычаев, опознание своих житейских привычек как респектабельного культурного наследия должны производить сильное впечатление на посетителя музея, заставляя его почувствовать свою причастность к описываемой «традиции».

Другой сферой, в которой обнаруживаются параллели между прошлым и настоящим, является язык. Примером такой связи часто служат фразеологизмы, используемые в современной речи, но восходящие к старым реалиям («ходить козырем», «спустя рукава» и тому подобные). Случаи с фразеологизмами описывают ситуацию сохранения в языке лексемы при отсутствии в обиходе соотносимого с ней предмета. Обратная ситуация — сохранения самого явления, но под другим названием — также становится полем для культурно-хронологического сопоставления. И хотя случаи полисемии (вроде «рухляди» или «кавардака») демонстрируют как раз языковые различия, а не сходства, в тексте экскурсии они довольно быстро нивелируются. Так, сразу же после фиксации разных значений слова «кавардак» в современном языке и в языке XVII века экскурсовод указывает на наличие в современной кухне полноценного современного аналога древнему «кавардаку» — салата оливье (ПМА 1: 2), что как будто снимает культурные различия в этом пункте.

Говоря о языке экскурсии, следует отметить, что, с одной стороны, он отражает многие нерефлексируемые стереотипы и паттерны мышления автора, а с другой стороны, он же является эффективным средством их трансляции и внедрения в сознание слушателей. В частности, весьма показательным является использование в тексте местоимений «мы», «нас», «наше» (курсив мой. — П. К.):

Иностранцы вообще нас с вами в то время называли «московиты»… <…>Нас еще величали в те времена «николаиты», потому что мы очень поклонялись Николаю Угоднику; не было дома, где не было бы этого чудотворца, стоящего в углу.

Иностранцы подглядели наших посадских простых девушек — ну, наверное, полоскали белье на Москве-реке или еще где-то… (ПМА 1: 2).

С каким из деятелей Западной Европы мы могли бы сравнить нашего Филарета?

Население нашего государства к концу XVII века — от Днепра до Тихого океана. Вот какая огромная, могучая наша страна.

Что-то европейское, а что-то наше… (ПМА 1: 3).

Очевидно, что данное словоупотребление является элементом национального дискурса и отражает представление о диахронной национальной общности. Граница между «мы» и «они» в данном случае имеет не хронологический, а этнокультурный характер, она проходит не между историческими эпохами, а между народами, культурами или странами. Данный дискурс — пренебрегающий хронологическими различиями и в этом смысле а-историчный — является одним из эффективных инструментов освоения прошлого, поскольку позволяет объединить его с настоящим посредством языковой категоризации.

Идея культурного единства предков и потомков, возможно не всегда осознаваемая, но закрепленная и воспроизводимая в языке, дает возможность не только обнаруживать старинные традиции в современных практиках, но и осуществлять обратную проекцию, объясняя поступки людей XVII века современными мотивами и представлениями. Так, описание «поцелуйного обряда» на боярском пиру (заключавшегося в персональном приветствии гостей хозяйкой дома) завершается следующим замечанием:

Знаете, кто больше всего радовался — женщины! Дорогие мои, сидим мы там в тереме, никуда не ходим. Нарядов понашили… Головные уборы… Ну, нам ведь что — на себя, что ль, самой глядеть? Надо ж в люди выйти! И это был выход в свет своеобразный. То есть — себя показать. Поэтому она в первый раз в одном наряде выходила, второй раз в другом наряде, ну, а уж если был и третий — значит, в третьем… (ПМА 2: 1).

Схожие мотивы приписываются и участницам петровских ассамблей:

Когда Петр I повелел своим указом на ассамблее женщинам являться, вот, по европейской моде, то есть в декольте… Ой! Молодые девушки, конечно, безумно этому пожеланию обрадовались, тут же все пооткрывались и пошли… (ПМА 1: 3).

Подобная интерпретация мотивировок и поступков людей прошлого, едва ли корректная с научной точки зрения, вполне органична для музейной театрализованной программы и обусловлена ее целями и задачами, одна из которых в том и состоит, чтобы «показать неизменность в веках общечеловеческих ценностей» (ПМА 2: 1). Знакомые (нам) тревоги и желания не просто объясняют поступки людей XVII века, но — что не менее важно — делают последних близкими и понятными современным посетителям музея. Устранение культурной дистанции между прошлым и настоящим позволяет отнестись к далеким предкам как к себе подобным, в том числе, например, посочувствовать им в их нелегкой судьбе.

Следует признать, что эмоциональный аспект в освоении прошлого не менее важен, чем рациональный. Возможность сопереживать людям прошлого предоставляется посетителю музея на протяжении всей экскурсии. Этому способствует сам характер представляемых сцен: почти все они весьма драматичны, точнее мелодраматичны. По странному совпадению, зритель застает многих «обитателей» боярского дома в довольно ярких эмоциональных ситуациях и обстоятельствах, причем многие из них связаны с любовными коллизиями: боярский сын, отправляясь на войну, расстается с возлюбленной, боярыня сокрушается из‐за охлаждения отношений с супругом, а боярская дочь тревожится о том, что жених не засылает сватов. Любовь оказывается одной из основных тем боярского быта (ПМА 5: 1) — и театрализованной экскурсии: здесь произносят любовный наговор и привораживают, читают любовную записку и рассказывают про средство «от сухоты сердечной», наконец, просто волнуются, переживают, тревожатся и страдают. Во многом благодаря любовной теме реконструкция боярской повседневности в музее оказывается довольно чувственной и чувствительной для зрителя.