Политика благочестия. Исламское возрождение и феминистский субъект — страница 10 из 58

[87]. Она кратко разъясняет этот момент в отношении пола/гендера:

Пол приобретает свое ставшее естественным влияние как остаточный эффект повторяющейся или ритуальной практики, тем не менее именно в результате этой повторяемости вскрываются трещины и разрывы, становящиеся основой нестабильности обсуждаемых конструкций, чего-то, что превосходит или избегает норм… Эта нестабильность представляет собой возможность деконструкции уже в процессе повторения; возможность отменить именно те эффекты, которые стабилизируют «пол», возможность ввергнуть консолидацию «половых» норм в потенциально продуктивный кризис[88].

Важно отметить, что есть несколько моментов, в которых Батлер отступает от понятий агентности и сопротивления, которые я критиковала ранее. Например, философ ставит под вопрос «эмансипаторную модель агентности», предполагающую, что все человеческие существа как таковые «наделены волей, свободой и интенциональностью», но их функционирование «нарушено властными отношениями, которые рассматриваются как внешние по отношению к субъекту»[89]. В свою очередь, Батлер помещает возможность агентности в структуры власти (а не вне их) и, что еще важнее, утверждает, что воспроизводящаяся нормативная структура служит не только консолидации определенного дискурсивного/властного режима, но и дает инструменты для его дестабилизации[90]. Другими словами, не существует ни одной возможности «уничтожения» социальных норм, независимой от процесса их «производства»; следовательно, агентность коренится в этой порождающей повторяемости. Батлер также противостоит побуждению ограничить значение термина «агентность» предзаданной телеологией эмансипирующей политики. В результате в модели, предложенной Батлер, невозможно предварительно определить логику ниспровержения и переозначения, поскольку действия переозначения/ниспровержения, как она утверждает, являются случайными и хрупкими, появляются в непредсказуемых местах и проявляют себя, руша все ожидания[91].

Проведенная Батлер критика гуманистических концепций агентности и субъекта мне кажется весьма убедительной, и моя аргументация в этой книге, очевидным образом, на ней основывается. Однако мне представляется продуктивным не согласиться с определенными натяжками, характерными для работы Батлер, при переносе ее анализа в другие проблемные области. Ключевым моментом здесь оказывается то, что (хотя она подчеркивает неизбежную связь между консолидацией и дестабилизацией норм) при обсуждении агентности она фокусируется на действиях власти по их разрушению и переозначению. Тем самым, хотя Батлер снова и снова подчеркивает, что все действия по разрушению — это результат насилия, которому они пытаются противостоять, ее анализ агентности часто выделяет такие моменты как «открытую возможность переозначения условий для насилия по отношению к их попранным целям»[92] или как шанс «радикально переформулировать» доминирующий символический горизонт[93]. Другими словами, понятие агентности у Батлер в первую очередь разрабатывается в контекстах, где нормы ставятся под вопрос или подвергаются переозначению[94].

Очевидно, что интерпретацию Батлер понятия «агентность» следует понимать в специфическом контексте политического вмешательства, которое характерно для ее работ. В текстах, опубликованных за последние 15 лет, ощущается серьезная обеспокоенность Батлер темой насилия, порождаемого гетеросексуальной нормативностью, и тем, как она ограничивает возможность удовлетворительного человеческого существования. Необходимо учитывать это перформативное измерение при анализе концепции агентности Батлер: как политический праксис, нацеленный на выведение из равновесия доминантных дискурсов гендера и сексуальности. Контекст деятельности Батлер как текстуальной практики в пространстве академии не ограничивается правовыми, философскими или популярными дискурсами, которые она анализирует, но также представляет восприятие ее работ, сложившееся в среде феминистских исследователей. Батлер защищается от обвинений феминисток в том, что ее работа подрывает любую повестку прогрессивных политических и социальных реформ, деконструируя базовые понятия субъекта и власти[95]. В ответ Батлер артикулирует связь своей работы с проектом формулировки радикальной демократической политики[96], тем самым подчеркивая противогегемонную модальность агентности[97]. Важное следствие этой стороны текстов Батлер (и их восприятия) состоит в том, что ее анализ власти норм остается укорененным в агональной рамке, где нормы подавляют и/или отбрасываются, повторяются или переозначаются, — поэтому действие норм за пределами измерения подавления/отбрасывания в формировании субъекта остается неясным.

Нормы не только укрепляются и/или ниспровергаются, но также исполняются, проживаются и переживаются множеством способов. С этим тезисом, полагаю, согласилась бы и Батлер, хотя в своих работах она часто обращается к тропу «псюхе» и языку психоанализа, чтобы описать интенсивность связей, посредством которых индивид привязан к субъективирующей власти норм[98]. Для Батлер исследование этой интенсивности часто носит инструментальный характер и служит, с одной стороны, общему интересу к возможности сопротивления регулирующей власти нормативности[99], а с другой — ее модели перформативности, которая изначально концептуализируется через дуалистическую структуру консолидации/переозначения, создания/уничтожения норм.

Субъект норм

Продолжим размышления над нормами, углубив понимание формирования субъекта, а также обратимся к проблеме прочтения агентности в первую очередь через сопротивление стремлению нормативных структур к всеобщей регуляции. В частности, я бы хотела развить идею Батлер о том, что нормы — это не просто некоторое социальное дополнение к субъектам, но самая суть ценимого ими внутреннего мира. Тем самым я хочу уйти от агонального и дуалистического подходов, в которых нормы понимаются через модель создания и уничтожения, консолидации и отбрасывания, и вместо этого осмыслить разнообразие того, как нормы проживаются и переживаются, вдохновляют, притягивают, используются. Как я покажу ниже, из этого следует рассмотрение связи между имманентной формой, которую принимает нормативный акт, моделью субъективности, которая этим актом предполагается (специфические выражения воли, эмоции, разума и телесного проявления), и теми видами власти, на которых этот акт основывается. Остановлюсь подробнее на проблемах, вытекающих из дуалистической концепции норм при анализе практик движения при мечетях.

Рассмотрим, например, исламскую добродетель женской скромности (al-iḥtishām, al-ḥayā’), которую ценят и которой придерживаются многие египетские мусульманки (о чем подробнее мы поговорим в главе 5). Несмотря на всеобщее согласие по поводу ее важности, представления о том, как эту добродетель следует реализовывать в жизни, существенно расходятся, в особенности понимание того, подразумевает ли это ношение хиджаба. Большинство участниц движения при мечетях (и значительная часть движения благочестия в целом) настаивает на том, что хиджаб — это необходимый элемент добродетели, поскольку он одновременно выражает «истинную скромность» и служит средством ее приобретения. Они видят спаянность нормы (скромности) и приобретаемой телесной формы (платка), в результате чего покрытое тело становится единственным средством одновременно создания и выражения добродетели скромности. Позиция, представленная видными секуляристами, в отличие от изложенной выше, предполагает, что добродетель благочестия ничем не отличается от других человеческих атрибутов, например сдержанности или покорности, они воспринимаются как черты характера, не связанные с какой-то формой выражения, например ношением платка. Отметим, что эти авторы выступают против хиджаба, но не против скромности, которую они продолжают считать важной частью поведения женщин. Символическая нагруженность хиджаба, когда речь заходит о суждениях о женской скромности, с их точки зрения, неоправданна (см. главу 5).

Споры о хиджабе лишь один из аспектов большой дискуссии в египетском обществе, где политические отличия исламистов и секуляристов, а также разных течений исламистов между собой выражаются через разногласия о ритуальном перформативном поведении. Я вернусь к этой дискуссии в главе 4, а пока отмечу, что наиболее интересными особенностями этих споров оказывается не то, отбрасывается или реализуется норма скромности, но то, какими радикально отличными путями эту норму предполагается проживать. Примечательно, что каждая позиция предлагает свою концептуализацию связи реального поведения и добродетелью или нормой скромности: для пиетистов телесное поведение является центром должного исполнения нормы, а для их оппонентов — это ограничивающий и избыточный элемент реализации скромности.

Из этого наблюдения вытекает несколько вопросов: как мы можем проанализировать работу, совершаемую телом, используя такую концептуализацию? Понимается ли по-разному перформативное поведение в этих подходах, и если да, то как именно? Как личность оказывается привязана к власти, которой обладает норма в этих двух воображаемых? Далее, какого рода этические и политические субъекты предполагаются этими воображаемыми, какие формы этико-политической жизни они навязывают? Эти вопросы не имеют ответа, если мы остаемся ограничены бинарной логикой создания и разрушения норм. Они требуют, например, дробление категории «норма» на составляющие элементы, чтобы исследовать имманентную форму, приобретаемую нормами, чтобы разобраться со следствиями, порождаемыми их морфологией в топографии личности. Причина того, что я выбрала это направление исследований, связана с моим стремлением понять, как разные модальности морального действия влияют на конструирование различных видов субъектов, политическую анатомию которых нельзя описать без привлечения критического внимания к конкретной форме их воплощенных действий.