359 или закона) вызывает к жизни нечто мессианское или отсылает к таковому; данный знаменательный эпизод из жизни народа, у истоков которого стояли Корей и еще несколько мятежников, представляет собой начало создания мессианской сцены.
Но, напротив, поскольку мы пытаемся отыскать признаки и формы мессианизма360 в упомянутом мятеже, поскольку, к примеру, Корей – «в противоположность» Беньямину, но будучи «с ним единым» – действительно оказывается «первым левым бунтовщиком в политической истории»361, постольку и последнее, божественное насилие, совершаемое над ним Богом, становится для Беньямина исключительно революционным насилием, совершенным именно над этим первым революционером. Переход от заголовка текста к подзаголовку и, наоборот, от подзаголовка к заголовку указывает на «недоразумение», связанное с пониманием революции Беньямином: совершающий революционное насилие никогда не занимает то место, которое мы постоянно стремимся ему приписать. Не это ли обманутое ожидание снова и снова отсылает нас к беньяминовой «Критике насилия»? Но, прежде всего, на что мы рассчитываем? Рассчитываем ли мы, что последнее, катастрофического масштаба насилие устранит всякое будущее насилие и всякое ожидание? Рассчитываем ли обнаружить предмет такого позитивного насилия? Благородный предмет революции? Рассчитываем ли мы на правосудие?
Вот знаменитый отрывок из текста Беньямина, посвященный отличию мифического насилия от насилия божественного – отличию, являющему собой кульминацию всего текста. Непосредственно перед данным отрывком мы встречаем несколько неоднозначных фраз, где Беньямин, ссылаясь на Германа Когена, говорит о мятеже как об основной характеристике борьбы против мифологических законов (тем самым снижая значимость фигуры мятежника) и как о нашей, очевидно, наиболее значимой задаче. Губительная роль, которую играет в истории непосредственное проявление насилия на уровне мифа – то есть, для Беньямина, насилие судебное (Rechtsgewalt), – ведет к необходимости его, насилие, упразднить (deren Vernichtung damit zur Aufgabe wird).
Но вот при последнем рассмотрении сама эта задача вновь ставит перед нами вопрос о чистом и непосредственном насилии [einer reinen unmittelbaren Gewalt], которое единственное способно на изгнание мифа. Подобно тому как Бог на всех уровнях являет собой противоположность мифу, мифическому насилию противостоит насилие божественное, радикально от него отличающееся. Мифическое насилие устанавливает право [mythische Gewalt rechtsetzend], божественное насилие это право отменяет [die göttliche rechtsvernichtend]; мифическое насилие устанавливает границы, божественное насилие [göttliche] постоянно их устраняет; одно навязывает вину и проклятие, другое такое проклятие снимает; одно угрожает, другое сражает; одно кроваво, другое губит, не проливая крови [so diese auf unblutige Weise letal]. Легенде Ниобы противопоставляется кара, сразившая Корея и его соратников [Gewalt Gottes Gericht an der Rotte Korah gegenübertreten]. Она настигает избранных, левитов [Es trifft Bevorrechtete, Leviten]; поражая без предупреждения и без угрозы, она без колебания уничтожает [trifft sie unangekündikt, ohne Drohung, schlagend und macht nicht Halt vor der Vernichtung]. Но в то же время такое наказание обладает искупительным свойством, несомненно связанным с бескровным характером кары. Ведь кровь символизирует сам факт жизни [das Symbol des blossen Lebens]. Однако следует сказать – пусть даже мы пока не можем показать это здесь более точно, – что временная отмена правовой власти [Auslösung der Rechtsgewalt] возвращает к жизни виновность такой простой естественной жизни: живущий, безусловно, оказывается лишь невинной жертвой несчастья, но он виновен в том, что живет, и именно эту вину ему следует «загладить»; в то же время проклятие не освобождает его от вины – однако лишает права. Ведь вместе с простой жизнью заканчивается и само господство закона над живущим [die Herrschaft des Rechtes über den Lebendigen auf]. Мифическое насилие – насилие кровавое, осуществляемое ради самого насилия и лишь из‐за самого факта жизни; божественное насилие – чистое насилие, затрагивающее жизнь лишь в связи с живущим [die göttliche reine Gewalt über alles Leben um des Lebendigen willen]. Одно требует жертвы, другое ее благосклонно принимает [Die erste fordert Opfer, die zweite nimmt sie an]362.
Таким образом, Беньямин понимает «божественное насилие» как принадлежащую Богу власть или как насилие, осуществляемое Богом в ходе суда над Кореем и его сторонниками. Это единственный его пример. Синтагма «божественное насилие» (неточная, но обычная для теологических текстов) у Беньямина имеет несколько иное определение, через которое он в своем тексте восстает против насилия судебного, то есть насилия, создающего и охраняющего законы. Для Беньямина «божественное насилие» – это одновременно и «чистое и непосредственное насилие», и ненасильственная, хоть и уничтожающая «пролетарская стачка» Сореля, и «педагогическое насилие» (erzieherische Gewalt), также находящееся за пределами закона. «Божественное насилие», которое, по Беньямину, уже однажды имело место, а также мифический кризис правовых структур вместе создают новую историческую эпоху (ein neues geschichtliches Zeitalter). Беньямин заявляет сначала о возникновении чего‐то «нового», уже не столь значительно удаленного от нас (однако в любом случае это не новый закон363). Затем он говорит о том, что «революционное насилие» более не является невозможным; наконец, он объявляет о совершенно новом и таинственном насилии: возникновение его неизбежно, а само оно обладает всеми характеристиками мессианского и верховного364. Кажется, что присутствие «божественного насилия» постоянно, ведь оно может принимать любые формы, какие только можно (война, смертная казнь и т. п.) – а порой даже и нельзя – вообразить. В конце своего текста Беньямин настойчиво утверждает, что такое насилие остается для нас совершенно неизведанным и непонятным.
Известно, что отрывок, который мы здесь процитировали, представляет собой самую важную и, возможно, самую своеобразную часть «Критики насилия». Беньямин пытается сформулировать здесь свои аргументы, особо выделяя род насилия, совершенного над Ниобой и Кореем. Такое отграничение позволяет ему обозначить и «институционализировать» новый род насилия, а затем пылко восстать против революционного и радикального пацифизма, равно как и против еврейства Курта Хиллера, и против представления о жизни этого последнего365. Данный отрывок особенно сложен, ведь в нем Беньямин вновь перечисляет и обсуждает все элементы своего текста в свете такого отграничения и выявленного в случае с Кореем нового насилия.
Мы не станем останавливаться на этом подробно, но хотели бы перечислить указанные мотивы и, при необходимости, упомянуть источники их появления и причины, которые могли бы пояснить, почему Беньямин включает в свой текст историю Корея. В рамках предположения о том, что «следы», имеющие отношение к Корею и его соратникам, вероятно, были нарочно удалены из текста и/или все еще остаются недоступными для всех нас, я намерен найти подтверждение тому факту, что практически никто из читателей текста Беньямина не обратил внимание на данную аналогию366.
Указанные «элементы» в действительности представляют собой отрывки, используемые Беньямином при написании текста. Мы довольно легко можем восстановить наше прочтение данного текста, опираясь на определенные цитаты, к которым нас отсылает или не отсылает либо тот или иной отрывок, либо вся «Критика насилия» в целом, – то есть на источники Беньямина.
1. В первую группу попадают тексты, которые Беньямин цитирует явно: это Кант, Унгер, Сорель, Коген367 и Хиллер.
2. Далее следует группа книг, текстов или понятий, относительно которых доподлинно известно, что они так или иначе повлияли на литературное творчество Беньямина. Прежде всего это книга Хуго Балля «К критике немецкой интеллигенции» («Zur Kritik der deutschen Intelligenz», 1919): помимо того, что Беньямин аналогичным образом использует слово «критика», он, по нашему мнению, внимательно относится к позиции, занимаемой Баллем при анализе книги Данте «О монархии» («De Monarchia»), глава 1.1. Кроме того, в эту группу, безусловно, попадают две книги Эрнста Блоха: «Дух утопии» («Geist der Utopie», 1918) и «Томас Мюнцер как теолог революции» («Thomas Münzer, als Theologe der Revolution», 1921). И, наконец, сюда же отнесем и Бодлера, которого Беньямин цитирует и переводит «до» написания данного текста: понятия «удар», «потрясение»368 и «катастрофа»369 часто встречаются у Беньямина.
3. Группа текстов, почти никогда не упоминающихся, но, безусловно, оставивших значимый след в строении текста Беньямина: сюда входят книга Риккерта «Философия жизни» («Die Philosophie des Lebens», 1920)370, брошюра Давида Баумгардта того же года о проблеме и понятии возможного371 (и невозможного) и, конечно, работы Гегеля, без которых текст Беньямина просто не мог бы возникнуть. Здесь я имею в виду не только повторение Беньямином Гегелевых фигур насилия – к примеру, насилия героя или «чистого насилия»372; и не только переписывание и исправление некоторых гегелевских синтагм373