ения и развитого ума. Вот, например, самое начало статьи:
Сказать о французах, что они не разумеют слов собственного своего язык, – покажется странным, однако же это вполне справедливо. Прошу обратить внимание на каждое выражение в этой фразе: я не говорю, что французы не понимают своего языка: напротив, они понимают его превосходно; но я утверждаю, что слова, ими употребляемые, понятны для них только как условные знаки мысли, чувств и проч., а не как прирожденные излияния особенностей народного духа589.
Далее следует филологический экскурс в историю французского языка и влияния на него латыни и кельтской культуры: все это с точки зрения современной романистики может показаться наивным или малодоказательным, однако в самом подходе критика обнаруживается своего рода историзм критического суждения, стремление увязать литературную эволюцию со становлением национального языка, более того, с развитием того, что в настоящее время можно было бы назвать общеевропейской цивилизацией. Представляя, например, начала французской поэтической традиции, Сазонов пишет:
Когда средневековые сумерки только что начали редеть при свете «Божественной комедии», во Франции явилась поэма, которая по богатству содержания, по меткости стихов, по гуманности чувств, в ней выраженных, нисколько не бесчестит века Данта. Я говорю о «Roman de la Rose», мистико-сатирической эпопее, которая долгое время была в забвении и теперь даже недостаточно изучена, но в свое время пользовалась великой славой и таким влиянием, что через сто лет после ее появления знаменитый Иоанн Жерсон, канцлер Парижского университета, счел себя обязанным говорить проповеди против пагубного, по его мнению, действия поэмы Жана де Менга590.
Свою предысторию «новейшей французской поэзии», в которой краткие характеристики отдельных авторов (от Франсуа Вийона до Теофиля Готье и Альфреда де Мюссе) перемежаются эстетическими размышлениями о соотношении поэзии и прозы во французской словесности, о типах поэтического лиризма, о французском романтизме и взаимодействиях литературы и истории, Сазонов заканчивает удивительным по прозорливости и взвешенности суждением, выразив убеждение, что настоящий период в становлении поэзии во Франции призван дать что‐то небывалое в области французского поэтического гения:
Нужно было Франции испытать на себе воздействие Европы посредством эмиграции, посредством первых пятнадцати лет текущего столетия и, наконец, вследствие примирительной, исторической системы реставрации для того, чтобы почувствовать недостаток и необходимость поэзии в ее законной форме591.
Приступая к рассмотрению собственно «новейшей поэзии» во Франции, русский критик вводит важное различие между «поэзией современной» и «поэзией новейшей»: для него Гюго и Ламартин, Сент-Бёв и Альфред де Мюссе, Леконт де Лиль и Теофиль Готье суть поэты современные, что значит «принадлежащие истории», то есть «принадлежащие прошлому». Отталкиваясь от современного состояния французской поэзии, Сазонов обращает внимание русского читателя на четырех авторов, которых выделяет в соответствии с предложенной выше типологией французского лиризма: для лиризма торжественного, возвышенного он берет Филоксена Буайе; для лиризма архаического, классицистического – Теодора де Банвилля; для лиризма страстного, личного – Шарля Бодлера; для лиризма песенного – Пьера Дюпона. Здесь не место останавливаться на проблеме релевантности эстетического выбора Сазонова, на степени совпадения или несовпадения его видения французской поэзии с той картиной французской словесности, которая рисуется в современных историко-литературных исследованиях или очерках. Перед нами взгляд современника, то есть реальный эпизод из истории рецепции текста, другими словами, фрагмент истории функционирования текста в современном литературном сознании. Этот взгляд заведомо субъективен, но он принадлежит истории; более того, этот взгляд нескрываемо пристрастен, поскольку автор статьи «Новейшая поэзия во Франции» неоднократно дает понять читателю, что лично знаком с поэтами, о которых рассказывает. Но и это еще не все: он посвящает русского читателя в еще не осуществленные замыслы своих друзей-поэтов, цитирует еще не опубликованные тексты; он продвигает их, делает им рекламу, как сказали бы сегодня, принимая тем самым деятельное участие – как критик – в утверждении этих текстов и этих авторов в современном литературном поле.
Разумеется, здесь не место характеризовать все четыре очерка о новейших французских поэтах, представленных Сазоновым читателям «Отечественных записок». В первую очередь нас интересуют Бодлер и первый русский перевод из Бодлера. Вот почему в дальнейшем изложении мы позволим себе прибегать к обильному цитированию из того фрагмента статьи русского критика, который непосредственно посвящен будущему автору «Цветов зла», представляя по ходу дела свои комментарии, после чего и попытаемся кратко проанализировать перевод Сазонова. Цитируем с купюрами, надеясь, что в скором времени текст статьи будет переиздан полностью:
Г-н Шарль Бодлер, которого европейская известность началась весьма недавно публикацией стихов его в «Revue de Deux mondes», давно уже знаком литературному Парижу. Лет десять назад начал появляться в обществе артистов и поэтов молодой человек, почти ребенок, который обратил на себя внимание привлекательной и вместе оригинальной наружностью, несколькими стихотворениями, обещавшими талант необыкновенный. Об этом юноше знали, что он принадлежит к почтенному семейству, что мать его, которая во втором супружестве была за человеком значительным, занимает в обществе высокое место и что он, Шарль Бодлер, восемнадцати лет покинул родительский кров для того, чтобы предпринять путешествие кругом света. Он вернулся не из Камчатки и не алеутом, но вывез из тропических стран понятия об изящном и о красоте, удивившие парижан, которые доселе привыкли считать идеалом изящества греческие типы, исправленные и дополненные их XVII-м веком ad usum Delphini. Бодлер говорил им с одушевлением о женщинах черных, кофейных, желтых, даже расписанных и о тех, которые носят серьгу в носу. Парижские литераторы, не любящие ничему удивляться и скрывающие охотно свои впечатления под личиной равнодушия и насмешки, стали уверять самих себя и молодого собрата, что он не просто передает им виденное и почувствованное, но что ищет возбудить в них удивление. Бодлер, несмотря на юность и возвращение из Мадагаскара, или, может быть, именно поэтому, смекнул, в чем дело, и догадался, какую пользу он может извлечь для себя, ободряя и подтверждая то мнение, что он à tout prix592 хочет людей дивить, и стал их дивить на славу.
Конечно, поживши с малайцами, с неграми и с маденассами и возвратившись в Париж, молодой Бодлер, может быть, нашел, что в некоторых отношениях парижане диче самых диких, и потому удивление их могло показаться ему утешительным593.
После этой вступительной интермедии, где ирония критика не щадит ни юношу-Бодлера, ни диких парижан, Сазонов набрасывает психологический портрет поэта, в котором броские, чуть шаржированные, но в общем верные черты поэтической личности автора «Цветов зла» даются на подчеркнуто сниженном фоне литературного Парижа:
Душа чувствительная до раздражительности, фантазия, наклонная к чудесному и к странному во всех его формах, но ум положительный и характер твердый – все эти свойства, да к тому же еще невольное одиночество Бодлера и отсутствие семейной жизни должны были, в соединении с резким поэтическим талантом, сделать из него, среди парижского литературного и артистического мира, лицо в высшей степени оригинальное. Таким он и сделался действительно. Если бы среда, в которой он вращался, заключала в себе больше поэтических условий, если бы она могла дать обильную пищу поэтическому гению, то Бодлер развился бы до той высоты и до той самостоятельности, которой достигают великие поэты в зените их поприща; но и теперь в парижском воздухе, неблагоприятном для поэзии, он умеет отыскивать ее разбросанные частички, вдохнуть их в себя, и от этого умения, от этого страстного искания происходит тот особенный парижский колорит в его стихах, какого, может быть, ни один французский поэт не выказывал так резко594.
Далее Сазонов приводит свой перевод стихотворения «Утро», к которому мы еще вернемся. В сравнении с очерками о других новейших французских поэтах этюд о Бодлере выделяется особой задушевностью, дружеской приязнью, почти родственной нотой, в нем доминирует интонация старшего брата, слегка журящего младшего, но и испытывающего неподдельную гордость за него (Сазонов на шесть лет старше Бодлера). Вот еще несколько строк, в которых молодой поэт вновь предстает на фоне литературного Парижа:
Когда Бодлера убедили и он сам убедился, что хочет и должен Париж удивлять, он принялся за это дело серьезно и последовательно. Без сомнения, сначала у него был очень разумный расчет: в Париже всякая специальность уважается, специальность удивления тоже вступила в полное обладание всеми правами и привилегиями других специальностей, и, под этим предлогом, Бодлер мог безнаказанно говорить, делать и выдумывать все то, что ему казалось нужным, полезным или просто приятным и забавным. Но впоследствии начатое по расчету обратилось в привычку… Впрочем, эта система удивления очень сложная; иногда он выкажет, в виде парадокса, задушевное свое мнение и нередко верную заметку литературную или нравственную. Я помню, например, как он однажды хотел ошеломить кружок литераторов и артистов, заключив какой‐то разговор сентенцией: