Политолог — страница 110 из 162

пучине.

Он отправился на Палиху, где за годы его отсутствия произошли необратимые перемены. Словно опустилась суша, унеся под воду множество домов, деревьев, дворов, песочниц, аляповатых скульптур, ржавых козырьков над подъездами, оранжевых абажуров в вечерних окнах, обитателей милой и наивной Атлантиды, где прошло его детство. Взамен всему появилось семейство новых, несоразмерно больших домов, магазинов, автомобильных стоянок с мытыми иномарками, энергичных, с чужими лицами, самодостаточных людей, казалось, принадлежавших к другому народу, приплывшему из-за далеких морей. Однако, дом его сохранился, хотя и пережил обновление, — был перестроен, снабжен ребристой коробкой лифта, увеличил этажи, изменил расположение окон. Так меняет образ престарелой дамы «подтяжка» морщин и складок, косметические ухищрения, из-под которых немощно, умоляюще проглядывает старинное, неустранимое лицо.

Стрижайло, робея, волнуясь, приблизился к дому. Вошел во двор, присыпанный снегом, с наклоненными голыми деревьями. Поднял глаза к окошку на четвертом этаже и испугался, — вдруг за мутным стеклом забелеет, задышит, словно маленькое серебряное облачко, бабушкино лицо, — всегда смотрела на него, провожая в школу, махала, посылала воздушные поцелуи, — вдруг совершится чудо, и время промчится вспять по световому лучу, и он, мальчик, худенький, с вытянутых лицом, голубоватыми тенями у глаз, стоит во дворе, и бабушка смотрит на него из окна, улыбается, беззвучно шепчет: «Мишенька мой ненаглядный».

Стоял зачарованный, охваченный воспоминаниями, которые плыли на него, выныривали из-за углов, выскальзывали из подъездов, ниспадали из окон. Приближались к лицу, щекотали переносицу и беззвучно лопались, как сосуды невесомого света.

Как чудесная тень, пробежала девочка Элла с расчесанными на пробор волосами, милыми косами, юркая и веселая, словно белка, дразня его ранним женским кокетством, и хотелось поместить лицо в душистый воздух, сквозь который пронеслось ее легкое тело. Вслед за ней возник долговязый, с тощими кривыми ногами мальчик Гога, медлительный и печальный, который вызывал неясное сострадание и мучительное предчувствие того, что он скоро умрет. В окнах дома, отражавших тусклое холодное небо, появлялись и исчезали лица мужчин и женщин, полузабытых, с голосами, которыми они окликали играющих во дворе детей, и среди них — полная черноволосая еврейка Сара, которая вдруг возникла в окне совершенно голая, с огромными грудями, пухлым животом и черным глубоким пупком. Он вспоминал игры, которыми полнился двор, — звонкий тугой удар футбольного мяча о кирпичную стену, бешеный бег по сухому пустырю, когда гнался за рыжей соседкой, страстно стремясь догнать, ударить, свалить, коснуться губами ее блестящих желтых волос, драка в углу двора, когда пришлые хулиганы били его, а он не хотел уходить, не желал уступать и просить пощады, пока кто-то ни выглянул из окна, грозным криком ни спугнул хулиганов. Двор, перестроенный, переиначенный, без каменного фонтана, по краям которого росли высокие ароматные маки, без огромных ясеней, на которых осенью появлялись щеглы и свиристели, без деревянных скамеек, где они собрались поздними летними вечерами, мальчики и девочки, под золотыми окнами, не в силах расстаться, упиваясь очарованием нескончаемых ночных разговоров, — двор окружал его волшебными образами, напоминавшими отражение в озере, чуть размытое дуновением ветра. И казалось возможным вернуться в исчезнувшее чудесное время, оборванное странным и диким поступком, — «нисхождением в ад», в черный, населенный духами подвал, где он был схвачен ужасным моллюском, опутан липкими щупальцами, пропадал в преисподней и, спасаясь, дал клятву ужасному существу служить ему верой и правдой, если оно вернет ему жизнь. Эта детская мольба погубила его, отдала душу во власть жестоких непознанных сил, от которых он теперь стремился избавиться, — отправить их назад в преисподнюю, вернуться в оборванное, пресеченное время, начать свою жизнь с остановленного мгновения.

Подъезд, где он когда-то жил, с тяжелой грубой дверью на жесткой пружине, которая звонко хлопала за спиной, — этот подъезд был теперь перестроен, снабжен красивой дверью с домофоном, не позволявшим войти постороннему. Стрижайло притаился, дожидаясь жильца, который проведет его внутрь. Вскоре такой появился. Молодой господин в модном длинном пальто с кожаным портфелем клерка, прошествовал мимо, остановился у заветных дверей, прижал магнитный ключ. Дверь растворилась. Стрижайло вслед за модным пальто проник в подъезд. Сделал вид, что у него развязался шнурок. Нагнулся, позволяя господину сесть в лифт и уехать наверх. Медленно встал. Все те же дубовые перила напоминали о времени, когда он входил в подъезд и, испытывая ужас перед черным подвалом, мчался, хватаясь за спасительные желтые поручни. Темный прогал подвала был тут же, неразличимый, невнятный, полный ужасных видений. Стрижайло шагнул туда, где в детстве из тлена и мусора веяло древними ужасами, первобытными кошмарами. Почувствовал, как поселившиеся в нем демоны насторожились, молча нацелили мордочки, навострили чуткие кожаные уши, уставились чернильными немигающими глазами. Стрижайло волновался, продвигался в темную глубину подвала, готовясь осенить себя крестным знамением, ожидая, что бурная светоносная сила ворвется в грудь, станет метаться, словно шаровая молния, выжигая расплодившихся тварей, изгоняя огнеметом наружу. Плотным роем, свистя нетопыриными крыльями, они устремятся в черную щель, откуда дует сквозняк преисподней. Сделал несколько шагов, ожидая увидеть вход в бездну. Но вместо черной пещеры перед ним была цельная, аккуратно выбеленная стена, без дверей и прогалов. Подвал был замурован, скважина в бездну заложена. Он вдруг испытал огромную усталость и немощь. Словно духи выпили из него всю живую энергию, мстя за несостоявшийся бунт. Оживленно заерзали жирными боками, удушая шелковистыми тучными тельцами.


Понурый, опечаленный, катил по Москве в «фольксвагене», рассеянно слушая информацию об аресте Маковского. О том, что тот помещен в привилегированную одиночную камеру «Матросской тишины», с телевизором, усиленным питанием, ежедневными визитами следователей, которые требуют от олигарха признательных показаний. Эти вести не радовали Стрижайло. Привносили в его смятенную душу дополнительное чувство отчаяния, — он, тот, через кого в мире действует зло. Тот, кому не поможет крестное знамение. Он — та самая свинья, в которую Господь вселил злых демонов, освобождая от них чью-то исцеленную душу. Ему же, Стрижайло, с жуткой начинкой внутри, один путь, — броситься в море и сгинуть.

Образ моря заставил вспомнить о рыбе-палтусе, ненаглядной жене, которая одна способна его утешить. Прижать к груди его истомленную голову, позволить выплакаться, облегчить измученную совесть. Захотелось немедленно оказаться в рыбном отделе «Рамстора», узреть свою ненаглядную.

Магазин был все так же великолепен, с огромным объемом пустого синего воздуха под стеклянными перекрытиями, с бесконечным разнообразим животной плоти, обитающей на земле, в воде и в небе, которую Господь укутал в шерсть, чешую и перья, сделав прельстительной для человеческого чрева.

Стрижайло поспешил в рыбный отдел, где семги и осетры, белорыбицы и белуги, ставриды и скумбрии напоминали петербургское общество, в котором каждая рыба блистала своими нарядами, остроумными замечаниями, пленительными взглядами, обмахивала прелестную шею и обнадеженную грудь китайским веером, посылая кавалерам куртуазные знаки. Он искал среди дам знакомые и родные черты рыбы-палтуса, ее грациозную шею, прелестное чело, божественные локоны у висков, как у Натальи Гончаровой, но, увы, любимая отсутствовала. Не было ее среди фрейлин у ампирных колонн. Не была в зимнем саду, где любезничали с дамами два кавалергарда. Не было у клавесина, где дочь известного камергера исполняла романс. Он кидался из угла в угол, спрашивая, где она. Все только коварно улыбались, намекая, что видели ее в экипаже действительного статского советника, уносившего вероломную даму на Васильевский остров, где сверкали инеем ростральные колоны, и в окнах дворца на набережной, куда подкатил экипаж, упали тяжелые шторы. Стрижайло ревновал, не находил себе места. Спросил у продавщицы:

— Скажите, у вас нет палтуса?.. Ведь в прошлый раз был?..

— Раз на раз не приходится, — ответила умудренная женщина, глядя на Стрижайло с нескрываемым состраданием.

Он с трудом выносил ее жалеющий, все понимающий взгляд. Делал вид, что рассматривает ассортимент рыбных консервов, копченостей, балыков и котлет. Внезапно вздрогнул. Среди салатов из морской капусты, розовых королевских креветок, атлантических мидий и устриц вдруг увидел прозрачный пластмассовый сосуд с рыбным студнем. В желеобразном холодце, погруженный в студенистую массу, смотрел на Стрижайло глаз, рыжий, огненный, злой, вычерпанный из глазницы вместе с глазным яблоком, немигающим черным зрачком. Глаз был знакомый, угрожающе-зоркий, кричащий. На сосуде был ценник в виде штрих-кода и надпись: «Глаз вопиющего в пустыне». Не было сомнений, — это был глаз Маковского, вырванный из его гордой головы, вмороженный в холодец, выставленный в «Рамсторе», в рыбном отделе, в расчете на то, что Стрижайло его увидит. Это было ужасно. Было продолжением дьявольских козней. Все те же вездесущие демоны, не пожелавшие возвращаться в бездну, увели его любимую женщину, подсунул жуткий глаз, — фарфоровое, с кровяными сосудами яйцо, рыжий, пышущий ненавистью зрак. Он повернулся, заспешил к выходу, едва ни толкнув молодую женщину в шубке, катившую перед собой серебристую тележку. Добежав до выхода, развернулся и снова возвратился в отел, желая получше разглядеть «вопиющий глаз», который мог стать уликой в сотворенном злодеянии. Но глаза не было.

— Простите, — обратился он к продавщице, — здесь у вас только что был глаз в холодце, но не рыбий, а ястребиный… Где же он?..

— Ястребы, которые в пучинах гнезда вьют, суть рыбы и морские гады есть. Прочие же, аки черви, холодцам не подвержены и числу их несть, — ответила продавщица, и ушла, оставив на прилавке древнюю книгу об обитателях царства вод.