Полка. История русской поэзии — страница 102 из 153


Часто к верлибристам причисляют и Геннадия Айги (1934–2006) — одного из самых значительных лириков второй половины XX века. Между тем, как показывают работы таких стиховедов, как Юрий Орлицкий (крупнейший исследователь русского верлибра), стихи Айги чаще всего верлибрами не являются: «Этот поэт „собирает“ свои стихотворения из строчек, каждая из которых может быть интерпретирована как принадлежащая к тому или иному силлабо-тоническому размеру; сменяя друг друга, они не создают конкретного метра, но опознаются читателем как фрагменты классических размеров, создают впечатление смещённого, но вполне традиционного стиха». Такая ритмическая зыбкость, наравне с графическими решениями (распределение текста по листу, межстрочные интервалы, использование разрядки, индивидуальная пунктуация), создаёт пространство стиха — а стих, в свою очередь, создаёт модель пространства: стихотворения Айги — одни из самых «просторных», светлых в русской поэзии.

что за места в лесу? поёт их — Бог

и слышать надо — о уже пора! —

их не во времени

а   в   в ы с ш е м   г о л о с е:

где как идея ночь светла

и ясен день как Бога ум:

пусть — так п о ю т с я! это наше счастье

что т а к их можем представлять

но есть — не только представляемое:

есть светлое о д и н — в любой поляне:

как важно это для меня! —

то рода с в е т (одно и то же гласное:

поёт — во всех местах в лесу

его один и тот же Бог)

Поле, поляна, лес — постоянные пространства у Айги; свет, снег — постоянные образы, работающие в разных регистрах: так, написанная в 1962-м эпитафия Пастернаку также задействует их, но здесь они, разумеется, не радостны, а скорбны. Пастернак был одним из учителей, главных собеседников Айги; другим значимым для него автором был Алексей Кручёных, хотя стихи Айги на кручёныховские нимало не похожи; ещё одно влияние — поздний Мандельштам (в 1973 году Айги пишет посвящённое его памяти стихотворение «Окраина: тишина»). Но самым важным источником его авангардной поэзии оставалась традиционная культура, самоощущение поэта как медиума, которого невозможно изъять из мира. Родным языком Айги был чувашский, на этом языке он много писал; в Чувашии его почитают как одного из основоположников национальной литературы, в 1994-м его наградили титулом народного поэта. Но и в русской поэзии Айги произвёл сдвиг — тихий, но абсолютно ощутимый. Нарушение традиционного синтаксиса производит впечатление импровизационного, незаёмного говорения «здесь и сейчас», авангардизм формы служит открыто декларируемой духовной задаче: «и спят ещё: священны-милые… / гусятницы-небесно-ломти… / трёхлетки… и серебро на берегу / себя то избегает / то ловит // то дух для волн творит».

Если стихи Волохонского и Хвостенко связаны с одой, то стихи Айги — с ещё более древним гимном. Пример — посвящённое французскому поэту Рене Шару стихотворение «Поле: в разгаре зимы»:

бого-костёр! — это чистое поле

всё пропуская насквозь (и столбы верстовые и ветер и точки далёкие мельниц:

      всё более — будто из этого мира — как не наяву — удаляющиеся: о всё

      это — искры — не рвущие пламя костра не-вселенского)

есмь — без следов от чего бы то ни было

не по-вселенски сияющий

бого-костёр

Форма первого лица «есмь» подсказывает, что говорящий отождествляет себя и с «бого-костром», и с полем, пропускает через себя эти образы. Может быть, самый близкий к Айги из его современников — Леонид Аронзон. При этом судьба была к Айги более благосклонна. В 1958-м он был отчислен из Литинститута, поскольку его стихи — вполне справедливо — показались тамошнему начальству не соответствующими духу соцреализма; но спустя несколько десятилетий он узнал настоящую, всеевропейскую славу, стал лауреатом множества премий, увидел напечатанными свои книги. Все эти почести были, конечно, заслуженны — но при этом несоразмерны поэту, для которого всю жизнь оставались важными вглядывание, изумление, узнавание:

А там за мостом

завершающе-дальнее —

просто — «душа»! — будто что-то имея от нас

внутренне-зрящее —

вновь шевелящееся — памятью

от давних

флоксов… —

а временами — как будто

чем-то и ранее детства! —

и в нём (издалёка и издавна)

есть тихая та — умирающая

всегда

недавно

Застой политики, движение поэзии: шестидесятники в семидесятые

Что происходит с поэзией шестидесятников и их общественной позицией после завершения оттепели? Как отвечали атмосфере 1970-х Евтушенко, Вознесенский, Рождественский и Окуджава — и как из неё выбивались участники альманаха «Метрополь» Липкин и Лиснянская? Как звучали в эти годы стихи Тарковского, Самойлова и Чухонцева — и какую картину советской поэзии можно составить по знаменитому стадионному концерту 1976 года?

Текст: АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ[135]

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ АРХАНГЕЛЬСКИМ АЛЕКСАНДРОМ НИКОЛАЕВИЧЕМ ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА АРХАНГЕЛЬСКОГО АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕВИЧА.

Книги, спектакли и фильмы символически размечают политическую историю, маркируют начало и конец эпохи. При этом чаще всего знаковые высказывания создают не гении, а крепкие профессионалы. Не великий роман Пастернака «Доктор Живаго», а надёжная повесть Эренбурга «Оттепель» дала имя ключевому периоду истории XX столетия. Не прорывное кино Тарковского, а декларативное «Покаяние» Абуладзе стало точкой отсчёта для перестройки. Литературная история 70-х берёт начало во всемирном Иосифе Бродском и общенациональном Александре Солженицыне, но «разметку времени» для массовой аудитории произвели стихи талантливого, искреннего и по-своему наивного Евгения Евтушенко. 23 августа 1968 года он мгновенно откликнулся на ввод советских танков в Чехословакию, оборвавший попытку политических реформ, — и в той же мере совершил гражданский поступок, в какой создал идеально точную модель подцензурной поэтической мысли образца надвигающихся 70-х. Притом что стихотворение «Танки идут по Праге» предназначалось исключительно для самиздата.

Танки идут по Праге

в закатной крови рассвета.

Первые две строки отсылают нас к дореволюционной и раннесоветской гражданской лирике; декларативность Евтушенко мало чем отличается от диссидентской декларативности Наума Коржавина, отчасти андеграундного морализма Бориса Чичибабина или шестидесятнической риторики Владимира Корнилова. Но уже следующие две строки можно назвать осознанной демонстрацией лояльной нелояльности.

Танки идут по правде,

которая не газета.


Советские танки на улицах Праги. 1968 год{294}


Главная коммунистическая газета названа символом лжи. И всё равно остаётся для лирического героя точкой отсчёта, мерой и приметой времени. «Правда», изменяющая Правде, обличается с обидой, всерьёз, а не пародийно и с презрением, как — спустя годы — будет вышучиваться в стихах поэта следующего поколения Тимура Кибирова: «Ты читал газету „Правда“? / Что ты, Лёва! Почитай! / Там такую режут правду! / Льётся гласность через край!»

Следующая строфа делает ещё один шаг в заданном направлении.

Танки идут по солдатам,

сидящим внутри этих танков.

Ораторская прямолинейность упирается в череду оговорок. Мы (автор и его читатели) против ввода войск, поэтому и проявляем нелояльность, но внутри танков «наши ребята», и мы принципиально не отделяем себя от них. То есть наша нелояльность на самом деле являет собою более высокий и сложный уровень лояльности. Поэт протестует, но это протест «своего».


Евгений Евтушенко. 1970-е годы{295}



Андрей Вознесенский. 1978 год{296}


На «нашей» стороне, на стороне нелояльных лоялистов, вся русская классика, которая в системе официально признанных ценностей служила тогда мерилом истины. «…Страх — это хамства основа. / Охотнорядские хари, / вы — это помесь Ноздрёва / и человека в футляре. // Совесть и честь вы попрали. / Чудищем едет брюхастым / в танках-футлярах по Праге / страх, бронированный хамством». «Ум, честь и совесть» — это устойчивая формула партийной публицистики: «Партия — ум, честь и совесть нашей советской эпохи…» Бросается в глаза двойная стилистическая прописка: а) в русской классике, противопоставленной официозу и новоязу, и б) в той самой партийно-газетной риторике, в плакатном новоязе, который только что был обличён.

Спустя несколько лет Андрей Вознесенский, претендент на роль главной фигуры подневольной поэзии 70-х, тоже отыграет эту формулу, насытив её мотивами классической литературы: «Есть русская интеллигенция. / Вы думали — нет? Есть! / Не масса индифферентная, / а совесть страны и честь. // Есть в Рихтере и Аверинцеве / земских врачей черты — / постольку интеллигенция, / постольку они честны» (1975). Это, конечно, другой уровень поэтической игры с исходной цитатой. Интеллигенция осознанно описана с помощью газетного штампа; внутри советского оборота как бы пробуждается спящий революционный смысл.