урного поведения среди прозаиков 70-х — уже упоминавшаяся тактика Юрия Трифонова. Оглядка на «тихую прозу» Чехова, работа в стилистической противофазе с экспериментирующим Василием Аксёновым, ставка на разрешённость при отказе жертвовать свободным содержанием, фиксация бессобытийного времени:
О, расскажи о том, что происходит,
Когда не происходит ничего.
Перелетела бабочка дорогу.
Мужчина с женщиной переглянулись.
Дом рухнул. В этот дом вбежали шумно дети…
<…>
Часы отстали. Площадь опоздала.
Застрял вперёд ушедший переулок
В ближайшем будущем. Найди его.
О, расскажи о том, что происходит,
Когда не происходит ничего.
И, как в салате оливье многочисленные ингредиенты соединяются майонезом, так разнородные поэтические траектории в «Лужниках» примирены пародией: ближе к финалу выступает самый знаменитый пародист 1970-х Александр Иванов (1936–1996). Точнее, эпиграмматист, даже не пытавшийся стилизовать пародируемых авторов.
Собственно, это и есть модель официально признаваемой, но дистанцирующейся от лобового официоза поэзии 70-х: минимум три поколения, минимум три направления, минимум одна публичная насмешка, минимум один перевод, минимум один поэт с гитарой. И доброжелательный начальник, готовый гарантировать расширение границ дозволенного и соблюдение границ запрещённого. Конкретный набор выступающих мог быть иным; если бы Николай Рубцов, которого литературный критик Вадим Кожинов назначил в главные поэты эпохи, не погиб в начале десятилетия (1971), его вполне можно было бы представить на месте Юрия Кузнецова или вместе с ним. Но расклад от этого не поменялся бы.
VIII
1970-е и 1980-е: ленинградская «вторая культура»
Эта лекция — о неподцензурной поэзии Ленинграда 1970–80-х, текстах так называемой второй культуры, которая мыслила себя как особая литературная цивилизация, напрямую наследовавшая русскому модернизму.
Ее представители — зрелый Бродский, Елена Шварц, Виктор Кривулин, Аркадий Драгомощенко, Олег Юрьев и многие другие.
Уже в 1960-е годы в Москве и Ленинграде сложились во многом раздельные системы вкусов и творческих взаимоотношений. В конце 1960-х — начале 1970-х годов расхождение усилилось. Ситуация и в московской, и в ленинградской поэзии принципиально изменилась, и, пожалуй, в ленинградской — в большей степени. Изменилась прежде всего внешняя среда — точнее, связанные с ней ожидания. В первой половине и середине 1960-х годов публикационные возможности постоянно расширялись. Масштабы этого расширения еще не были понятны, а потому даже у самых далёких от официальной идеологии и эстетики поэтов оставались надежды на возможность публикации. Например, книга Бродского рассматривалась издательством «Советский писатель» в 1966–1969 годах, и несколько раз казалось, что её выход близок. Однако к концу десятилетия стало понятно, что дальнейшего расширения цензурных рамок не будет — а в Ленинграде эти рамки были несколько строже московских.
В течение 1970-х годов многие ведущие представители неподцензурной поэзии Ленинграда предыдущего десятилетия сошли со сцены: Леонид Аронзон погиб, Бродский, Дмитрий Бобышев, Лев Лосев, Анри Волохонский, Алексей Хвостенко эмигрировали, Евгений Рейн уехал в Москву.
Вне Ленинграда творчество этих поэтов претерпело большие изменения. В первую очередь это касается Бродского. Стихи 1973–1976 годов, по большей части составившие вторую половину книги «Часть речи» (1977), отличаются от более ранних даже просодически. В ещё большей степени эти черты бросаются в глаза в книге «Урания» (1987). Бродский всё чаще переходит к чисто тоническому (акцентному) стиху. Интонация утрачивает «человечность», стихи кажутся «холодными» на поверхности — но огромный эмоциональный напор уходит в глубину:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих.
Выступление Владимира Болучевского и Сергея Курёхина в Клубе-81. 1983 год{306}
По-прежнему широко используя анжамбеманы и сложную строфику, сочетая, как прежде, разветвлённый «книжный» синтаксис с разговорной лексикой, Бродский в этот период доводит до предела барочную изысканность просодии и в то же время интонационное напряжение стиха, например в «Осеннем крике ястреба»:
Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечёт,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, её же
увеличивая за счёт
еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счёт пустоты в лице
ребёнка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Иосиф Бродский. 1995 год{307}
Тема разлуки с родиной по традиции становится одной из важных тем лирики Бродского — по крайней мере в первый период эмиграции. Важное место занимают путешествия (Мексика, Лондон, в особенности — Венеция, которая ассоциируется с Петербургом и становится сквозной темой стихов 1973–1985 годов). «Имперская» тема трансформируется и универсализируется: «Как бессчётным женам гарема всесильный шах / изменить может только с другим гаремом, / я сменил империю…» Темой многих стихотворений становится мифологизированный конфликт «Запада» и «Востока» («Письма династии Минь», 1977, «Назидание», 1987). Эти сквозные темы накладываются на конкретные политические события, причём реакция на них кажется противоречивой: от трагически окрашенной эмпатии к «солдатам» советской империи («На смерть Жукова», 1974) до яростного недифференцированного отвращения к ней («Стихи о зимней кампании 1980 года»). Однако в обоих случаях очевидны отсылки к классической русской поэзии. Итог любовной лирике, обращённой к одному адресату — Марине Басмановой, — подводит книга «Новые стансы к Августе» (1983). Но даже любовный диалог заканчивается осознанием трагического и неизбывного экзистенциального одиночества — одновременно означающего свободу:
Так творятся миры.
Так, сотворив их, часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так, бросаем то в жар,
то в холод, то в свет, то в темень,
в мирозданьи потерян,
кружится шар.
Бродский продолжал оказывать огромное влияние на молодых поэтов, но его физическое отсутствие в Ленинграде и в России делало это влияние более косвенным. Тем временем на смену уехавшим, умершим или замолчавшим в Ленинграде пришло новое поколение — с новыми эстетическими и мировоззренческими установками. По мере освоения разнообразных языков отечественного и мирового модернизма поэтика прямой лирической исповеди многим казалась исчерпанной (разумеется, и в поколении 1960-х эта поэтика была близка далеко не всем авторам, но читателем воспринималась как мейнстрим, и именно в её контексте читалось творчество Бродского и поэтов его круга). Ценностью всё больше ощущалась не экзистенциальная личная свобода, а культура как сложная система надличностных связей, противостоящая советскому варварству. Поэтический язык становился всё разнообразнее, первое лицо в стихах — всё сложнее. Личность воспринималась уже не как носитель уникального опыта, а как равнодействующая культурных влияний; всё большее место в поэзии завоёвывает игра с лирическими масками, с разными вариантами «не я».
Олег Григорьев. 1980-е годы{308}
Убежищем, в котором могли реализовать себя не вписывающиеся в разрешённую эстетику авторы, оставалась детская литература. Редкий пример поэта, у которого крайне трудно провести границу между детскими стихами (публиковавшимися, хотя и вызывавшими разносы и печатную травлю) и «взрослыми» (не печатавшимися), — Олег Григорьев (1943–1992). Разумеется, «взрослые» стихи были тематически гораздо раскованнее детских, однако общий принцип построения был един: постижение парадоксальной, комической и зачастую жестокой природы бытия через простое действие:
Прохоров Сазон
Воробьёв кормил.
Бросил им батон —
Десять штук убил.
Ушедшее в народ четверостишие про «электрика Петрова», который «намотал на шею провод», было написано Григорьевым ещё в 1961 году. Однако широчайшее распространение детского фольклора, проникнутого чёрным юмором (так называемые садистские стишки), относится ко второй половине 1970-х. Разумеется, поэзия Григорьева, повлиявшая на эту субкультуру, далеко выходит за её рамки. В ней присутствует и лирическое, и метафизическое начало:
Смерть прекрасна и так же легка,
Как выход из куколки мотылька.
Несмотря на то что по возрасту он уже всецело принадлежит к поколению 1970-х, Григорьев ещё связан с миром шестидесятых некоторыми чертами своей творческой личности — в том числе внешней брутальностью поэтики. Но за видимой наивностью и демократизмом формы у Григорьева таится тончайшая фактура; за грубой «пролетарской» реальностью (в описании которой Григорьев следует линии «Жителей барака» Холина) — отсылки к вечному миру мифа.