Полка. История русской поэзии — страница 110 из 153

Шварц как будто пытается вместить в свой поэтический мир всю вселенную; характерный пример — «Четыре элегии на стороны света» (1978) и дописанная позднее «Большая элегия на пятую сторону света» (1997) с их космизмом и универсализмом. Поэт — равный собеседник Бога, способный своим лирическим экстазом, своей священной пляской преобразовать и спасти мир — как в стихотворении «Танцующий Давид» (1978):

Нам не бывает больно,

мучений мы не знаем,

и землю, горы, волны

зовём — как прежде — раем.

О Господи, позволь

твою утишить боль.

В то же время эта огромная вселенная у Шварц имеет способность сжиматься, становиться крохотной и кукольной. Мистическое и космическое, в традициях Гофмана и «петербургского текста», проявляется в «низком» и будничном. Сигналом этих резких изменений масштабов реальности (порождающих особого рода метафизический юмор) служат, как и у Стратановского, языковые сдвиги. Шварц, например, часто говорит о глобальном и космическом «детским» языком:

Авраам лимоном сияет, в дуплах светлые духи роятся,

На лепестках стада оленей, серн,

Юдифь летает синей белкой,

И орехи грызёт и твердит: Олоферн, Олоферн.

А Ной смолит большую бочку и напевает

(Ведь ты возьмешь меня туда,

Когда поднимется вода?)

И молнией златой Илья всё обвивает.

В процитированном стихотворении «Книга на окне» (1982) Библия уподобляется «большому древу», и это очень характерное для Шварц слияние: сращение природного и культурного. Сама природа находится у неё в процессе бесконечного превращения, её царства и области перетекают друг в друга, и человек вовлечён в этот бесконечный процесс творческой и опасной «смертожизни»:

Предчувствие жизни до смерти живёт.

Холодный огонь вдоль костей обожжёт,

когда светлый дождик пройдёт

в день Петров на изломе лета.

Вот-вот цветы взойдут алея

на рёбрах, у ключиц, на голове.

Напишут в травнике — Elena arborea —

во льдистой водится она Гиперборее

в садах кирпичных, в каменной траве.

Говоря о поэзии Шварц, невозможно обойти вниманием её подход к просодии. В течение всего своего почти полувекового творческого пути она пользовалась полиметрическим стихом на силлабо-тонической основе (вслед за Хлебниковым и ранним Заболоцким, но более последовательно, чем они). По аналогичному пути шли Стратановский и Айги (впрочем, он не пользовался рифмой). Этот путь отличен от пути, к примеру, Маяковского и Бродского, шедших от силлаботоники к тоническому стиху.

Одна из характерных для Шварц поэтических форм — «маленькая поэма», состоящая из просодически разных фрагментов, с прерывистым, иногда скрытым от читателя сюжетом. Образцом этого жанра Шварц считала «Форель разбивает лёд» Кузмина; примеры её собственных «маленьких поэм» — «Чёрная Пасха» (1974), «Горбатый миг» (1974), «Мартовские мертвецы» (1980).

Александр Миронов (1948–2010) начинал в середине 1960-х в группе хеленуктов, но к 1970-х годам его поэтика заметно изменилась. Миронов этого периода ближе всего к постмандельштамовской ассоциативной поэтике. С другой стороны, подчёркнутая музыкальность, завлекающая звуковая стихия его стихов заставляла вспомнить о блоковской линии — так же как их мистический бэкграунд:

Чуть солей, чуть кровей — придушить и размять,

трижды плюнуть на Запад, в мурло Велиарово…

Ах, скажи мне, моя Голубиная Мать,

кто варил это страшное нежное варево?

Кто варил — тому здесь уже больше не быть:

он варить-то сварил, а расхлёбывать — ворону.

Почему же так страшно мне переходить

на ту милую, дальнюю, праздную сторону?

При этом интеллектуальные источники поэзии Миронова скорее вызывают параллели с Кузминым и Клюевым: это гностическая традиция и связанное с ней русское сектантство. Сквозной мотив его поэзии — взаимная тождественность Эроса и Танатоса, предельная уязвимость человека перед тёмными и соблазнительными энергиями. Апофеоз этой линии его творчества — стихотворение «Осень андрогина» (1978), ставшее своего рода визитной карточкой Миронова:

Эхо с Нарциссом вовек не слиться.

В зеркале время плывёт, дробится:

Плавают, словно в пустыне белой

Части тела:

Всем зеркалам суждено разбиться,

Всем образам надлежит святиться

В лоне огня, в нутряной постели,

В красной купели.

С этой заворожённостью «смертожизнью» (которая сближает его с Шварц — с той разницей, что у Миронова гораздо острее проявлена тёмная, изнаночная, гибельная сторона этой заворожённости) связана вторая сквозная тема — тема языка, который у Миронова предстаёт живым, биологическим царством, «флорой словесной», и неотделим от человеческой телесности:

сколько времени прошло веков минут

как вошёл в меня и душит чей-то блуд

в каждый уд вошёл и в ах и в ох и в кхе

отпечатался бельмом на языке

без движенья но в оргазме и в петле

замер он на полуслове на игле

и ни встать ему ни сесть ему ни лечь

вдруг умрёшь впотьмах и превратишься в речь?

В 1990-х годах из поэзии Миронова исчезает благозвучие, она становится резкой, сюрреалистически-афористичной; в стихах следующего десятилетия прямота и «дикость» лирического жеста достигает предела.

Олег Охапкин (1944–2008) — единственный из ленинградских поэтов своего поколения, чьим непосредственным учителем был Бродский. При этом его можно назвать самым почвенническим (по идеологической ориентации) и самым консервативным (по поэтике) из видных поэтов ленинградской «второй культуры». Однако от авторов кожиновского круга Охапкина отличает резко неприязненное отношение к имперской государственности, к «звероподобному вздыбленному закону». Но мир светской культуры и православной церковности для него един: он может написать стихи на смерть патриарха Алексия I c эпиграфом из Анненского и с упоминанием Мандельштама. Возвышающие слог архаизмы, отсылающие к XVIII веку эксперименты с силлабическим стихом сочетаются у Охапкина с широким использованием заимствованной из англоязычной поэзии XX века консонантной рифмовки[140]. Поэзия Охапкина исповедальна, пряма по мысли и мажорна, несмотря на пронизывающие её трагические мотивы:

Какое счастье слушать мир,

Впускать в окно газон, эфир,

Молву вселенской тишины,

В начале мая без луны

Внимать созвездью Лиры

В тиши родной квартиры.

Это цельное и экзистенциально оптимистическое мировосприятие с трудом выдерживало испытание культурной и социальной реальностью 1970–80-х годов.

Не случайно с 1980-х годов продуктивность Охапкина снижается, а другой яркий поэт, Борис Куприянов (р. 1949), вовсе оставляет поэзию, приняв духовный сан. В результате его «тёмные», погружённые во внутреннюю жизнь языка стихи (в том числе большая поэма «Время встречи», 1976–1981) в известной мере выпали из сферы внимания историков литературы:

Здравствуй, лирик, ньютоновой крепи не знающий, здравствуй!

Здравствуй, трагик, познавший ньютоновы крепи.

Отлетаю. Листок стихотворный не властвуй!

Глупо только в пустыне, но наши умнейшие степи

научили летать не одни только тучи железа, —

этим тучам подстать наши души словесного среза.


Аркадий Драгомощенко с женой Зинаидой. 1973 год{313}


Противоположный полюс ленинградской неподцензурной поэзии воплощает Аркадий Драгомощенко (1946–2012). Уроженец Западной Украины, он во многом остался чуждым петербургской традиции (с которой его сближает разве что холодновато-элегический тон его поэзии). Раннее творчество Драгомощенко (1970-х годов) ещё во многом опирается на общую традицию русского верлибра второй половины XX века (в Ленинграде представленного Геннадием Алексеевым и Сергеем Кулле). Однако уже в этот период в стихах Драгомощенко бросаются в глаза индивидуальные особенности: склонность к инверсиям, особый подход к ритму и образу.

Меня разбудили и объяснили,

что во сне я видел огонь

и вечерние реки,

и в них светились ветви ивы.

Сон, который мне рассказали,

напоминал рисунок

на пористой влажной бумаге:

две-три нетрудные тени,

ясное придыхание туши,

белый трилистник

над бесснежным холмом

Зрелая поэтика его формируется под влиянием англоязычной «языковой поэзии» и наследия польско-украинского барокко. Предельно усложнённые образы созданного в 1980-е цикла «Небо соответствий» дают повод для сопоставления с возникшим в тот же период в Москве метареализмом. Однако Драгомощенко, в отличие от метареалистов (даже от наиболее близкого ему Алексея Парщикова), не стремится создать визуально выразительный образ. Если Мандельштам в 1930-е годы, формируя принцип своей поэтики в беседе с Сергеем Рудаковым, призывает «перекрывать реальное ещё более реальным», то у Драгомощенко реальное «перекрывается» зыбким и абстрактным, образ, едва сформировавшись, распадается. Всякая картина мира демонстрирует свою условность, возвращаясь в самодовлеющую стихию речи:

То

пишется, что не написано, следуя к завершенью.

Что написано — не завершено,

постоянно следуя к завершенью.

Выбор значения.

Искушение неким значеньем.

Затем множественное число. Вишня,

висок покуда покоятся в равенстве…