Шварц как будто пытается вместить в свой поэтический мир всю вселенную; характерный пример — «Четыре элегии на стороны света» (1978) и дописанная позднее «Большая элегия на пятую сторону света» (1997) с их космизмом и универсализмом. Поэт — равный собеседник Бога, способный своим лирическим экстазом, своей священной пляской преобразовать и спасти мир — как в стихотворении «Танцующий Давид» (1978):
Нам не бывает больно,
мучений мы не знаем,
и землю, горы, волны
зовём — как прежде — раем.
О Господи, позволь
твою утишить боль.
В то же время эта огромная вселенная у Шварц имеет способность сжиматься, становиться крохотной и кукольной. Мистическое и космическое, в традициях Гофмана и «петербургского текста», проявляется в «низком» и будничном. Сигналом этих резких изменений масштабов реальности (порождающих особого рода метафизический юмор) служат, как и у Стратановского, языковые сдвиги. Шварц, например, часто говорит о глобальном и космическом «детским» языком:
Авраам лимоном сияет, в дуплах светлые духи роятся,
На лепестках стада оленей, серн,
Юдифь летает синей белкой,
И орехи грызёт и твердит: Олоферн, Олоферн.
А Ной смолит большую бочку и напевает
(Ведь ты возьмешь меня туда,
Когда поднимется вода?)
И молнией златой Илья всё обвивает.
В процитированном стихотворении «Книга на окне» (1982) Библия уподобляется «большому древу», и это очень характерное для Шварц слияние: сращение природного и культурного. Сама природа находится у неё в процессе бесконечного превращения, её царства и области перетекают друг в друга, и человек вовлечён в этот бесконечный процесс творческой и опасной «смертожизни»:
Предчувствие жизни до смерти живёт.
Холодный огонь вдоль костей обожжёт,
когда светлый дождик пройдёт
в день Петров на изломе лета.
Вот-вот цветы взойдут алея
на рёбрах, у ключиц, на голове.
Напишут в травнике — Elena arborea —
во льдистой водится она Гиперборее
в садах кирпичных, в каменной траве.
Говоря о поэзии Шварц, невозможно обойти вниманием её подход к просодии. В течение всего своего почти полувекового творческого пути она пользовалась полиметрическим стихом на силлабо-тонической основе (вслед за Хлебниковым и ранним Заболоцким, но более последовательно, чем они). По аналогичному пути шли Стратановский и Айги (впрочем, он не пользовался рифмой). Этот путь отличен от пути, к примеру, Маяковского и Бродского, шедших от силлаботоники к тоническому стиху.
Одна из характерных для Шварц поэтических форм — «маленькая поэма», состоящая из просодически разных фрагментов, с прерывистым, иногда скрытым от читателя сюжетом. Образцом этого жанра Шварц считала «Форель разбивает лёд» Кузмина; примеры её собственных «маленьких поэм» — «Чёрная Пасха» (1974), «Горбатый миг» (1974), «Мартовские мертвецы» (1980).
Александр Миронов (1948–2010) начинал в середине 1960-х в группе хеленуктов, но к 1970-х годам его поэтика заметно изменилась. Миронов этого периода ближе всего к постмандельштамовской ассоциативной поэтике. С другой стороны, подчёркнутая музыкальность, завлекающая звуковая стихия его стихов заставляла вспомнить о блоковской линии — так же как их мистический бэкграунд:
Чуть солей, чуть кровей — придушить и размять,
трижды плюнуть на Запад, в мурло Велиарово…
Ах, скажи мне, моя Голубиная Мать,
кто варил это страшное нежное варево?
Кто варил — тому здесь уже больше не быть:
он варить-то сварил, а расхлёбывать — ворону.
Почему же так страшно мне переходить
на ту милую, дальнюю, праздную сторону?
При этом интеллектуальные источники поэзии Миронова скорее вызывают параллели с Кузминым и Клюевым: это гностическая традиция и связанное с ней русское сектантство. Сквозной мотив его поэзии — взаимная тождественность Эроса и Танатоса, предельная уязвимость человека перед тёмными и соблазнительными энергиями. Апофеоз этой линии его творчества — стихотворение «Осень андрогина» (1978), ставшее своего рода визитной карточкой Миронова:
Эхо с Нарциссом вовек не слиться.
В зеркале время плывёт, дробится:
Плавают, словно в пустыне белой
Части тела:
Всем зеркалам суждено разбиться,
Всем образам надлежит святиться
В лоне огня, в нутряной постели,
В красной купели.
С этой заворожённостью «смертожизнью» (которая сближает его с Шварц — с той разницей, что у Миронова гораздо острее проявлена тёмная, изнаночная, гибельная сторона этой заворожённости) связана вторая сквозная тема — тема языка, который у Миронова предстаёт живым, биологическим царством, «флорой словесной», и неотделим от человеческой телесности:
сколько времени прошло веков минут
как вошёл в меня и душит чей-то блуд
в каждый уд вошёл и в ах и в ох и в кхе
отпечатался бельмом на языке
без движенья но в оргазме и в петле
замер он на полуслове на игле
и ни встать ему ни сесть ему ни лечь
вдруг умрёшь впотьмах и превратишься в речь?
В 1990-х годах из поэзии Миронова исчезает благозвучие, она становится резкой, сюрреалистически-афористичной; в стихах следующего десятилетия прямота и «дикость» лирического жеста достигает предела.
Олег Охапкин (1944–2008) — единственный из ленинградских поэтов своего поколения, чьим непосредственным учителем был Бродский. При этом его можно назвать самым почвенническим (по идеологической ориентации) и самым консервативным (по поэтике) из видных поэтов ленинградской «второй культуры». Однако от авторов кожиновского круга Охапкина отличает резко неприязненное отношение к имперской государственности, к «звероподобному вздыбленному закону». Но мир светской культуры и православной церковности для него един: он может написать стихи на смерть патриарха Алексия I c эпиграфом из Анненского и с упоминанием Мандельштама. Возвышающие слог архаизмы, отсылающие к XVIII веку эксперименты с силлабическим стихом сочетаются у Охапкина с широким использованием заимствованной из англоязычной поэзии XX века консонантной рифмовки[140]. Поэзия Охапкина исповедальна, пряма по мысли и мажорна, несмотря на пронизывающие её трагические мотивы:
Какое счастье слушать мир,
Впускать в окно газон, эфир,
Молву вселенской тишины,
В начале мая без луны
Внимать созвездью Лиры
В тиши родной квартиры.
Это цельное и экзистенциально оптимистическое мировосприятие с трудом выдерживало испытание культурной и социальной реальностью 1970–80-х годов.
Не случайно с 1980-х годов продуктивность Охапкина снижается, а другой яркий поэт, Борис Куприянов (р. 1949), вовсе оставляет поэзию, приняв духовный сан. В результате его «тёмные», погружённые во внутреннюю жизнь языка стихи (в том числе большая поэма «Время встречи», 1976–1981) в известной мере выпали из сферы внимания историков литературы:
Здравствуй, лирик, ньютоновой крепи не знающий, здравствуй!
Здравствуй, трагик, познавший ньютоновы крепи.
Отлетаю. Листок стихотворный не властвуй!
Глупо только в пустыне, но наши умнейшие степи
научили летать не одни только тучи железа, —
этим тучам подстать наши души словесного среза.
Аркадий Драгомощенко с женой Зинаидой. 1973 год{313}
Противоположный полюс ленинградской неподцензурной поэзии воплощает Аркадий Драгомощенко (1946–2012). Уроженец Западной Украины, он во многом остался чуждым петербургской традиции (с которой его сближает разве что холодновато-элегический тон его поэзии). Раннее творчество Драгомощенко (1970-х годов) ещё во многом опирается на общую традицию русского верлибра второй половины XX века (в Ленинграде представленного Геннадием Алексеевым и Сергеем Кулле). Однако уже в этот период в стихах Драгомощенко бросаются в глаза индивидуальные особенности: склонность к инверсиям, особый подход к ритму и образу.
Меня разбудили и объяснили,
что во сне я видел огонь
и вечерние реки,
и в них светились ветви ивы.
Сон, который мне рассказали,
напоминал рисунок
на пористой влажной бумаге:
две-три нетрудные тени,
ясное придыхание туши,
белый трилистник
над бесснежным холмом
Зрелая поэтика его формируется под влиянием англоязычной «языковой поэзии» и наследия польско-украинского барокко. Предельно усложнённые образы созданного в 1980-е цикла «Небо соответствий» дают повод для сопоставления с возникшим в тот же период в Москве метареализмом. Однако Драгомощенко, в отличие от метареалистов (даже от наиболее близкого ему Алексея Парщикова), не стремится создать визуально выразительный образ. Если Мандельштам в 1930-е годы, формируя принцип своей поэтики в беседе с Сергеем Рудаковым, призывает «перекрывать реальное ещё более реальным», то у Драгомощенко реальное «перекрывается» зыбким и абстрактным, образ, едва сформировавшись, распадается. Всякая картина мира демонстрирует свою условность, возвращаясь в самодовлеющую стихию речи:
То
пишется, что не написано, следуя к завершенью.
Что написано — не завершено,
постоянно следуя к завершенью.
Выбор значения.
Искушение неким значеньем.
Затем множественное число. Вишня,
висок покуда покоятся в равенстве…