утраченная среда обитания,
звенело утраченное звено
между нами и низшими:
трепетал Грозный,
примиряя Ламарка с ящерами,
трепетал воздух,
примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном,
валуны, словно клапаны,
трепетали.
<…>
Открылись такие ножницы
меж временем и пространством,
что я превзошёл возможности
всякого самозванства —
смыкая собой предметы,
я стал средой обитания
зрения всей планеты.
Трепетание, трепетание…
Пространство — основная категория метареалистов: в их стихах недаром много ландшафтного, и ощутимое, зримое пространство метафизически сшито с пространством горним, пространством мира идей (как в «Соловье спасающем» Елены Шварц). Пространство может не только расширяться, но и сужаться — что возвращает нас к поэзии Ивана Жданова («Дорога свёрнута в рулон» — так начинается «Зима», одно из лучших его стихотворений). В пространстве действуют сужающие и расширяющие факторы — например, свет и ветер; в нём установлены преграды и зеркала; время также подчинено пространству, но и служит гарантом его размерности. Это хорошо видно на примере таких сложных стихотворений Жданова, как «Ниша и столп» или «Ода ветру»:
Как лодка, улица плывёт
и рябь со стёкол раздаёт,
и рифмами своими
погасших окон чернота
дырявит ночь, и пустота,
своим неведеньем чиста,
своё глотает имя.
И воздух рифмами прошит,
и чернота меня слепит
и за собою тянет.
И, ветром каменным полны,
шуршат седые валуны,
мерцают сжиженные сны,
и в них дыханье вянет.
Ты рябью роешь зеркала,
тебя рисует, как игла,
перемещенье веток.
И если зеркало падёт,
оно лицо моё прольёт,
и в жилы смертные войдёт
предощущенье света.
Это пространственное мышление характерно и для других поэтов метареалистического круга. Скажем, у Драгомощенко оно обращено само на себя — в результате каждое стихотворение превращается в своего рода карту мысли, сложное описание собственного маршрута; у Кутика оно позволяет переключаться с одной метафоры на другую; мир рассматривается как под микроскопом, сохраняя захватывающую эпичность:
Вот ветка изнутри: трепещущий шатёр
луча — как рупор или конус,
вершины остриём поставленный в упор
к стволу. Но если я дотронусь
до ветки и её бесшумно поверну
лицом, то скрытый круг сеченья
с лучом в ней совпадёт и станет равен дну
и конуса, и дну свеченья.
Ещё один пример противоположных подходов к работе с пространством — поэтики Андрея Таврова и Владимира Аристова: если первый тяготел к сгущённой, многослойной, эпической речи, то в поэзии второго принципиально ощущение открытости, воздуха, сквозящего между предметами; самая большая книга его стихов недаром называется «Открытые дворы».
Уже в новейшее время эти черты метареализма оказались привлекательными для молодых поэтов, сгруппировавшихся вокруг премии Аркадия Драгомощенко и сетевого журнала «Флаги»; эти круги во многом пересекаются, но, огрубляя, можно сказать, что одних завораживает структура языка, путешествие по ней мысли (и здесь влияние оказывают, помимо Драгомощенко, европейский сюрреализм и американская «языковая школа», а также старшие русскоязычные авторы, от Шамшада Абдуллаева и Александра Уланова до Дениса Ларионова и Евгении Сусловой), других — метафизические взаимоотношения природы и человека, вписанность мышления в ландшафт. И те и другие авторы (среди них можно назвать Александру Цибулю, Анну Родионову, Михаила Бордуновского, Нико Железниково, Максима Дрёмова) представляют сегодняшний извод метареалистической поэтики, в разной мере противопоставленной «новой социальности», цитатному иронизму, традиционному постакмеизму.
Ольга Седакова{333}
В свою очередь, поэтика Ольги Седаковой, чьи стихи Эпштейн отнёс к «самому последовательному и крайнему метареализму», сегодня представляется ближе к проблематике ленинградского андеграунда, таких поэтов, как Шварц, Охапкин и Стратановский. Седакова — поэт очень классичный, причём под классичностью стоит понимать скорее ориентацию на античную и западноевропейскую духовную традицию, чем на русский золотой век; например, в цикле «Стелы и надписи» она работает с античными жанрами антологического стихотворения и эпитафии, в «Стансах в манере Александра Попа» обращается к классицистическому морализму — и классицистической же, упорядоченной космологии, а в стихотворении «Кузнечик и сверчок» соединяет мотивы английской метафизики с мотивами ещё мало кому известной тогда поэзии Александра Введенского. Поиск точного слова оборачивается «высоким косноязычьем», восходящим к Мандельштаму и находящим соответствия у Шварц, Миронова, Стратановского:
Поэзия земли не так богата:
ребёнок малый да старик худой,
кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
бредут по лестнице одной —
и путь огромен, как заплата
на всей прорехе слуховой.
Гремя сердечками пустыми,
там ножницами завитыми
всё щёлкают над гривами златыми
коней нездешних, молодых —
и в пустоту стучат сравненья их.
Но хватит и того, кто в трубах завывает,
кто бледные глаза из вьюги поднимает,
кто луг обходит на заре
и серебро своё теряет —
и всё находит в их последнем серебре.
«Кузнечик и сверчок» развивает тему выживания поэзии как продолжения самой жизни: ощущению безвоздушного пространства, столь частому у неподцензурных поэтов 1970–80-х, здесь отвечает образ суровой зимы, которую в конце концов можно преодолеть усилием любви; в другом стихотворении из той же книги «Ворота. Окна. Арки» читаем: «Дом в метели, / или огонь в степи, / или село на груди у косматой горы, / или хибара / на краю океана, / который вечно встаёт, / как из-под ложечки, / из места, где всё безымянное ноет, — // вот где следует жить, / вот где мы, / наконец, / оживём». Парадоксальным образом поэзия Седаковой — это одновременно поэзия благородно-простой образности и поэзия для посвящённых. Лаконичность у Седаковой означает и герметизм, который открывается внимательному читателю — если он того хочет. В каком-то смысле приход к поэзии можно уподобить приходу к вере.
Поэзия, мне кажется, для всех
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мёд,
колодец и небесный ледоход, —
и хоть на миг, а видит мирянин
свой ветхий век, как шорох вешних льдин…
Татьяна Щербина. 1981 год{334}
Начало перестройки застало в Москве сформированный андеграунд — эстетически поляризованный, но при этом связанный дружескими отношениями. Изменение политического климата, разумеется, сказалось на бытовании поэзии. В конце 1980-х начали большими тиражами публиковать великих авторов XX века, ранее доступных только в самиздате (от Георгия Иванова до Хармса), — «официальная» картина русской поэзии резко и необратимо изменилась. Кроме того, неофициальные авторы получили доступ к большим площадкам. В 1989-м событиями стали альманах «Апрель», где были опубликованы главным образом непроходные в доперестроечное время тексты шестидесятников, и альманах «Зеркала», где появились стихи Гандлевского, Парщикова, Пригова. В журнале «Юность» с середины 1980-х действовала рубрика «Испытательный стенд», где печатали (что забавно, под видом начинающих) и метареалистов, и концептуалистов, и поэтов «Московского времени». Поэтическим разделом «Юности» руководил в это время Кирилл Ковальджи (1930–2017), и на основе его литературной студии в 1985 году был основан клуб «Поэзия», ставший главным литературным объединением эпохи. В «Поэзии» участвовали практически все силы московской неофициальной литературы того времени, приезжали на выступления в клубе и поэты из других городов — например, Ленинграда и Свердловска (где активным строителем литературного процесса был близкий к метареалистам Виталий Кальпиди). Именно здесь начинали такие яркие поэты конца 1980-х — начала 1990-х, как Андрей Туркин, автор абсурдистских и порой откровенно издевательских текстов («Что-то сверкнуло над нами! / Что-то сверкнуло, чему б это быть?! / С острым концом и двумя сторонами, / Что-то сверкнуло, и нет его — ыть!»), и Юлий Гуголев, чей расцвет придётся уже на 2000–10-е. Ещё одна поэтесса этого круга, чей голос до сих пор остаётся значимым, — Татьяна Щербина (р. 1954); её стихи 1980-х возникали как будто на перекрёстке нитей, связывающих исповедальную акмеистическую лирику с рок-поэзией:
Пуль не надо, сердце рвётся само,
тащится в добровольную ссылку
думать. Цитрамон? Нет, само.
Море, в тебя ли я тыкаю вилку,
в шницель, в творог?
Проплывая октябрь в молочной галактике,
организм продрог
и неконтактен. О чём же я думаю? Вдали дом, по которому ходит чужой,
и чужбина, где бродит близкий (бродит близкий=Бродский, но не он), хорошо,
так о чём я думаю? Дом, где тяжко,
и чужбина, нарядная как мультяшка.
Я не выберу. всё само.
Вот зима. Сначала только белые пятна,
но вообще — вода. А мной покупают билет туда
и мной же — билет обратно.
Здесь же выступал Александр Левин (р. 1957), мастер игровой поэзии и впоследствии один из главных деятелей литературного рунета, и его друг Владимир Строчков (1946–2023) — к концу 1980-х он станет одним из неформальных лидеров клуба. В поэзии Строчкова важную роль играет каламбур, полисемантика — за чисто игровыми свойствами здесь («Поезжай на гнилой Запах, / на испорченный Нюх съезди, / загляни на Восторг Дальний / и на Ближний Восторг выглянь…») стоит совершенно серьёзная, даже фаталистическая идея: «Один за всех uber alles, при этом все — как один. / Дружно рубите сучья. Неважно, где мы сидим».