Полка. История русской поэзии — страница 121 из 153

Мы ничего не делали в Саулкрасты.

Болтали и занимались любовью на чердаке,

ты капризничала, а твоя бабушка

каждое утро жарила нам оладьи.

Мы выставляли шезлонги и грелись

на солнце. Я читал толстую «Повесть о Ходже

Насреддине», а потом мы чинили

велосипедную камеру, заклеивали её кусочком

резины, а сверху придавливали тяжеленными

«Поджигателями» Николая Шпанова. «Раньше

и книжки писали лучше», — говорила твоя бабушка,

Нина Александровна. Напротив жил сосед Димка

(сейчас в сентябре он уже уехал в город).

Сергей Тимофеев, 1996

Поколение пророков:

Отчего, думаешь, этот

Так зол, ненавидит и мать и бабку и педагога,

Отчего в тетрадях острое и кровь чертит,

На кого в кармане

Китайский нож выкидной носит?

Взгляни: разве не блистает

В этом профиле огненная ярость, ревность

Илии, коего ноздри

Переполнил смрад ваалов?

<…>

Или она, полутора лет от роду,

В серой фланелевой, некогда оранжевой, рубахе

На четыре размера больше, с приютским

Номером, по подолу выжженным хлоркой,

Чей щетинистый аэлитный череп вытянут щипцами,

Чей живот небесно-синё вздут рахитом,

Чей лик терпелив, хмур, всепонимающ,

Чьи дни и дни — стоянье

В клетке кровати, полированье поперечин,

Раскачиванье, оцепененье, —

К полуночи очнувшись,

На каком языке она в неслышный,

Собачий захлёб плачет? — на том же

Древнем обессловеслом

Языке скорби,

На матерней жали брошенной малютки,

На которой плакал в ночи Иеремия

О городе, некогда многолюдном.

Сергей Круглов, 2008

Разумеется, эти задачи могли решаться и другими формальными средствами, но и формальная просодия у поэтов поколения 1990-х выходила за рамки, заданные ей XIX и XX веками — она могла, например, скрывать то ужасное, о чём хотел рассказать поэт, и тем самым заставлять обратить на это ужасное внимание. Вот как это происходит в стихотворении Линор Горалик (р. 1975):

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГОРАЛИК ЛИНОР-ДЖУЛИЕЙ (ГОРАЛИК ЮЛИЕЙ БОРИСОВНОЙ) ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГОРАЛИК ЛИНОР-ДЖУЛИИ (ГОРАЛИК ЮЛИИ БОРИСОВНЫ).

Там красное в овраге, не смотри.

Оно ещё, а мы хотим в четыре,

И в пять, и в шесть — гостей или в кино.

Мы слышали его, когда оно.

Мы слышали — скулило и визжало, кричало:

«Суки, суки, суки, суки!!!»

Зачем ты смотришь? Я же не смотрю.

У Вонг Кар-Вая женщины в цвету

и у оврага ивы и орешник.

И под ногтями красно от малины,

и голос сорван — видимо, во сне.

…Оно пока что кажется знакомым,

но дай ему часок-другой.

Эмпатическое, а не пародийное внимание к чужому слову (часто акцентированное глаголом «говорит») — частая примета постконцептуалистской поэзии, у той же Горалик эта черта сохранится и в стихах 2010-х с той же тематикой вытесненного ужасного:

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ГОРАЛИК ЛИНОР-ДЖУЛИЕЙ (ГОРАЛИК ЮЛИЕЙ БОРИСОВНОЙ) ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА ГОРАЛИК ЛИНОР-ДЖУЛИИ (ГОРАЛИК ЮЛИИ БОРИСОВНЫ).


Мария Галина{343}


«Все исходящие изошли / белым, бескровным, бессеменным; / жалкую судорогу писца / жадно вылизал клякс-папир. / Кажется, виден кусочек „сп“, / кусочек „а“ и кусочек „те“; / видимо, сказано: „Боже мой! / Что за черника в этом году“». Этот же приём обнажает субъектную структуру стихотворения, задаёт его драматургию: «Eла, говорит она мне, что-нибудь? / ела, говорю, да, что-нибудь точно, говорю, ела / только вот что, не помню, то ли, говорю, было / видимо, что-то не очень, то ли я была как-то слишком» (Евгения Лавут); «вода говорит: выпей меня до дна / я под землёй тосковала одна / столько лет не была мокрым снегом / выпей меня выдохни вместе с дымом» (Станислав Львовский). Часто такой эмпатизации подвергаются тексты, мифы, фольклорные жанры прошлого; так, например, происходит в цикле «Север» Марии Галиной (р. 1958): «Тут говорит он: паршиво, Греттир, вышло, / Лучше б тебе, Греттир, со мной не встречаться. / С этой ты ночи лишишься своей удачи, / Против тебя обратится твоя же сила, / Был ты героем, а станешь пустым задирой, / Ты и сейчас, говорит, Греттир, вспыльчив». Предпочтение настоящего времени делает события текстов как бы происходящими здесь и сейчас, можно сказать — кинематографичными. Тот же приём работает в ранних текстах Елены Фанайловой (р. 1962) — одной из самых заметных поэтесс последних десятилетий, последовательно двигавшейся ко всё более жёсткой лирической риторике:


Елена Фанайлова{344}


Плачет, кричит, повязки срывает, врёт.

Мечется, огорчая ночной патруль,

Который лежал бы себе в животе с леденцами пуль,

И ни гу-гу, ничего никому —

Ни золоту и серебру в музеях, ни голубым

Бусикам фараоновой дочки, её зеркалам,

Что, сколь ни прикладывай к мёртвым устам, —

Раскалываются напополам.

Ни фосфорическим субмаринам глубин

Рыбий их ледяной пароль,

Ни морзянки хозяину его связной,

Автомобиль, алкоголь.

У меня поют мёртвые голоса.

Запах Европы — холод, зола.

Не ходи за мной, как Дерсу Узала.

Не смотри на меня с той стороны.

«Русские любовные песни»


Дмитрий Воденников{345}


Исследование всего этого поэтического разнообразия так или иначе приводит нас к ключевому вопросу — вопросу субъекта, вопросу «Кто говорит?». «Говорение голосами» впоследствии, начиная со второй половины 2000-х, приведёт к появлению важных явлений (которых мы подробнее коснёмся в следующей лекции) — «нового эпоса», построенного на создании фрагментарных историй, тестирующих эмпатию читателя к незнакомому контексту и материалу, и документальной поэзии, где готовое, чужое слово становится не объектом пародирования, как у концептуалистов, но говорит само за себя, представляет и часто обвиняет своих субъектов (как в цикле Лиды Юсуповой «Приговоры», построенном на документах и свидетельствах из российских судов). Но и в 1990-е вопрос «Кто говорит?» (с подразумеваемым продолжением: «Зачем говорит?») стоял с исключительной остротой, и многие стихотворения и поэтические стратегии были посвящены проблематизации этого вопроса.

Одна из самых заметных фигур здесь — Дмитрий Воденников (р. 1968), принадлежащий к самым популярным поэтам 1990–2000-х. Он охотно принял — и, можно сказать, присвоил термин «новая искренность», который изначально относился к поэтам второго поколения концептуалистов, таким как Тимур Кибиров и Михаил Сухотин. Парадокс в том, что «новая искренность» Воденникова была довольно театрализованной: наследуя жизнетворческим стратегиям русского модернизма, этот поэт выводил на авансцену лирического героя, близкого к биографическому автору, — фигуру одновременно ироничную и нарциссическую, тонко чувствующую других, но ещё тоньше чувствующую себя. Показательны стихи из цикла «Трамвай» (1996), где уникальность воденниковского «я» подчёркивается обращением к биографической конкретике, которая стороннему читателю ничего не сообщает и должна восприниматься как бы «на веру» (в одной из статей Дмитрий Кузьмин назвал такой приём «зоной непрозрачного смысла»):

Куда ты, Жень, она же нас глотает,

как леденцы, но ей нельзя наесться.

(Гляди, любовниками станем в животе.)

Так много стало у меня пупков и сердца,

что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.

Я так умею воздухом дышать,

как уж никто из них дышать не может.

Ты это прочитай, как водится, прохожий,

у самого себя на шарфе прочитай.

Когда ж меня в моём пальто положат —

вот будет рай, подкладочный мой рай.

Я не хочу, чтоб от меня осталось

каких-то триста грамм весенней пыли.

Так для чего друзья меня хвалили,

а улица Стромынкой называлась?

Драматургичные, полиритмические воденниковские тексты производят порой головокружительное впечатление — в том числе и потому, что за нарциссической позой в них улавливается проблематизация «я», тема, важнейшая в том числе в отношениях с другими: «А дело в том, / что с самого начала / и — обрати внимание — при мне / в тебе свершается такое злое дело, / единственное, может быть, большое, / и это дело — недоступно мне. // Но мне, какое дело мне, какое / мне дело — мне / какое дело мне?»


Вера Павлова{346}


Откровенность воденниковских текстов находила своего рода зеркало в стихах другой популярнейшей поэтессы — Веры Павловой (р. 1963): традиционные внешне, они говорили о вещах, в русской поэзии до 1990-х годов практически табуированных. «Я, Павлова Верка, / сексуальная контрреволюционерка» — ироническое самоопределение Павловой было ответом на возмущение пуритански настроенных критиков. Темы секса и любви в её стихах обрели давно забытое «лёгкое дыхание» — причём происходило это всегда на грани фола: «Исполнил меня, как музыку, / и, голый, пошлёпал в ванную. / Смотрю — из его кармана / высовываются мои трусики. / Ворьё, собираешь коллекцию? / Вытащила, заменила / парадными, чтобы милому / з