Полка. История русской поэзии — страница 122 из 153

апомниться великолепною…» — или: «Дочери на пейджер: / Срочно позвони. / Господу на пейджер: / Спаси и сохрани. / — Мам, я у Кирилла. / Ну хватит, не кричи. / Значит, получила. / Значит, получил». Это стихи про «секс в большом городе», но оборотная сторона их лёгкости — парадоксальность, причём достаточно невесёлая:

Тихо, как на войне.

Лежу на спине, одна,

и чувствую, как во мне

умирают твои семена,

их страх, их желанье жить…

Я, кажется, не потяну

столько смертей носить,

вынашивая одну.

Уже в 2010–20-е афористическое мастерство привело Павлову к острой гражданской лирике; показательно, что с Воденниковым они оказались по разные стороны политических баррикад.


Данила Давыдов{347}


Совершенно с другой стороны к проблеме субъекта подходили такие авторы круга «Вавилона», как Полина Андрукович (р. 1969), Ирина Шостаковская (р. 1978) и Данила Давыдов (р. 1977). Для стихов Андрукович характерна позиция самонаблюдения, причём позиция почти сюрреалистическая, — при этом в фокусе внимания оказывается само порождение речи, в которое с неизбежностью входят и оговорки; индивидуальный знак стихов Андрукович — слово «нет», которым поэтесса поправляет саму себя прямо в теле стихотворения:


Схожие «оговорки» и другие графические маркеры постконцептуалистской поэзии встречаются у Шостаковской («эхо что я пишу госп судорожные какие движения, а»), но в целом её поэзия больше ориентируется на традиционную просодию, обнаруживая в ней потенциал то разомкнутости, то герметизма — своего рода гимном герметизму (и интровертности лирического субъекта) служит самое известное стихотворение Шостаковской «Улиточка»:

улиточкой стану и буду улиточкой жить

так как нигде никого никогда не встречали

улиточкой маленькой хочется стать умереть

затем что всё будет сначала и синенький дождик

прольётся

и так хорошо когда ветер сырой и сырой

ласкает дышаться и нитков игрушков пластинков

и мандельштама я нет не люблю не надейтесь

просто мрачный собой стишок и больше вообще ничего

в следущей жизни быть может такой разноцветный

вёрткий как майское дерево будет звенеть.

Нарочито детское «нитков игрушков пластинков» — примета той поэтической оптики, которую Данила Давыдов — не только поэт, но и влиятельный критик — называет «некроинфантильной»: одним из ответов современности у многих поэтов поколения Шостаковской (родившейся в 1978 году и близкой по возрасту уже ко второму, младшему призыву «Вавилона») стало обострённое внимание к детству и его уязвимости. «В поэзии поколения 1990-х соединены качества, которые раньше воспринимались как противоречащие друг другу, — инфантилизм и ответственность высказывания», — писал критик и поэт Илья Кукулин; Давыдов кроме Шостаковской относил к поэтам «мрачного детского взгляда» Николая Кононова (р. 1958) и Яну Токареву (р. 1976): «взрослеть что залезать под душ ледяной / уж вроде бы и животом под ним и спиной / а всё какою-то пяткой страшно дышать / там наверно душа». В поэзии самого Давыдова такая оптика тоже есть — но в его случае она отчасти гасится установкой на футуристическо-панковский примитивизм (напоминающий иногда опыты Олега Григорьева):

школьники поймали чёрта

физику принесли

говорит физик: какого чорта

вы мне его принесли

несите-ка его преподавательнице биологии —

её в этой школе не любят многие —

а у самого коленки дрожат, курить хочется

но в школе нельзя да и беломор закончился

Проблематика давыдовской поэзии, как и поэзии его коллег, при этом шире любого «некроинфантилизма»: в его стихах постоянны отсылки к классической и авангардной литературе, элементы которой встраиваются в невротический космос современного интеллектуала; в таких текстах, как «Самый большой стишок, написанный в первой половине 1999 года» и «Проект литературного журнала в интернете», ситуация постмодернистского пересмешничества и постоянного цитирования осмыслена как глубоко трагическая; в стихах 2000–20-х становится всё более очевидной этическая, даже моралистическая компонента:

люди вот оказывается составляют списки

что хорошего что плохого было в оканчивающемся году

я понять не могу. давайте составим списки

девятьсот четырнадцатого, например,

тридцать седьмого, сорок первого

<…>

кто-то встретился с давно потерянным другом

всё хорошо было у них в прошедшем году

а другой, вот, потерял отцовскую шапку

а шапка-то не простая, она отцовская —

значит, плохо было у него в том году.

С другой стороны, в это же время развивались поэтические проекты с принципиально иным отношением к проблеме субъекта: в стихах этих поэтов она не упразднялась, но выводилась за скобки. Безошибочно узнаваемая интонация, подчёркнуто индивидуальный выбор тем гарантировали, что даже в отстранённой, безличной лирике авторское начало будет очевидным. Здесь можно выделить два подхода: сюрреалистический и объективистский, восходящий к «языковой поэзии» и опытам Аркадия Драгомощенко.

Первый подход лучше всего проиллюстрировать стихами Андрея Сен-Сенькова (р. 1968) — поэта, чья фантазия отыскивает поэтическое в разного рода фактах, trivia, и на каждом факте с помощью нарушений лексической сочетаемости выстраивает причудливый микромир — такие микромиры могут объединяться в циклы, например о созвездиях, кинофильмах или «стаканчиках дождя». Вот два примера из книг 1995 и 2010 годов:

слеза

стеклянная коробочка

внутри которой

растут оловянные солдатики

а вырастут пойдут воевать

надев солёные мундиры


Андрей Сен-Сеньков{348}


КНОПКА ДЕМОГРАФИЧЕСКОГО ВЗРЫВНОГО УСТРОЙСТВА

ещё один ребёнок появляется из капусты

крестьяне не удивляются тому что он опять не похож на человека

привычно хрустит на зубах

и всё равно и всё равно бездетные крестьянки прячут от бога того кто умеет

нажимать в огороде на зелёную матку

Второй подход связан с прямыми последователями Драгомощенко: Александром Скиданом (р. 1965), Александром Улановым (р. 1963), Галиной Ермошиной (р. 1962) — и близким к этой поэтике Шамшадом Абдуллаевым (1957–2024). Все эти поэты — авторы предыдущего по отношению к «Вавилону» поколения, но почти совпадающие с ним по времени дебюта. В ранней поэзии Скидана, начавшего писать ещё в 1980-е (и успевшего, как многие деятели ленинградского андеграунда, поработать в котельной), мы видим возвышенную, отсылающую к античности риторику — лирический субъект присутствует в интонации, но остаётся «за кадром». Такое воссоздание фрагментарной античности мы ещё встретим у другого петербургского поэта этого же поколения, Сергея Завьялова; у Скидана же она разовьётся в особую поэтику наблюдения, где каждая деталь запускает цепочку ассоциаций, и ассоциации эти связывают современность с миром модернистской поэзии и философии, явленным в том числе в именах её главных участников, от Андрея Белого до Витгенштейна:

Стронциевый лик святого вмурован в портал.

На закате солнца,

когда простирается море и муравьи

прячут выеденный изнутри яшмовый кокон

шмеля в оправе цыганской розы, чьи лепестки

пахнут мускусом и землёй,

его выпростанная из рукава кисть — детородный мускул —

собирает пространство в немое «вот»,

подвешенное к такой же

немой

дейктической гирлянде,

озвучить которую всё равно

не хватит дыхания. Двадцать две кроны

оттягивают карман.

И ты идёшь от них избавляться,

как от дурных

мыслей.

Но избавленья не жди.

Колокол выплёвывает длинный язык,

погребая день.


Шамшад Абдуллаев{349}



Александр Скидан{350}


Впоследствии, уже в 2010–20-е, Скидан, экспериментировавший со многими поэтическими формами, придёт к стиху, как бы отрицающему интеллектуализм и травестирующему не оправдавшие себя цитаты: «в стихового ряда тесноту / да не ту // входишь не спросясь / ась // и выходишь бездны на краю / мать твою // бездна ты качаешься / и что-то не кончаешься».

Не меньше формального разнообразия — в работе Галины Ермошиной, сочетающей тонкую метафизическую поэзию более-менее традиционной просодии и субъектной структуры с аналитической, драгомощенковской по духу prose poetry. То же сочетание жанров характерно для Александра Уланова: в его сборниках 1990-х медитативный формальный стих («Дерево окружает пространство, становящееся кораблём. / Из перевёрнутых дней вновь вытекает песок. / Острые палочки, квадраты, время идти королём / с белого поля на чёрное море наискосок») соседствует с поэтической прозой, с годами всё более сложной. Медитативна по настроению и поэзия Шамшада Абдуллаева, который фиксировал медлительность, даже неподвижность центральноазиатского пейзажа (описанного в подробностях, напоминающих о скрупулёзном французском «новом романе») и отмечал его родство с техникой и поэтикой модернистского кино. Грань между азиатским и европейским сознательно стирается — и пейзаж оказывается универсальным:

В довершение ко всему, летнее пламя. Ни дерева, ни дощатого навеса: