с их насыщенной и всегда эффектной версификацией осциллируют между более «лиричным», балладным — и более саркастичным настроем:
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА БЫКОВА ДМИТРИЯ ЛЬВОВИЧА.
Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ.
Все наши фиоритуры не стоят наших затрат.
Умение строить куры, искусство уличных драк —
Всё выше литературы. Я правда думаю так.
Покупка вина, картошки, авоська, рубли, безмен
Важнее спящих в обложке банальностей и подмен.
Уменье свободно плавать в пахучей густой возне
Важнее уменья плавить слова на бледном огне.
Схожее сочетание балладности и иронии — в стихах близкого Быкову[149] автора, поэта и барда Алексея Дидурова (1948–2006). Ирония в поэзии 1990–2000-х, впрочем, была не панацеей, а обоюдоострым оружием. Она не всегда страховала от откровенного моветона, который оставался моветоном, даже когда был нарочно поставлен во главу угла, как у куртуазных маньеристов Степанцова и Пеленягрэ. С другой стороны, она всё же служила прививкой от излишнего пафоса, который часто возникает у тяготеющих к большим формам поэтов-неоклассиков, — например, у Виктора Куллэ (р. 1962): «Так отчего же, Боже, я / витийствую и негодую / от нестерпимого стыда, / когда над среднерусской дурью / встаёт усталая звезда?»
В прошлой лекции мы уже называли нескольких заметных авторов неоклассического направления: Геннадий Русаков, Лариса Миллер, Владимир Салимон, Светлана Кекова, Марина Бородицкая, Григорий Кружков, Олег Хлебников, Михаил Поздняев, Герман Власов, Вадим Жук, Илья Будницкий, Юрий Казарин, Сергей Ивкин… Многие из них начинали ещё в 1970-е; Русаков дебютировал в 1950-е. Их тексты как бы держат нормативную ткань поэтического языка, подчёркивают благородство его архитектуры — как это происходит, например, у Будницкого или Алексея Пурина. Здесь часты настоящие лирические высоты:
Снится Польша маки на краю овражка
так не больно и спокойно
словно волосы я ваши глажу
дайте пальчик чувствуете пани
тут сквозная ранка
это взор ваш
подкалиберный и бронебойный
я машу вам с башни
я машу вам с башни вражеского танка
Он умер вечером, а днём
Писал с натуры анемоны:
Цветы и стебли, и бутоны,
И вазу, что горит огнём,
Такого красного стекла,
Что даже глазу было больно.
И жизнь текла легко и вольно
И незаметно истекла.
Григорий Кружков{354}
Это умение взять высокую ноту не отменяет — в других стихотворениях — юмора и иронии разной степени жёсткости, как у того же Григория Кружкова (р. 1945) или Владимира Салимона (р. 1952), который может, например, взять лирическую картинку из школьного учебника (лось в осеннем лесу!) и травестийно её перевернуть: «Чехол от фотоаппарата! / Машинка марки „Рейн металл“! / Чудовищнее агрегата / я в целом мире не видал» — это о морде несчастного лося.
Неоакмеистскую поэтику часто называют традиционалистской. Ещё её часто объявляют единственной и правильной, главным образом на основании приверженности формальной, силлабо-тонической просодии; доходит до политизации этого формального вопроса (грубо говоря, силлаботоника приравнивается к традиционным ценностям, а свободный стих — к тлетворному влиянию Запада). Это, разумеется, неверно. Но всегда рискующая скатиться к инерции неоакмеистская поэтика, «святым покровителем» которой можно назвать Кушнера, находится в любопытных отношениях притягивания-отталкивания с поэтикой постакмеистской, воспитанной во многом на тех же образцах, но впитавшей открытия неподцензурной культуры советского времени, усвоившей и важность разговорной, внелитературной речи, и значение языкового сдвига. Традиционная просодия здесь — всегда «плюс что-то ещё».
Пожалуй, поворотным явлением здесь стало именно «Московское время» с его сочетанием разговорной речи и блестящей книжной эрудиции, с определённой, пусть и мягкой, романтизацией маргинальности. Собственно, и сами авторы «Московского времени» — Гандлевский, Цветков, Кенжеев — в 1990–2000-е продолжали активно работать; особенно заметным оказалось возвращение Цветкова к поэзии в 2004 году после долгого перерыва:
погляди меня в гугле господи всех вселенных
если я записан в какой-нибудь их народ
очарованный житель в рощах твоих целебных
дегустатор нимф и редких рифм нимрод
сквозь гикори и гинкго слепящий свет одинаков
сквозь хитон рентгеном костей любой сантиметр
я вернулся открыть вам тайну двух океанов
горизонт безлюден как был и смерти нет
кто затеплил свет перед светом навек в ответе
не уйти в полутьму астролябий и ветхих книг
под окном паркинг-лот на асфальте играют дети
кеннеди кеннеди кинг
Демьян Кудрявцев{355}
Знаковым цветковским текстом этого времени стало стихотворение, написанное после бесланского теракта: «было третье сентября / насморк нам чумой лечили / слуги ирода-царя / жала жадные дрочили / опустили всю страну / поступили как сказали / потный раб принес к столу / блюдо с детскими глазами», — его жёсткая интонация как будто подстегнула русскую политическую поэзию, которая после этого пережила расцвет в 2010-е (совпавший, увы, с замерзанием самого политического поля). Вообще стоическая, использующая на максимум возможности традиционной просодии поэтика позднего Цветкова оказала большое влияние на авторов следующего поколения, умеющих сочетать технический блеск с яркостью и напором месседжа, — назовём Алексея Королёва (р. 1965), Демьяна Кудрявцева (р. 1971) и Геннадия Каневского (р. 1965):
левитан до смерти слышал голоса
жуков до опалы копался в золе
тополиный пух и божья роса
всё что остаётся на этой земле
опускай шлагбаумы ступай со двора
фонарём на станции вослед посвети
передай начальнику апостола петра —
эшелон проследует по первому пути
Борис Рыжий{356}
Но ещё начиная с 1980-х другие авторы приспосабливали раннюю поэтику «Московского времени» к обновлению традиционного жизнетворческого мифа о поэте (даже о «проклятом поэте» с поправкой на русские культурные реалии). Это феноменально одарённый Евгений Хорват, живший в Кишинёве, а затем эмигрировавший в Германию, и два поэта, которых часто сравнивают: Денис Новиков и Борис Рыжий. Все трое рано умерли (Новиков — от сердечного приступа в 37, Хорват покончил с собой в 31, а Рыжий — в 26); если Хорват и Новиков остаются известны в первую очередь в литературном сообществе, то слава Бориса Рыжего (1974–2001) далеко перешагнула эти рамки: возможно, он стал первым «народным» поэтом XXI века. Отчасти этому способствовала яркая биография: шестидесятническая профессия геофизика в сочетании с фигурой свердловского дворового, едва ли не «пацанского» лирика: «Я родился — доселе не верится — / в лабиринте фабричных дворов / в той стране голубиной, что делится / тыщу лет на ментов и воров. / <…> Отвращенье домашние кофточки, / полки книжные, фото отца / вызывают у тех, кто, на корточки / сев, умеет сидеть до конца». Однако во многом это была маска, поэтизация суровой приблатнённой романтики; гораздо большему Рыжий (как и его ближайший друг Олег Дозморов) научился у Георгия Иванова, Евгения Рейна, Сергея Гандлевского. Соединение сурового стиля с суровой же сентиментальностью (и ноткой иронического цинизма) давало вещи высочайшего напряжения — как, например, стихотворение, написанное в 1996 году, во время первой чеченской войны:
Всё, что взял у Тебя, до копейки верну
и отдам Тебе прибыль свою.
Никогда, никогда не пойду на войну,
никогда никого не убью.
Пусть танцуют, вернувшись, герои без ног,
обнимают подружек без рук.
Не за то ли сегодня я так одинок,
что не вхож в этот дьявольский круг?
Мне б ладонями надо лицо закрывать,
на уродов Твоих не глядеть…
Или должен, как Ты, я ночами не спать,
колыбельные песни им петь?
Евгений Хорват (1961–1993) был совершенно протеистическим поэтом — казалось, что в рамках традиционной просодии не было форм и интонаций, ему неподвластных. Однако лучшие его стихи — элегии, сочетающие всё тот же философский стоицизм с современной, «городской» фактурой, как, например, в этом стихотворении, написанном ещё в 1980-м:
Я отвернусь, как латинское R,
к стенке пустой. Не ищи идеала
в жизни. Ты сам для кого-то пример,
так завернувшись в своё одеяло,
как завернулся. А, впрочем, к чему
здесь обращенье? К кому обращаться —
уж не к себе ли? И вправду, ему
нечего кем-то ещё обольщаться.
Утром лежи, никуда не беги.
Даже на шум головной перестрелки.
Ибо не знаешь, с которой ноги
встать и в какой оказаться тарелке
каждое утро. Так переверни
белые ночи с их тьмою заглазной, —
что обнаружится? Чёрные дни.
Будь же в реальности, с речью согласной.
Ляг на прекрасный, как женщина, пол,
глянь в потолок, где готовы приняться
злаки о будущем. Главный глагол —
«быть», чтоб они продолжали меняться.