Полка. История русской поэзии — страница 17 из 153


Многие сюжетные ходы «Тени друга», как убедительно показал филолог Олег Проскурин, затем использовал Пушкин в своей первой южной автобиографической элегии — хрестоматийном стихотворении «Погасло дневное светило…» (1820).

Лети, корабль, неси меня к пределам дальным

По грозной прихоти обманчивых морей,

      Но только не к брегам печальным

      Туманной родины моей,

      Страны, где пламенем страстей

      Впервые чувства разгорались,

Где музы нежные мне тайно улыбались,

      Где рано в бурях отцвела

      Моя потерянная младость,

Где легкокрылая мне изменила радость

И сердце хладное страданью предала.

Герой Пушкина так же, как и герой Батюшкова, в вечерних сумерках отправляется в путь по туманному морю и на корабле оказывается одержим видениями прошлого. Описывая их, Пушкин активно использует фразеологию Жуковского и того же Батюшкова. Но важно, что при публикации Пушкин стремился подчеркнуть связь этой вполне традиционной по языку и мотивам элегии с собственной биографией. В первой публикации под текстом появляется помета «Чёрное море. 1820. Сентябрь», а в письме брату Льву, рассчитанном на публичное пересказывание в Петербурге, Пушкин описывал якобы время создания текста: «…Морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф… Ночью на корабле написал я Элегию, которую тебе присылаю…» — в то время как автографы свидетельствуют, что работа над текстом по крайней мере велась уже по приезде в Гурзуф. Этот путь, важный для формирования авторской стратегии Пушкина и многих его современников, развивался и ещё в одном важном для лирики 1820-х годов жанре — романтической поэме.

Жанр романтической поэмы был противопоставлен классической эпопее, чьи принципы не соответствовали ни новым представлениям об истории, ни самоощущению современного человека. Вместо эпических героев мифов или исторического прошлого романтическая поэма изображала прежде всего человека, личность, с чувствами, рефлексией и психологией (именно в таком человеческом измерении изображались и исторические персонажи романтических поэм). Вместо далёких событий из национальной истории выбиралось прежде всего драматическое, яркое происшествие, которое часто разворачивалось в экзотическом пространстве (Восток, Юг, Север). Вместо дистанцированного от героев и читателей/слушателей эпического сказителя в романтической поэме возникал эмоционально вовлечённый герой-повествователь, который мог приближаться как к своим героям, так и к читателям.

Европейскую популярность такой тип повествования получил в 1810-е годы благодаря романтическим поэмам Джорджа Байрона (1788–1824), чьё творчество и личность оказали огромное влияние как на лирику, так и на бытовое поведение людей пушкинского поколения. Английский аристократ Байрон с юности выбрал эпатирующую модель поведения, не желая считаться с социальными условностями, и постепенно сделал свою частную жизнь частью литературного образа. Биографические события (путешествие по Востоку, женитьба, разрыв с женой и отъезд из Англии в 1816 году, европейское путешествие по Швейцарии и Италии и, наконец, участие в Греческом восстании[52] и внезапная смерть в Миссолунги в апреле 1824 года) подсвечивали многие тексты Байрона — а тексты, в свою очередь, проецировались на чувства и личность автора. Таким образом, например, читали поэму Байрона «Паломничество Чайльд-Гарольда» (1812–1818), в которой описывается европейское путешествие молодого, но уже пресыщенного жизнью и разочарованного героя. Это же справедливо для более сюжетных «восточных повестей» — поэм «Гяур» (1813), «Абидосская невеста» (1813), «Корсар» (1814).

«Восточные повести» Байрона отличались яркой экзотикой в выборе героев и места действия. Персонажи были обуреваемы сильными страстями, повествование строилось не последовательно, а с сюжетными перебоями и флешбэками и сопровождалось многочисленными авторскими отступлениями. Именно такая повествовательная модель была освоена русскими читателями Байрона, которые подражали сначала ему, а затем и складывающейся традиции русской поэмы. Здесь нужно прежде всего назвать южные поэмы Пушкина («Кавказский пленник», 1820–1822; «Братья разбойники», 1821–1823; «Бахчисарайский фонтан», 1821–1823), «финляндскую повесть» Баратынского «Эда» (1823–1825), малороссийские поэмы Рылеева: «Войнаровский» (1823–1825) и неоконченные «Гайдамак» (1825) и «Наливайко» (1824–1825), поэмы слепого Ивана Козлова «Чернец» (1823–1825) и «Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая» (1824–1828), а среди произведений следующего поэтического поколения — многочисленные поэмы Лермонтова.

Однако русскую романтическую поэму нельзя свести к воспроизведению байроновских сюжетно-композиционных схем и повествовательных установок. Важно иметь в виду, что большинство русских поэтов пушкинского поколения и их читателей знакомилось с Байроном не в английском оригинале, а во французских прозаических переводах. Именно так, в переводе Амедея Пишо, читал Байрона в южной ссылке Пушкин, достаточно хорошо овладевший английским языком лишь к концу 1820-х. Такой тип чтения мог способствовать сюжетным заимствованиям или воспроизведению отдельных ярких образов, но не позволял ориентироваться на Байрона на уровне стиха и языка. Риторику и способы описания чувств русские романтики брали из всё тех же элегий, а ещё из русской и французской сентиментальной и психологической прозы. Так, например, для описания чувств пленника в своей первой южной поэме «Кавказский пленник» Пушкин использует почти те же самые мотивы и выражения, что и в элегии «Погасло дневное светило…»:

В Россию дальный путь ведёт,

В страну, где пламенную младость

Он гордо начал без забот;

Где первую познал он радость,

Где много милого любил,

Где обнял грозное страданье,

Где бурной жизнью погубил

Надежду, радость и желанье,

И лучших дней воспоминанье

В увядшем сердце заключил.

Людей и свет изведал он,

И знал неверной жизни цену.

В сердцах друзей нашед измену,

В мечтах любви безумный сон…

Баратынский строит рассказ о соблазнении добросердечным, но безответственным гусаром Владимиром наивной «финляндки» Эды по мотивам знаменитой повести Карамзина «Бедная Лиза». Отсылки к Карамзину можно найти и в пушкинском «Кавказском пленнике». Гибель Черкешенки в волнах показана не прямо, а описательно, как в «Гяуре» Байрона: «И при луне в водах плеснувших / Струистый исчезает круг». Но сюжетно этот ход напоминает о самоубийстве несчастной героини Карамзина, а ещё раньше по сюжету Черкешенку, как и «бедную Лизу», хотят выдать замуж за богатого жениха («Меня отец и брат суровый / Немилому продать хотят / В чужой аул ценою злата…»). Узнаваемые отсылки к сентиментальной повести, с одной стороны, подчёркивали связь нового жанра с более старой традицией, а с другой — насыщали текст психологическими деталями, которые позволяли говорить о душевных переживаниях не только прямо, но и косвенно, позволяли автору быть более незаметным — и более наблюдательным.

Ещё одна байроническая модель, получившая развитие в русской романтической поэме, восходит к «Шильонскому узнику» — поэме Байрона, написанной в 1816 году под впечатлением от посещения Шильонского замка, некогда служившего тюрьмой. В 1822 году поэму Байрона довольно точно и очень удачно перевёл Жуковский — именно его версия «Узника» стала фактом русской поэзии.

Наиболее яркое отличие этой поэмы в композиционном плане состоит в том, что весь текст представляет собой монолог героя:

Взгляните на меня: я сед,

Но не от хилости и лет;

Не страх незапный в ночь одну

До срока дал мне седину.

Я сгорблен, лоб наморщен мой,

Но не труды, не хлад, не зной —

Тюрьма разрушила меня.

<…>

Три заживо схоронены

На дне тюремной глубины —

И двух сожрала глубина;

Лишь я, развалина одна,

Себе на горе уцелел,

Чтоб их оплакивать удел.

Такую модель — непосредственный рассказ героя о пережитом — использовал Пушкин в «Братьях разбойниках», которые перекликаются с «Шильонским узником» и на уровне сюжета. Длинный монолог героя, рассказывающего о своей вольной жизни и борьбе за «родные украинские степи» на стороне гетмана Мазепы, составляет основную часть поэмы Рылеева «Войнаровский». То же решение впоследствии использовал и Лермонтов в поэме «Мцыри», в которой юный послушник рассказывает старому монаху о том, что он видел на воле, за пределами монастыря. К «Шильонскому узнику», и прежде всего к переводу Жуковского, восходит и стиховая форма «Мцыри» — четырёхстопный ямб со сплошными мужскими окончаниями, ставший формальной приметой связи с этой байронической традицией. Исповедальные поэмы Байрона (не только «Шильонский узник», но и, например, «Гяур», содержащий длинный рассказ-исповедь героя) также дали Лермонтову образец эмоционального монолога, подчиняющего все события и окружающую действительность одной цели — «душу рассказать»:

Я мало жил, и жил в плену.

Таких две жизни за одну,

Но только полную тревог,

Я променял бы, если б мог.

Я знал одной лишь думы власть,

Одну — но пламенную страсть:

Она, как червь, во мне жила,

Изгрызла душу и сожгла.


Иллюстрация Карла Брожа к поэме Лермонтова «Мцыри». 1892 год{51}


Однако для развития жанра не менее важны оказались ироикомические, сатирические поэмы Байрона, совсем не похожие на его полные драматизма «восточные повести». Это шуточная поэма «Беппо» (1817–1818) и незаконченный современный эпос — «Дон Жуан» (1818–1824, при жизни автора было опубликовано 16 песней). Ироикомическая, или бурлескная, поэма нарочито смешивала высокий слог и низкий предмет (как, например, в «Войне мышей и лягушек»