Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальние страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слёзы;
Он пел поблёклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.
Илья Репин. «Евгений Онегин». Дуэль Онегина с Ленским. 1899 год{57}
«Туманна(я) даль», «лоно тишины», «жизни цвет» — всё это формулы, которыми пользовались как Жуковский и Батюшков, так и их многочисленные последователи: Михаил Милонов, Валериан Олин, Василий Туманский, Вильгельм Кюхельбекер (до перехода на позиции критика «унылых элегий» в 1824 году), сам Пушкин-лицеист и другие. Из подобных же штампов составлена и предсмертная элегия Ленского («Куда, куда вы удалились…») — почти центон, где комментаторы и исследователи обнаружили целый ряд цитат и реминисценций из элегий, оригинальных и переводных, Жуковского, Милонова, Кюхельбекера, Алексея Мерзлякова, Баратынского, Туманского. Элегии, в которых юный поэт прощается с жизнью, в возрасте своего героя писал и Пушкин («Наездники», «Я видел смерть; она в молчаньи села…»), а в послании «Князю А. М. Горчакову» («Встречаюсь я с осьмнадцатой весной…»), вторя знаменитому предсмертному стихотворению Жильбера «Ode imitée de plusieurs psaumes» (1780)[59], предсказывал себе раннюю смерть и забвение:
Душа полна невольной, грустной думой;
Мне кажется: на жизненном пиру
Один, с тоской, явлюсь я, гость угрюмый,
Явлюсь на час — и одинок умру.
И не придёт друг сердца незабвенный
В последний миг мой томный взор сомкнуть,
И не придёт на холм уединенный
В последний раз с любовию вздохнуть.
Поэтому в элегии Ленского можно видеть и самопародию, насмешку автора над своими юношескими стихами, хотя сам факт смерти юного поэта, как в случае с Жильбером, нивелирует комический эффект подражательных стихов и придаёт им трагическую значительность.
Ещё в XIX веке был начат поиск реального прототипа Ленского среди молодых поэтов пушкинского поколения. Известный педагог Лев Поливанов в своём издании сочинений Пушкина «для семьи и школы» высказал предположение, что прототипом был Кюхельбекер, известный свободолюбием, германофилией, вспыльчивым характером и неровными стихами, над которыми Пушкин нередко подсмеивался. Эту гипотезу подкрепило опубликованное в 1896 году авторитетное свидетельство Петра Плетнёва, хорошо знавшего обоих, который писал филологу Якову Гроту, что в Ленском Пушкин «мастерски… обрисовал… лицейского своего приятеля Кюхельбекера». В большой статье «Пушкин и Кюхельбекер» (1934) Тынянов, не отказываясь от характерологических параллелей, придал гипотезе историко-литературный смысл и показал, что во взглядах Ленского отразились споры Пушкина с Кюхельбекером о «высокой» и «лёгкой» поэзии, о предназначении поэта и о жанрах элегии и оды. Кроме Кюхельбекера прототипом Ленского иногда называют Василия Туманского (1800–1860), одесского приятеля Пушкина, упомянутого в «Путешествии Онегина» («Одессу звучными стихами / Наш друг Туманский oписал…»). Как и Ленский, Туманский провёл два года за границей, правда, не в Германии, а во Франции, где слушал лекции лучших парижских профессоров, изучал Канта и усвоил вольнолюбивый дух (ср. в его стихотворении «О себе»: «Усердно познакомясь с Кантом / И просветить желая Русь, / Я позабыл вертеться франтом…»). В 1823 году его элегия «Чёрная речка» подверглась нападкам журнала «Благонамеренный» как образец новейшей романтической бессмыслицы, причём и в критической статье, и в эпиграмме на него «туман романтической поэзии» прямо связывали с семантикой его фамилии:
Дитя мечтательной натуры
Поэт-романтик Мглин так слог туманит свой,
Что уж давно пора назвать его мечтой
Иль призраком Литературы.
«Туманну даль» и «туманную Германию» (отнявшую эпитет у Альбиона, то есть Англии — la brumeuse Albion) из лексикона юного поэта в таком случае можно считать кивком в сторону товарища, обиженного ретроградами. По наблюдению Лидии Гинзбург, характеристика стиля Ленского — «писал тёмно и вяло», где наречия выделены курсивом как «чужое слово», — отсылала к шуточному стихотворению «Мой Апокалипсис» (1825) ещё одного элегика, Николая Языкова, упомянутого в четвёртой главе «Евгения Онегина» в связи с Ленским («Так ты, Языков вдохновенный, / В порывах сердца своего, / Поёшь бог ведает кого, / И свод элегий драгоценный, / Представит некогда тебе / Всю повесть о твоей судьбе»). В этом стихотворении Языков разбранил собственную любовную элегию: «Как это вяло, даже тёмно, / Слова, противные уму…»
Судя по всему, Пушкин отнюдь не собирался изображать какого-то своего знакомого стихотворца, а создавал сборный портрет молодого поэта-романтика, который некоторыми чертами похож на него самого в юности, хотя, в отличие от него, полностью отвергает «лёгкую» эротическую поэзию, причём образ Ленского менялся от главе к главе. Как заметил Тынянов, вначале Ленский должен был быть «крикуном и мятежником странного вида (с чертами Кюхельбекера)», а потом делается «элегиком, по контрастной связи с Онегиным и по злободневности вопроса об элегиях, что даёт возможность внедрения злободневного материала». Подобным же внутренне не мотивированным изменениям подвергаются и другие герои романа. Евгений из байронического героя превращается в пародию на него, a затем в чахнущего от безответной любви страдальца, автора письма Татьяне, которое зеркально отражает её любовноe письмо к нему, с цитатами из тех же эпистолярных романов XVIII века. Татьяна, наивная уездная барышня, вдруг оказывается гранд-дамой петербургского высшего света, и в предисловии к «Путешествию Онегина» сам Пушкин признаёт справедливость замечания Катенина, сказавшего ему, что «переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъяснённым». Даже муж Татьяны, второстепенный персонаж без имени, по точному наблюдению пушкиниста Олега Проскурина, успевает измениться: «рабочие рукописи пушкинского текста свидетельствуют о том, что в 7-й главе генерал старый, а в 8-й главе он молодеет; в 7-й главе он скорее антипатичный персонаж, а в 8-й — скорее симпатичный».
Иллюстрации Елены Самокиш-Судковской к «Евгению Онегину». 1908 год{58}
Подобные метаморфозы, невозможные в реалистическом романе, объясняются тем, что герои Пушкина были, как писал Тынянов, не типами, а «свободными, двупланными амплуа для развёртывания разнородного материала».
Когда в 1820-е годы Пушкин писал «Евгения Онегина», русский роман находился ещё в зачаточном состоянии, а роман западноевропейский придавал характерам героев социально-историческое измерение лишь на историческом, но не современном материале. Однако целостная концептуальная интерпретация «Евгения Онегина» была впервые предложена только в 1840-е годы, на фоне «Мёртвых душ», «Героя нашего времени», повестей натуральной школы, романов Бальзака, Диккенса и Жорж Санд, в восьмой и девятой статьях Белинского о Пушкине (1844–1845), которые определили «реалистическое» восприятие пушкинского романа и его героев на много десятилетий вперёд.
До Белинского вопрос о смысловом и композиционном единстве романа русской критикой вообще не ставился. У Пушкина, писал «Московский телеграф» в рецензии на первое полное издание «Онегина» (1833), роман — это только рамка, в которую поэт мог бы «вставлять свои суждения, свои картины, свои сердечные эпиграммы и дружеские мадригалы». Никакой общей мысли в романе, по мнению критика, нет вообще, «а любовь Татьяны к Онегину и Онегина к Татьяне, конечно, основа слишком слабая, даже для чувствительного романа». Для Белинского же «Онегин» — это «поэтически верная действительности картина русского общества в известную эпоху», ушедшую в прошлое, «энциклопедия русской жизни» пушкинского времени, «в высшей степени народное произведение», которое положило начало новой русской литературе. Его герои — «представители обоих полов русского общества», национальные типы. Онегин есть предшественник Печорина, «страдающий эгоист», в духовном бесплодии которого повинно общество; Татьяна — связанный с народом женский тип, воплощение всего, «что составляет сущность русской женщины с глубокою натурой»; Ленский — мечтатель, не знающий жизни; автор романа — личность артистическая, представитель класса русских помещиков, «душою и телом принадлежащий к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса». Если бы Белинский знал термин «реализм» (вошедший в обиход только в 1850-е годы), то, несомненно, его бы употребил, поскольку он приписал «Онегину» те признаки, которые впоследствии войдут в парадигму русского реалистического романа: установка на изображение «жизни как она есть», критика действительности и типичность характеров, детерминированных внешними факторами и понимаемых как продукты определённой эпохи и определённой среды.
Интерпретация Белинского была почти безоговорочно принята и развита последующими поколениями критиков. «Евгения Онегина» провозгласили первым реалистическим романом в русской и даже мировой литературе; героя задним числом причислили к рaзряду «лишних людей», отторгнутых обществом; с помощью некоторых манипуляций действие вписали в реальный календарь — от 1819-го до весны 1825 года, несмотря на многочисленные анахронизмы и сюжетные пропуски. Особо авторитетный, почти аксиоматический статус концепция Белинского с добавленной к ней хронологией получила в марксистской критике сталинской эпохи. Она давала возможность представить Пушкина критиком господствующего класса, а его героя — протодекабристом, чья эволюция должна была привести его на Сенатскую площадь. Пушкин, «друг, товарищ» дворянских революционеров, как писал в предисловии к третьему изданию своего комментария к «Онегину» Николай Бродский, «резко бичует нравы дворянской знати и отсталых групп господствующего класса, сочувствует передовым представителям дворянской культуры, в то же время отмечая их оторванность от народной массы и видя в этом обречённость их на бесплодное существование, — так возникает задача обрисовать в годы написания романа общественно-политические на