Полка. История русской поэзии — страница 25 из 153

К привычкам бытия вновь чувствую любовь:

Чредой слетает сон, чредой находит голод;

Легко и радостно играет в сердце кровь,

Желания кипят — я снова счастлив, молод,

Я снова жизни полн — таков мой организм

(Извольте мне простить ненужный прозаизм).

К середине 1830-х годов непонимание и разочарование критики достигает апогея: более чем снисходительно пишет о Пушкине молодой Белинский, его продолжают ругать некогда сочувствовавшие ему Николай Полевой и Булгарин. И только трагическая смерть Пушкина после дуэли с Дантесом заставляет и критику, и более широкую публику одуматься и пересмотреть своё отношение к поэту, которого уже в некрологе называют «солнцем нашей поэзии».


Алексей Наумов. Дуэль Пушкина с Дантесом. 1884 год{68}


Сходный с поздним Пушкиным путь проделал и Баратынский, которого в поздние годы тоже не жаловали критики. Ещё в середине 1820-х Баратынский старался уходить от ограниченности элегического языка, вводя в свои тексты философские темы, — как, например, в «Черепе», «Буре», «Стансах» («О чём ни молимся богам…»). Ту же тенденцию продолжает он и в текстах конца 1820-х — начала 1830-х годов, перерабатывая элегические формулы и придавая им символическое и философское значение — как в «Запустении», «К чему невольнику мечтания свободы?..» или «Фее»:

Порою ласковую Фею

Я вижу в обаяньи сна,

И всей наукою своею

Служить готова мне она.

Душой обманутой ликуя,

Мои мечты ей лепечу я;

Но что же? странно и во сне

Непокупное счастье мне:

Всегда дарам своим предложит

Условье некое она,

Которым, злобно смышлена,

Их отравит иль уничтожит.

Знать, самым духом мы рабы

Земной насмешливой судьбы;

Знать, миру явному дотоле

Наш бедный ум порабощён,

Что переносит поневоле

И в мир мечты его закон!

Вершина «символической» поэзии Баратынского — сборник «Сумерки» (1842), объединивший тексты 1835–1841 годов, в которых, по выражению критика Николая Мельгунова, поэт «возвёл личную грусть до общего, философского значения, сделался элегическим поэтом современного человечества». Однако тот образный и поэтический язык, который предлагал Баратынский в «Приметах» и «Осени», «Недоноске» и «Рифме», казался большинству критиков безнадёжно устаревшим и антипрогрессистским. Поэзии Баратынского пришлось ждать сначала 1850-х годов, когда на неё вновь обратили внимание Иван Тургенев и Николай Некрасов, а затем рубежа веков — только поэты-символисты смогли оценить его позднюю «тёмную» поэтику по достоинству.


Фёдор Бруни. Пушкин (в гробу). 1837 год{69}


Эпохе конца 1830-х годов нужен был новый поэт, который не так явно был бы связан с традициями прежней поэтической школы и смог бы предложить новый тип лирики. Таким поэтом оказался представитель значительно более младшего поколения — Михаил Лермонтов (1814–1841).

Лермонтов объединил в своём творчестве многие достижения поэзии 1820–30-х годов. При этом разные поэтические традиции — ораторский стиль XVIII века, пушкинская «поэзия гармонической точности», байроническая субъективность — были подчинены одной задаче: создать и раскрыть образ лирического «я». Стихи и проза Лермонтова — это самое полное выражение романтической экспрессии. Лермонтов обновляет лирику благодаря особому вниманию к автобиографическому герою, его многообразным чувствам и переживаниям, его эмоциональной биографии — «истории души», которую он рассказывает в любом своём произведении. В поэтическом мире Лермонтова не только лирический герой, но и тучи и утёс, сосна и пальма, парус и дубовый листок испытывают и выражают один и тот же комплекс чувств — «душевную невзгоду», одиночество в «холодном мире», ощущение изгнанничества из былого или недостижимого рая, тоску по «родной душе», разочарование в любви и дружбе, которые оказались ненадёжными и преходящими.

И скучно и грустно, и некому руку подать

      В минуту душевной невзгоды…

Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..

      А годы проходят — все лучшие годы!

Любить… но кого же?.. на время — не стоит труда,

      А вечно любить невозможно.

В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:

      И радость, и муки, и все там ничтожно…

Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг

      Исчезнет при слове рассудка;

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —

      Такая пустая и глупая шутка…

Благодаря экспрессии и эмоциональности Лермонтов как бы перескакивает через границы жанров и стилей. В одном произведении он может соединить черты оды, инвективы[66] и элегии («Смерть поэта», «Не верь себе»), баллады и ролевой лирики[67] (как в «Русалке» или позднем «Свиданье»), любовного послания и батальной зарисовки («Валерик»). Он способен легко переходить от одной интонации к другой — как, например, в многочастных текстах вроде «Умирающего гладиатора», «Последнего новоселья» или той же «Смерти поэта» — стихотворении, которое было написано как отклик на гибель Пушкина и сделало Лермонтова знаменитым.


Михаил Лермонтов. Вид Пятигорска. 1837 или 1838 год{70}


Всё тот же акцент на эмоциональности позволяет Лермонтову свободно использовать образы или фразеологические решения, которые уже были найдены его предшественниками или даже им самим. Отсюда — такое множество откровенных заимствований и прямых цитат из Пушкина, Баратынского, Жуковского, Байрона и многих других (это неизменно удивляло критиков старшего поколения, например Степана Шевырёва или Петра Вяземского). Отсюда же — множество повторов и перекличек внутри корпуса текстов самого Лермонтова. При этом субъективность, столь сильная в его стихотворениях и поэмах, — как раз то, что было оценено критиками новой формации, прежде всего Белинским: он услышал в творчестве Лермонтова не только исповедь его души, истомлённой страданиями и непониманием общества, но голос целого поколения.

Автобиографичность, эмоциональность, личностное организующее начало формируется у Лермонтова довольно рано — по всей видимости, под влиянием Байрона, которого он, в отличие от предыдущего, пушкинского, поколения, читал не во французских переводах, а в английском оригинале. Важно отметить, что роль здесь сыграли не только и не столько тексты Байрона, сколько та их биографическая интерпретация, которую они получили в книге Томаса Мура «Письма и дневники лорда Байрона, с замечаниями из его жизни», вышедшей в 1830 году и ставшей европейским бестселлером. В этой книге Мур приводил отрывки из дневников и писем Байрона, перемежая их поэтическими текстами и тесно связывая историю создания тех или иных произведений с биографией и переживаниями английского поэта. Именно по книге Мура («огромному Байрону»), как свидетельствуют заметки самого Лермонтова и воспоминания Екатерины Сушковой, начинающий поэт познакомился с произведениями и биографией Байрона летом 1830 года в подмосковном Середникове. «Байронизмом» проникнуты как стихи Лермонтова лета 1830 года, так и его автобиографические записи, которые он начал делать, также подражая Байрону. Например, такие:

Когда я начал марать стихи в 1828 году, я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они ещё теперь у меня. Ныне я прочёл в жизни Байрона, что он делал то же — это сходство меня поразило!

Ещё сходство в жизни моей с лордом Байроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе предсказала то же самое старуха моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон.

Последняя запись находит прямое соответствие в стихотворении, написанном тем же летом 1830 года. В автографе она сопровождается пометой: «Прочитав жизнь Байрона, написанную Муром»:

Я молод; но кипят на сердце звуки,

И Байрона достигнуть я б хотел;

У нас одна душа, одни и те же муки;

О если б одинаков был удел!..

Как он, ищу забвенья и свободы,

Как он, в ребячестве пылал уж я душой,

Любил закат в горах, пенящиеся воды,

И бурь земных и бурь небесных вой.

Два года спустя Лермонтов уже захочет несколько дистанцироваться от своего кумира, заявляя: «Нет, я не Байрон, я другой, / Еще неведомый избранник, / Как он, гонимый миром странник, / Но только с русскою душой». Однако и впоследствии Байрон останется для него важным образцом как в творчестве, так и в жизнестроительстве. В свой единственный прижизненный сборник стихотворений 1840 года Лермонтов включит два перевода из Байрона — «Еврейскую мелодию» («Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!..») и «В альбом» («Как одинокая гробница…»). «Байроновским» размером, четырёхстопным ямбом со сплошными мужскими окончаниями, восходящим к «Шильонскому узнику», Лермонтов напишет поэму «Мцыри», также включённую в сборник. Множеством реминисценций из байроновских текстов будет насыщен и главный прозаический текст Лермонтова — «Герой нашего времени».

Сопоставление Лермонтова с Байроном быстро станет общим местом в критике, но если поначалу русского поэта упрекали в явной подражательности и отмечали конкретные схождения с Байроном, то уже в ранних посмертных отзывах Лермонтов будет именоваться «русским Байроном» — как это было сформулировано в редакционной статье «Отечественных записок»: «поэт, в котором Россия безвременно утратила, может быть, своего Байрона».