Этот демократизм стал поводом для вторичной канонизации Некрасова в советской критике, в которой Некрасову, вообще говоря, повезло: исследования Владислава Евгеньева-Максимова и Корнея Чуковского, начатые ещё до Октябрьской революции, не только подчёркивали огромное значение Некрасова в литературе XIX века, но и решали многие вопросы текстологии, вводили в оборот неучтённые, искажённые цензурой тексты. Прекрасная, пусть и сугубо апологетическая книга Чуковского «Мастерство Некрасова» показывает, насколько не правы критики, утверждавшие, что Некрасов поступался формой ради остроты содержания: Чуковский демонстрирует новаторство Некрасова в области рифмы, лексики, работы с фольклором, иронии и даже эзопова языка. Вся эта работа советских исследователей и сегодня сохраняет значение, хотя и нуждается в уточнениях (например, по-прежнему обсуждается вопрос, в каком порядке печатать части неоконченной поэмы «Кому на Руси жить хорошо»).
В то же время какие-то аспекты творчества и биографии Некрасова сглаживались — хотя невозможно было замолчать самые драматичные из них, такие как попытка Некрасова в 1866 году спасти журнал «Современник»: ради этого поэт написал оду генералу Михаилу Муравьёву, прозванному Вешателем после подавления Польского восстания[76]. Характерно, что эта ода, никак не повлиявшая на судьбу «Современника» и подорвавшая репутацию Некрасова у «революционных демократов», до нас не дошла — в отличие от стихов, где поэт сетует на укоризну «вчерашних друзей» и «страдальческих теней» после своего опрометчивого поступка.
Надежда Войтинская. Портрет Николая Чуковского. 1909 год{95}
Поздние исследователи не всегда видели то, что было заметно ранним, и наоборот: так, Дмитрий Святополк-Мирский[77] отказывал Некрасову в поэтическом изяществе, но отмечал, что «его вдохновение, в выборе темы гражданское, в разработке её становится субъективным и личным, а не общественным». Это особенно видно, если взглянуть на стихи Некрасова, посвящённые собственно поэзии. «Стихи мои! Свидетели живые / За мир пролитых слёз!» — восклицает он, рассказывая, как эти стихи, собственно, появляются. На протяжении всего своего пути он работает с образом Музы — то есть со вполне романтической фигурой, которая под его взглядом преображается:
Нет, Музы ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной!
<…>
Но рано надо мной отяготели узы
Другой, неласковой и нелюбимой Музы,
Печальной спутницы печальных бедняков,
Рождённых для труда, страданья и оков, —
Той Музы плачущей, скорбящей и болящей,
Всечасно жаждущей, униженно просящей,
Которой золото — единственный кумир…
<…>
В порыве ярости, с неправдою людской
Безумная клялась начать упорный бой.
Предавшись дикому и мрачному веселью,
Играла бешено моею колыбелью,
Кричала: «Мщение!» — и буйным языком
В сообщники свои звала господень гром!
Это стихотворение, «Муза» (1852), можно назвать программным — но таких программных высказываний у Некрасова было много, от знаменитого восьмистишия «Вчерашний день, часу в шестом…», где молодую крестьянку, которую бьют кнутом, поэт называет родной сестрой Музы, до предсмертного стихотворения, где казни подвергается уже она сама: «Не русский — взглянет без любви / На эту бледную, в крови, / Кнутом иссеченную Музу…»
В разряд программных попадает и стихотворение «Поэт и гражданин» — диалог, в котором Некрасов от имени Гражданина сначала предъявляет сам себе претензии: «Твои поэмы бестолковы, / Твои элегии не новы, / Сатиры чужды красоты, / Неблагородны и обидны, / Твой стих тягуч. Заметен ты, / Но так без солнца звёзды видны», а затем формулирует «позитивную программу». Гражданин указывает, что человеку с талантом «стыдно спать», а «Ещё стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать», после чего рождается один из самых ходовых афоризмов русской поэзии:
Поэтом можешь ты не быть,
Но гражданином быть обязан.
Традиционные тропы романтической поэзии, о которых так презрительно высказывается Гражданин, у Некрасова часто — будто под влиянием тех же укоров совести — переходят в гражданский пафос. Так, в большом стихотворении «Рыцарь на час» природная идиллия — «В эту тихую, лунную ночь / Созерцанию должно предаться» — наводит поэта на мысли о покойной матери (образ исключительно важный для Некрасова), а от этих мыслей он переходит к покаянным признаниям и экстатической мольбе:
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты Музу мою…
<…>
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Но это — верхний, патетический уровень «стихов о стихах»: Некрасов, профессиональный литератор par excellence, посвятил много текстов собственно литературному труду и его восприятию. Ту же коллизию «обязанности поэта быть гражданином» он мог трактовать и иначе: «Эти не блещут особенным гением, / Но ведь не бог обжигает горшки, — / Скорбность главы возместив направлением, / Пишут изрядно стишки!» Очень часто его стихи о литературе — сатирические: например, герой длинного фельетона «Чиновник» (1844) «К писателям враждой — не беспричинной — / Пылал… бледнел и трясся сам не свой», а, читая сатиры на чиновников, «С досады пил (сильна была досада!) / В удвоенном количестве чихирь / И говорил, что авторов бы надо / За дерзости подобные — в Сибирь!..».
Алексей Наумов. Н. А. Некрасов и И. И. Панаев у больного В. Г. Белинского. 1881 год{96}
Доставалось от Некрасова и собратьям-литераторам. В стихотворении «Блажен незлóбивый поэт…» (1852) он противопоставляет «чистого лирика» вроде Жуковского или Фета другому поэту, тому, «чей благородный гений / Стал обличителем толпы, / Её страстей и заблуждений». Имелся в виду не только недавно умерший Гоголь, но и вообще новый тип поэта «социального», каким стремился быть сам Некрасов. Ясно, что «незлобивый поэт» на фоне такого обличителя выглядит неважно. С другой стороны, поэта-трибуна ждут многочисленные препятствия, в первую очередь цензурные. В поэме «Суд» (1866) литератора судят за «дерзкие места» в его книге — иронической моралью процесса служит сентенция: «Пиши, но будь благонамерен!» В цикле «Песни о свободном слове» (1865–1866) герой-поэт сетует: «Но жизнь была так коротка / Для песен этой лиры, — / От типографского станка / До цензорской квартиры!» А рядом выступает совсем жалкая фигура — «фельетонная букашка»:
Я — фельетонная букашка,
Ищу посильного труда.
Я, как ходячая бумажка,
Поистрепался, господа,
Но лишь давайте мне сюжеты,
Увидите — хорош мой слог.
Сначала я писал куплеты,
Состряпал несколько эклог,
Но скоро я стихи оставил,
Поняв, что лучший на земле
Тот род, который так прославил
Булгарин в «Северной пчеле».
Эта фигура была знакома Некрасову не понаслышке. Он мечтал о литературе с юности — и из-за этого был лишён поддержки отцом (об отце он впоследствии писал как об «угрюмом невежде», сгубившем его мать, — хотя в конце жизни признавался, что преувеличил его тиранию). Он бедствовал, жил случайными заработками — в том числе и в роли «фельетонной букашки». Но, в отличие от неё, он не оставлял стремления к поэзии и поэтической славе. В 1840-м он выпустил дебютный сборник «Мечты и звуки» — эпигонский по отношению к романтической поэзии (от Пушкина, чьё влияние на Некрасова сохранялось всегда, до Бенедиктова, увлечение которым он счастливо пережил). Этот сборник не имел никакого успеха у читателей и вызвал резко отрицательный отзыв Белинского: «Посредственность в стихах нестерпима». Спустя пять лет тот же Белинский с восторгом прочитает стихотворение «В дороге», которым обычно открываются собрания «зрелого» Некрасова. «В дороге» построено как пространный монолог ямщика, к которому от скуки обращается седок-«барин». Это стихотворение в самом деле знаковое: Некрасов вводит здесь в русскую поэзию живую разговорную речь — не ради стилизации под фольклор, не ради идеализации народной жизни (как это читалось в стихах Кольцова), а во вполне реалистическом ключе:
— Самому мне невесело, барин:
Сокрушила злодейка жена!..
Слышь ты, смолоду, сударь, она
В барском доме была учена
Вместе с барышней разным наукам,
Понимаешь-ста, шить и вязать,
На варгане играть и читать —
Всем дворянским манерам и штукам.
Одевалась не то, что у нас
На селе сарафанницы наши,
А, примерно представить, в атлас;
Ела вдоволь и мёду и каши.
Вид вальяжный имела такой,
Хоть бы барыне, слышь ты, природной,
И не то что наш брат крепостной,
Тоись, сватался к ней благородной
(Слышь, учитель-ста врезамшись был,
Баит кучер, Иваныч Торопка), —
Да, знать, счастья ей бог не судил:
Не нужна-ста в дворянстве холопка!
Один этот отрывок позволяет многое понять о поэтике Некрасова. Помимо ориентации на разговорную речь, это сюжетность, стремление рассказывать истории и тема социального неравенства. В наибольшей степени все эти тенденции будут выражены в поэме «Кому на Руси жить хорошо» — но и вместе, и по отдельности они сказываются во множестве некрасовских стихотворений. В 1840–60-е Некрасов постоянно сочиняет монологи от лица простонародных героев: «Зазнобила меня, молодца, / Степанида, соседская дочь, / Я посватал её у отца — / И старик, да и девка не прочь» («Вино»); «В ключевой воде купаюся, / Пятернёй чешу волосыньки, / Урожаю дожидаюся / С непосеянной полосыньки!» («Калистрат»). С другой стороны, часто он описывает таких героев со стороны: «Мать касатиком сына зовёт, / Сын любовно глядит на старуху, / Молодая бабёнка ревёт / И всё просит остаться Ванюху…» («Проводы»). А в некоторых текстах эти приёмы специально сочетаются. Таково трёхчастное стихотворение «В деревне» (1854). В первой части герой, праздно наблюдающий за воронами, решает послушать, что говорят «две старушонки» у колодца, — а вторая часть резко с этой праздностью контрастирует, не только лексикой, но и ритмом, музыкой стиха: