стец, / Будь трикраты здоров и трикраты же вечен, / Как сомовья уха, как песцовый выжлец!» Но поздние неподцензурные вещи Клюева будут посвящены именно катастрофе русского XX века, отпеванию погибшей России. Это поэма «Погорельщина» и цикл «Разруха» («Великороссия промокла / Под красным ливнем до костей»), которые и станут поводом для его ареста и казни. Та же судьба постигнет других виднейших новокрестьянских поэтов — Петра Орешина, Сергея Клычкова, а ещё раньше — Алексея Ганина, арестованного и расстрелянного по сфабрикованному делу «Ордена русских фашистов». Крестьянская тема в советской поэзии останется полузамолчанной — если не считать стихов Есенина и таких экзотических вещей, как «деревенские гекзаметры» Павла Радимова (1887–1967); следующие поколения поэтов деревни и колхоза будут вести с Есениным отчасти формальный диалог — но не смогут достичь глубины и трагизма авторов 1910–30-х.
Серебряный век: переформатирование
Как изменилось письмо главных авторов Серебряного века после Октябрьской революции? Эта лекция — о «Двенадцати» Блока, последних стихах Гумилёва и революционных маршах Маяковского, усложнении поэтики Мандельштама и гражданской лирике Ахматовой.
После Октябрьского переворота интеллигенция, до тех пор почти единая, политически раскололась — причём линия раскола менялась многократно и парадоксально. Брюсов, до революции занимавший скорее консервативную политическую позицию, стал чиновником новой власти и членом РКП(б). Мандельштам, обличавший «октябрьского временщика», через полгода признал это «стилистической ошибкой»; язвительно записавший эту фразу белогвардейский публицист Эренбург перешёл на сторону новой власти спустя два года. Ходасевич, который в 1919-м был «в конечном счёте за совдеп», через два года оказался в оппозиции к НЭПу «слева», а ещё через несколько лет — в самых непримиримых рядах белой эмиграции. Раскол проходил внутри каждой из групп.
О сложности восприятия событий свидетельствует поэма Блока «Двенадцать» (1918) и реакция на неё. Напомним слова самого Блока, сказанные два года спустя:
В январе 1918 года я последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией: например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, будь они враги или друзья моей поэмы.
Говоря о 1907 и 1914 годах, Блок имеет в виду «Снежную маску» и «Кармен». Конечно, стихия 1918 года была совсем иной — это была стихия народного бунта, разгула, гнева, обиды. Она выражала себя бесшабашным языком частушки:
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьём гулять ходила —
С солдатьём теперь пошла?
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!
Плакат Владимира Маяковского для «Окон РОСТА». 1921 год{186}
На эту частушечную грубость накладывается тонкая литературная игра, ибо, конечно, солдат Петька и девка Катька — не кто иные, как Пьеро и Коломбина; но тень сочувствия Петьке — трагическому любовнику не отменяет того факта, что ни в нём, ни в его грубых и агрессивных товарищах нет ничего привлекательного. И всё же они — орудия божественной силы, преобразующей мир, и потому подобны апостолам, идущим за незримым Христом. Даже сложная красота ритмов поэмы не могла примирить многих читателей с этой «гностической» мыслью. В другом, гораздо менее художественно оригинальном стихотворении «Скифы» Блок пытается осмыслить революцию как освобождающий бунт восточной (точнее, стоящей между Востоком и Западом) цивилизации. Здесь он, однако, лишь пересказывает идеи кружка, группировавшегося вокруг критика Разумника Иванова-Разумника. Наконец, итогом (после трёх лет молчания) стало стихотворение «Пушкинскому Дому» (1921) — с апелляцией к пушкинской гармонии и «тайной свободе» как к средству противостояния разочаровавшей поэта новой реальности.
Александр Блок. 1918 год{187}
О том, что приёмы «Двенадцати» не обязательно ассоциировались с принятием революции, свидетельствуют несколько стихотворений, написанных на рубеже 1920-х поэтом из круга младших символистов Вильгельмом Зоргенфреем (1882–1938), в том числе знаменитое «Над Невой», мрачно-язвительно отражающее реалии военного коммунизма:
— Что сегодня, гражданин,
На обед?
Прикреплялись, гражданин,
Или нет?
— Я сегодня, гражданин,
Плохо спал!
Душу я на керосин
Обменял.
Было, однако, по меньшей мере два течения, участники которых первоначально в полном составе встали на сторону революции на её большевистской стадии, восприняв происходящее как свою победу.
Первое — новокрестьянские поэты, о которых уже шла речь в предыдущей лекции. Николай Клюев первоначально воспринимает революцию как крушение московско-петербургской государственности и «казённой» церковности, освобождающее бунтарский дух старообрядчества:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в «Поморских ответах»…
В 1917 году Клюев вступает в РКП(б), чтобы три года спустя, разочаровавшись, выйти оттуда. Лирика Клюева 1917–1922 годов демонстрирует сложность его позиции.
Уму — республика, а сердцу — Матерь-Русь.
Пред пастью львиною от ней не отрекусь.
Пусть камнем стану я, корягою иль мхом, —
Моя слеза, мой вздох о Китеже родном…
Клюев был одним из немногих поэтов, чьи книги («Песнослов», «Медный кит») выходили в Петрограде в период военного коммунизма. С одной стороны, в них бросается в глаза упоение всемирно-преобразовательным масштабом революции:
В русском коробе, в эллинской вазе,
Брезжат сполохи, полюсный щит,
И сапфир самоедского князя
На халдейском тюрбане горит.
С другой стороны, Клюев боится торжества «железа», индустриальной цивилизации, которая положит конец органическому крестьянскому миру, и это приводит его к разочарованию в революции.
В ещё более резкой форме этот контраст виден у Есенина. В «Инонии» (1918) Есенин отвергает не только старый мир государственности и церковности, но и служащий предметом упований Клюева древний «Китеж». Есенин противопоставляет ему «град Инонию, где живёт божество живых». Себя он именует «пророком», а явление нового божества описывает шокирующе: «Христос отелился». Но «коровий Бог» — это тот же Спас.
Диалектизмы и словесное узорочье сменяет в «Инонии» поток ошеломляющих читателя метафор и гипербол (что дальше естественно приведёт Есенина в группу имажинистов). В 1918–1919 годах Есенин иногда становится похожим на своего антипода Маяковского, но его мировосприятие всё-таки иное. Как и Клюев, он боится индустриальной экспансии.
И тебе говорю, Америка,
Отколотая половина земли, —
Страшись по морям безверия
Железные пускать корабли!
Не отягивай чугунной радугой
Нив и гранитом — рек.
Только водью свободной Ладоги
Просверлит бытие человек!
Поэтому уже в стихах имажинистского периода (1919–1922) настроения Есенина меняются. Он не видит будущего для «избяной Руси», и это воспринимается им (например, в «Сорокоусте», 1920) трагически.
Второй группой, участники которой восприняли октябрьские события как «свою революцию», были футуристы «Гилеи». В конце 1917 — начале 1918 года группа оживает. Гилейцы (Маяковский, Каменский, Бурлюк) часто выступают в Москве — при очевидной поддержке новых властей, прежде всего народного комиссара просвещения Луначарского. Но уже в следующем году эта активность сворачивается. И сложная поэтика гилейцев, и их контркультурный экстремизм, и их непредсказуемые утопии оказываются не нужны. В результате они находят место где-то около власти, но не в ней, как и многие другие. Через некоторое время такое положение получает официальное название: «попутчики».
Маяковский в 1918 году пробует новую для себя форму «марша». «Наш марш» (1917) вызвал неудовольствие Ленина, зато «Левый марш» вошёл потом во все советские антологии. Написанные тогда же «Ода революции» и «Хорошее отношение к лошадям» завершают первую половину пути Маяковского.
Кафе поэтов в Настасьинском переулке в Москве. 1918 год. Стоят Давид Бурлюк и Владимир Маяковский. Кадр из утраченного фильма «Не для денег родившийся»{188}
Большие вещи Маяковского 1918–1921 годов — поэма «150 000 000» и поэтическая пьеса «Мистерия-буфф» — своего рода мост от его раннего творчества к совершенно иначе построенным и адресованным текстам лефовского периода. В них уже нет Заратустры, говорящего от имени «улицы безъязыкой», но трагически переживающего свою самость. Маяковский пытается непосредственно предоставить голос толпе, массе, классу, сверхличному, безличному. В этих вещах появляется развёрнутая утопия.
При этом поэтика в основном ещё остаётся прежней. Нова она с формальной точки зрения: Маяковский начинает писать «лесенкой» и вставляет в тонический текст силлабо-тонические фрагменты — чем дальше, тем более заметные.