Полка. История русской поэзии — страница 67 из 153

«Островитян» его поэтика лёгкой неточности, пафос трагической изощрённости, «вырождения», обречённости — всё полярно противоположно Тихонову:

Да, я поэт трагической забавы,

А всё же жизнь смертельно хороша.

Как будто женщина с линейными руками,

А не тлетворный куб из меди и стекла.

Снуёт базар, любимый говор черни.

Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?

Так от пластических Венер в квадраты кубов

Провалимся.

В 1923–1924 годах Вагинов участвует в альманахе «Абраксас», который выпускали Кузмин и близкие ему авторы. В третьем номере «Абраксаса» напечатана декларация эмоционализма, который Кузмин рассматривал как «прояснённую и умиротворённую разновидность экспрессионизма». Говорить об эмоционализме как о состоявшемся течении нельзя, но среди авторов круга «Абраксаса», наряду с Кузминым и Вагиновым, необходимо отметить Анну Радлову (1891–1949). Жена выдающегося режиссёра Сергея Радлова, она пользовалась признанием (хотя и не всеобщим) как переводчица Шекспира. Однако её книги «Соты» (1918), «Корабли» (1920), «Крылатый гость» (1922) и пьеса «Богородицын корабль» (1922) также сыграли важную роль в поэзии послереволюционных лет. Кузминская непосредственность интонации и от Кузмина же идущее увлечение духовной традицией русского сектантства оборачиваются у Радловой самозабвенной страстью, раскованными ритмами, широким дыханием и яркими (иногда до гротеска) образами, передающими масштабность и драматизм происходящего вокруг:

Не опьянеешь в нём от яблони или клёна,

Не услышишь крылатого пасхального звона,

И любовною речью не убаюкаешь слух.

Ножом убьёт,

Огнем сожжёт

Огненный Дух.

Гоморра, Мессина, Титаник, Россия,

Кровь, пепел, смерть.

Чёрным дымом закрыта твердь —

Твёрдое Божье сердце.


Анна Радлова. 1920-е годы{210}


Впрочем, для Вагинова «Абраксас», как и «Островитяне», был лишь эпизодом. Дальше путь привёл его в ОБЭРИУ (в 1927–1928 годы). Однако и этот союз был недолгим. Вагинов оставался изолированной фигурой. За его «мерцающей» пластикой стояла уникальная картина мира. Вагинов готов принять новый «варварский» мир как историческую необходимость. Притом он видит миссию наследников старой, аполлонической культуры в том, чтобы сохранить эту культуру для лучших времён. Но цена этой миссии — «ночное» существование, статус отверженных, «чертей». В конечном итоге Вагинов разочаровывается в этой идее (это разочарование выражено в романе «Козлиная песнь», 1926–1929), но именно она определяет поэтику его стихов 1920-х годов, вошедших в книги «Стихотворения» (1926) и «Опыты соединения слов посредством ритма» (1931). Перед нами — мир ночного и сумеречного Петербурга, новой Антиохии (построенная по строгому плану столица эллинистического Сирийского царства), где «музы бьют ногами, / Хотя давно мертвы», а ущербные эллинисты беседуют с зыбкими сущностями:

…Куда итти легчайшими ногами?

Зачем смотреть сквозь веки на поля?

Но музыкою из тумана

Передо мной возникла голова.

Её глаза струились,

И губы белые влекли,

И волосы сияньем извивались

Над чернотой отсутствующих плеч.

И обожгло: ужели Эвридикой

Искусство стало, чтоб являться нам

Рассеянному поколению Орфеев,

Живущему лишь по ночам.

Влияние немецкого экспрессионизма, задевшее круг Кузмина и Вагинова, этим кругом не исчерпывалось. В Москве в начале 1920-х короткое время существовала группа экспрессионистов, считавшая себя преемницей «Центрифуги». Из значимых авторов туда входили Сергей Спасский (1898–1956) и Борис Лапин (1905–1941). Стихи Лапина, созданные в 15–18-летнем возрасте, были особенно ярки в своей образно-синтаксической «дикости»:

…В глине, высохшей от жёлтых трещин,

Обжигает ветер, как свеча

Плечи тающих на крыше женщин

И барашковый каракульча.

Ветер, крась хинoй чадру и ногти,

Влагу, лейся из грудей кумыс.

Шакья в золоте и где по локти

Пополам капканы перегрыз.

Позднее Лапин переходит к более сдержанной поэтике, а с середины 1920-х пишет преимущественно документальную прозу; впрочем, среди его поздних стихов — заслуженно знаменитая «Песня английских солдат» (1933).

Здесь мы переходим к следующей теме — к поэтическим группам, базой которых был дореволюционный футуризм.

Имажинизм, одно из самых шумных послереволюционных течений (существовал в 1918–1924 годах), во многом наследовал эгофутуризму. Связь была и личной — один из основателей и лидеров группы Вадим Шершеневич (1893–1942) и её активный участник Рюрик Ивнев (1891–1981) начинали как эгофутуристы. С эгофутуризмом имажинизм сближает культ внешних, бытовых примет современности (Мандельштам язвительно замечал: «Любой швейцар старого московского дома с лифтом и центральным отоплением культурнее имажиниста, который никак не может привыкнуть к лифту и пропеллеру») и склонность к простодушному эпатажу. Но фиксация на образно-метафорической стороне поэтического текста — оригинальное порождение имажинизма. В отличие от английского имажизма[107], имажинисты делают ставку не на единичный яркий образ, а на ряд идущих одна за другой и притом обычно изолированных, не образующих цепочки или системы метафор. Вот характерный пример из стихов Шершеневича:

Истрачен и издёрган герб наш орлий

На перья канцелярских хмурых душ,

Но мы бинтуем кровельною марлей

Разодранные раны дырких крыш.

Наш лозунг бумерангом в Запад брошен,

Свистит в три пальца он на целый свет.

Мы с чернозёмных скул небритых пашен

Стираем крупный урожай, как пот.

В числе ведущих имажинистов были Анатолий Мариенгоф (1897–1962), Александр Кусиков (1896–1977), Николай Эрдман (1900–1970), впоследствии прославившийся как драматург. Однако главным козырем группы было участие в ней Есенина.

Перестройка поэтики Есенина, приведшая его на некоторое время в ряды имажинистов, началась уже в период «Инонии», а главные мотивы его творчества в эти годы остаются прежними и с основными установками группы скорее расходятся. Бунт природного, «животного», крестьянского начала против государственности, репрессивной культуры и подступающего урбанизма — прямая и подспудная тема многих есенинских произведений этого периода, в том числе самого значительного из них — драматической поэмы «Пугачёв» (1921). Восстание XVIII века — лишь внешнее сюжетное обрамление этого скорее лирического, чем эпического произведения, в котором персонажи (в каждой сцене — разные, кроме собственно Пугачёва) произносят странные и экспрессивные монологи. Очень простые диалогические конструкции лишь оттеняют лирическую эмоцию; имажинистские образы дают ей краски, но не определяют её сути.

Я три дня и три ночи блуждал по тропам,

В солонце рыл глазами удачу,

Ветер волосы мои, как солому, трепал

И цепами дождя обмолачивал.

Но озлобленное сердце никогда не заблудится,

Эту голову с шеи сшибить нелегко.

Оренбургская заря красношёрстной верблюдицей

Рассветное роняла мне в рот молоко.

И холодное корявое вымя сквозь тьму

Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.

Проведите, проведите меня к нему,

Я хочу видеть этого человека.

Вскоре, однако, вычурная имажинистская образность пропадает из стихов Есенина. Уже одновременно с «Пугачёвым» создаются такие «прозрачные» стихи, как «Не жалею, не зову, не плачу…», держащиеся в первую очередь на тончайших движениях интонации — а уже затем на образах. Такие стихи он пишет все последние годы жизни, лишь в «Чёрном человеке» (1925) отчасти возвращаясь к странной и тёмной образности («Голова моя машет ушами, / как крыльями птица, / ей на шее ноги / маячить больше невмочь»). Есенинская простота сочетается с сентиментальностью (что отчасти связано со стремлением к успеху у массового читателя) и синтаксическими вольностями. На это накладывается «кабацкая» тематика — поэтизация разгула и погружения на социальное дно (хотя на практике Есенин скорее погружался в личное безумие, закончившееся самоубийством):

Шум и гам в этом логове жутком,

Но всю ночь, напролёт, до зари,

Я читаю стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт.

Сердце бьётся всё чаще и чаще,

И уж я говорю невпопад:

— Я такой же, как вы, пропащий,

Мне теперь не уйти назад.

Именно такой Есенин стал любимцем широчайшей аудитории. При этом он и в последние годы жизни остаётся преимущественно лириком; его опыты обращения к эпическим жанрам (поэма «Анна Снегина») нельзя назвать удачными.

Линия, восходящая к «Гилее», делится на два русла — резко различных, хотя и соединённых протоками. Первое — это радикальные чисто формальные поиски, и здесь центральной фигурой оказывается не Хлебников (при жизни одиночка, после смерти предмет культа), а Алексей Кручёных. Вплоть до 1930 года он продолжает регулярно издавать крошечными тиражами книги стихов и теоретические работы («Сдвигология русского стиха», 1922; «Фактура слова», 1923; и др.). Как поэт Кручёных балансирует в эти годы между традиционной для себя фонетической заумью («его тррззза чусь дчуз / во — хо вох! / то — во — рок / но шшу раду / ен шу») и аскетичным верлибром, нацеленным на прямое высказывание:

выбегал для тебя 1000 строк

и чтоб не быть скучным,

выгнал оттуда

арфы и рифмы,

крючкотворство метафор,

кордебалет созвучий.


ЛЕФ. 1923 год, № 4