Николенька, зачем сидишь спокойно
На нашей старой, голубой скамейке?
Тебя, насколько помню, расстреляли?
— Да, расстреляли. Умер. Проходи…
Все эти поэты оставались расщеплёнными: их исходная модернистская природа вступала в противоречие с их литературной самореализацией.
Более цельным был путь Георгия Шенгели, оставшегося верным духу неоклассицизма двадцатых. Попытки приспособиться к эпохе (такие как создание в конце 1930-х цикла поэм о Сталине, не получивших, однако, одобрения их главного персонажа) в его случае носили наивный характер и не затрагивали его основного творчества и поэтического языка. В корпусе позднего Шенгели есть стихи не только великолепные по блеску и культуре стиха, но и очень глубокие — такие как «Блерио» (1941) или «Жизнь» (1943). Неспособность эстета старой закалки обрести контакт с миром будущего — его скрытая сквозная тема, редко проговариваемая вслух.
Алайский базар в Ташкенте. 1930-е годы. Он вдохновил Луговского на поэму «Алайский рынок»{243}
Шенгели был центральной фигурой кружка, в который входил, например, Марк Тарловский (1902–1952), мастеровитый переводчик «с языков народов СССР» и блестящий стилизатор, в числе экспериментов которого есть и стилизованная под XVIII век «Ода на победу» (1945):
Что зрим на утре дней благих?
Ужели в нощи персть потопла?
Глянь в Апокалипсис, о мних:
Озорно чудище и обло!
Не зевы табельных шутих —
Фугасных кар отверсты сопла!
Но встрел геенну Сталин сам
В слезах, струимых по усам!
Учениками Шенгели были Арсений Тарковский (1907–1989), Мария Петровых (1908–1979) и Аркадий Штейнберг (1907–1984), которые вместе с учеником Багрицкого Семёном Липкиным (1911–2003) составили группу неореалистов, более известную как «квадрига». Самые знаменитые свои стихи эти поэты (десятилетиями зарабатывавшие на жизнь переводами, Штейнберг — западной, а остальные — восточной поэзии) написали уже в послесталинскую эпоху; прежде всего это относится к Тарковскому, заслуженно вошедшему под конец жизни в ряд первостепенных классиков. В начале пути он испытал сильное влияние Мандельштама; правда, уже в послевоенные годы из-под его пера выходит несколько шедевров, отмеченных его характерной возвышенно-ностальгической интонацией, — таких как «Книга травы»:
О нет, я не город с кремлём над рекой,
Я разве что герб городской.
Не герб городской, а звезда над щитком
На этом гербе городском…
Мария Петровых{244}
Петровых в самом начале пути писала едва ли не ярче всех в этом кругу. Достаточно вспомнить такие великолепные по мастерству и полные энергии стихи, как «Лесное дно» (1932) или «Муза» (1930):
Когда я ошибкой перо окуну,
Минуя чернильницу, рядом, в луну, —
В ползучее озеро чёрных ночей,
В заросший мечтой соловьиный ручей, —
Иные созвучья стремятся с пера,
На них изумлённый налёт серебра,
Они словно птицы, мне страшно их брать,
Но строки, теснясь, заполняют тетрадь.
Но уже несколько лет спустя её поэтика несколько уплощается, сосредотачивается на более «человеческом» и предсказуемом. Ранний Штейнберг, мужественный, энергичный и немного многословный, стилистически меньше других отдалён от мейнстрима советской поэзии начала сталинской эпохи. Липкин пишет несколько ярких стихотворений (например, «Воля», 1943) в военные годы.
Напротив, ещё один неоклассик этого поколения — Владимир Державин (1908–1975) как поэт полностью остался в 1930-х. В отличие от поэтов «квадриги», он публиковался и выпустил книгу («Стихотворения», 1936), но его связь с советским миром полностью исчерпывается тематикой некоторых стихотворений (покорение Севера и проч.). Даже в таких стихах он в большей мере уделяет внимание пейзажной пластике. Но рядом — гулкие сновидческие фантазии, отлитые в медь классической формы («Разговор детей», «Старик», «Разговор с облаками» и проч.). Сам факт публикации этих стихов в те годы удивителен.
Андрей Николев (Егунов). 1910-е годы{245}
В Ленинграде главным явлением конца 1920-х и 1930-х годов становится творчество поэтов группы ОБЭРИУ, которому была посвящена предыдущая лекция. Из поэтов, заявивших о себе до середины 1920-х, в ОБЭРИУ входил (короткое время) Константин Вагинов, обэриуты соприкасались и с кругом Михаила Кузмина. Выходцем из этого круга был Андрей Николев (Егунов) (1895–1968), филолог-античник, переводчик, поэт и прозаик. Если один роман («По ту сторону Тулы») Николеву удалось напечатать, то его поэтическое наследие осталось в рукописи до конца его жизни. Наследие это невелико: поэма «Беспредметная юность» (1933–1936) и около полусотни стихотворений, созданных начиная с конца 1920-х годов и составивших книгу «Елисейские радости». «Беспредметная юность» — своего рода пародийная мистерия, в которой действуют Сержант, Лиза, Фельд, Фельдшерица, но также, к примеру, Ящерица. В каком-то смысле этот написанный тончайшими стихами длинный текст посвящён распаду действия, смыслов и самоидентификации. Лирика Николева проще для непосредственного восприятия. Практически каждое из его стихотворений — маленький шедевр. Несколько остраняя, «сдвигая» лексику и синтаксис, освобождая текст от посторонних смыслов, делая его почти «полым», поэт добивается простоты, видимой безыскусности — и в то же время многозначности:
Я живу близ большущей речищи,
где встречается много воды,
много, да, и я мог бы быть чище,
если б я не был я, и не ты.
О играй мне про рай — на гитаре
иль на ангелах или на мне —
понимаешь? ну вот и так дале,
как тот отблеск в далёком окне.
Сложная биография Николева (включающая ссылки, лагерь, пребывание на оккупированной территории и в Германии) никак не отражается в стихах. Трудно поверить, например, что следующие безмятежные строки сложены в казахстанском лагере:
Как много в мире есть простого
обычным утром в пол-шестого!
Бог, этот страшный Бог ночной,
стал как голубь, совсем ручной:
принимает пищу из нашей руки,
будто бывать не бывало былой тоски…
Москвич Георгий Оболдуев (1898–1954), также прошедший через ссылки, побывавший и на войне, при жизни опубликовал лишь несколько стихотворений. Между тем наследие его довольно велико. С Николевым его сближает сосредоточенность на внутренней жизни языка. Но Оболдуев идёт не от Кузмина, а от Хлебникова и — одновременно — Пастернака. Он стремится не очистить язык от ложных смыслов ради чистоты звучания, а, наоборот, предельно наполнить его плотью:
Жестикуляция вещей
На мне налипла лаборантом:
Курячьи лапки; инкубатор;
Родильный замок. Скрытным ритмом
Сознанье доброе горбато.
Но чёрствой корочкой тропинки
Несётся хвойный ком ежа.
Один из самых интересных текстов Оболдуева — «Живописное обозрение» (1927), своего рода развёрнутый каталог чувственного и цветущего мира, уже переваренного и пережитого языком:
На перронах
Клетчатые джентльменки
Плотоядно фыркают
В охапки мертвецов.
С кушеток
Только что отлюбленные нэпячки
Удовлетворённо растопыривают ноздри
На подвластные цветники.
Оболдуев разнообразен просодически (у него есть и верлибр, и регулярный стих, и различные промежуточные формы), но всегда верен себе в отказе от однозначного высказывания, «выражения позиции» (что в советской поэзии было обязательным). Его поэтика — поэтика многосмысленности и неуверенности; даже в тех случаях, когда он, по видимости, пытается воспеть советские преобразования, реальность под его пером оказывается сложной и смазанной («Посильное иго / Темноты и света»).
Иван Пулькин. 1922 год{246}
Оболдуев был основателем группы «Сообщество приблизительно равных», самым ярким участником которой был Иван Пулькин (1903–1941). С оболдуевским кругом был связан и бывший конструктивист Леонид Лавров (1906–1943), довольно много (в отличие от Оболдуева и Пулькина) публиковавшийся, выпустивший две книги (выходу третьей помешала война), но, правда, и отсидевший несколько лет. Видно, как в тридцатые годы поэтика Лаврова (всегда прекрасно владевшего стихом и пластикой, но изначально довольно одномерного в своей комсомольской искренности) резко усложняется, наполняется метафизической глубиной; разнообразнее и необычнее для эпохи становится и просодия:
Обеспокоенность воздуха. Бессоница соков.
Деревья, отданные ветрам на корма.
Прозрачней и приторней патоки ночи.
Шнырянье, нырянье, возня протоплазм.
Выделенье углекислоты, деление клеток.
Жемчужная, молочная животность звёзд.
Сны, неуспевающие перегореть до утра
И губы, набухающие сладостью снов.
Подобная эволюция в 1930-е годы совершенно исключительна.
Владимир Щировский (1909–1941), погибший, как и Пулькин, на фронте, резко выделяется среди своих сверстников брезгливой отстранённостью от окружающего мира, полным и трезвым ощущением свого аутсайдерства («Он не наш, он лишенец, он прочий, / Он в галошах на чистом полу»). Постепенно он проходит путь от настроений, напоминающих Николая Кавалерова из «Зависти» (ненависть к «социальному раю» и желание «хоть веч