По армейской старой привычке
Трёхлинейка опять в руке.
И тащуся к чертям на кулички
На попутном грузовике.
Константин Симонов. 1941 год{251}
Этот (по давнему выражению Мандельштама) «здравия желаю акмеизм» нашёл полное выражение в поэзии Константина Симонова (1915–1979) и самой его творческой личности. Потомственный офицер, мачо, притом гордящийся как особой заслугой своим пребыванием на фронте в 1941 году в не самой опасной роли военного корреспондента (стихотворение «Майор привёз мальчишку на лафете…»), он отлично демонстрирует всю двусмысленность этой эстетической линии — и в то же время её роль в сталинском идеологическом проекте. Между прочим, Симонов переводил Киплинга, и весьма успешно.
Другой вариант «постакмеизма» — женская поэзия, ориентирующаяся как на образец на раннюю Ахматову. Ей отдали дань Ольга Берггольц (1910–1975) и Маргарита Алигер (1915–1992). Здесь грань между имитацией и честным развитием традиции не так очевидна, как в случае гумилёвского наследия. Трудно провести жёсткую границу между, к примеру, некоторыми любовными стихами Берггольц и Марии Петровых. Но на уровне социального самоощущения и биографии эта разделительная линия выстраивается отчётливо. Бывшая пламенная комсомолка Берггольц оставалась «государственным» поэтом даже после пыток в НКВД в 1938 году и разочарования в сталинизме.
«Государственным» поэтом всю жизнь, без сомнения, был и Александр Твардовский (1910–1971). С именем Твардовского и его друга и земляка, тоже уроженца Смоленщины, Михаила Исаковского (1900–1973) связан ещё один вариант советского канона — последовательно антимодернистский. Твардовский и Исаковский писали так, будто никакого Серебряного века вообще никогда не было. Причём если в случае Исаковского, талантливого, но «наивного» лирика, это было просто результатом провинциальной неосведомлённости, то Твардовский, отлично знавший поэзию русского модернизма и даже многое в ней любивший, делал выбор сознательно. Его литературный образ (певец крестьянства, редактор прогрессивного журнала) сознательно соотнесён с образом Некрасова. Его стихи — с начала и до конца — из поэтов начала XX века учитывают, пожалуй, только опыт Бунина (который, кстати, восторженно отозвался о главном произведении Твардовского — поэме «Василий Тёркин»). В рамках этой поэтики Твардовский уже в первой поэме «Страна Муравия» (1934–1936) демонстрирует блестящее мастерство:
Далёко стихнуло село,
И кнут остыл в руке,
И синевой заволокло,
Замглилось вдалеке.
И раскидало конский хвост
Внезапным ветерком,
И глухо, как огромный мост,
Простукал где-то гром.
Александр Твардовский во время Великой Отечественной войны{252}
Несомненно, эта поэзия выглядит гораздо более органичной, чем «здравия желаю акмеизм». Однако в целом ориентация советской культуры на домодернистские образцы (будь то Толстой в прозе, Некрасов в поэзии, Репин в живописи) была проявлением её симулятивной, имитационной природы.
И здесь время поставить вопрос о том, чем, собственно, эта культура отличалась от любой другой, какова в ней была на самом деле «вакансия поэта».
Советская поэзия (как и вообще искусство так называемого социалистического реализма) должна была исполнять определённые функции в системе государственного управления массами. Наличие и принятие такой функции не означало неискренности. Твардовский, чья семья была раскулачена, по душевному убеждению воспевал коллективизацию в «Стране Муравии». В стихотворении «На хуторе Загорье» (1939) он идёт ещё дальше, описывая разорение родного хутора как благо для себя и своих братьев и сестёр, избавленных от пут крестьянской собственности:
Налево и направо
Лежит во все концы
Свой край, своя держава,
Служите, молодцы!
Точно так же Ольга Берггольц была, несомненно, честна и искренна в своих блокадных стихах. Но она писала о блокаде то и только то, что (как она рассчитывала — и обычно расчёт оправдывался) могло быть напечатано или передано по радио и способствовало бы поднятию духа горожан. Понятно, что блокадные стихи Геннадия Гора, Павла Зальцмана или Дмитрия Максимова для этого не годились, а ахматовские — годились лишь частично. Государственной функцией могла обладать и любовная лирика; например, стихи Симонова, адресованные его возлюбленной (а затем жене) Валентине Серовой, в том числе знаменитое «Жди меня», способствовали укреплению духа солдат и ожидавших их женщин в годы войны — и потому широко издавались. Функциональны были и любовные стихи Степана Щипачёва (1899–1980), в которых есть и сентиментальность, и даже временами чувственность, но притом исподволь проповедуется строгая социалистическая мораль («Любовь не вздохи на скамейке / И не прогулки при луне»).
Обязательным условием была абсолютная внятность и однозначность мысли. Кроме того, важной была ориентация на широкого читателя, и всё же никуда не девались революционно-демократические корни нового державного стиля. Поэтому высокий «витийственный» слог, на который ориентировались Мандельштам в «Стихах о Сталине» (также известных как «Ода») и Заболоцкий в «Горийской симфонии» и который пародировал Марк Тарловский в «Оде на победу», не приветствовался. Наоборот: неожиданно высокое место в иерархии жанров занял жанр прежде низкий, жанр массовой эстрадной песни — конечно, идеологически заряженной. Творения поэта-песенника Василия Лебедева-Кумача (1898–1949) — «Марш весёлых ребят» (1934), «Песня о Родине» («Широка страна моя родная…», 1936), «Весёлый ветер» (1936) и пр., — или «По военной дороге» (1935) Суркова, или «Катюша» (1938) Исаковского именно и были главной государственной поэзией в те годы.
Впрочем, в чём советская поэзия всё-таки была похожа на поэзию XVIII века — это в высоком статусе эпоса. В корпусе большинства советских поэтов есть хотя бы одна поэма. Более или менее халтурное стихотворное повествование о каком-либо включённом в пантеон герое — например, «Зоя» (1942) Алигер, «Павлик Морозов» (1950) Щипачёва, «Макар Мазай» (1950) Кирсанова — было наиболее очевидным кандидатом на Сталинскую премию. Такие поэмы обеспечивали их авторам благосостояние и издательский статус, но не несли следов индивидуальной манеры и редко кем читались.
Далее: так как официальный стиль назывался социалистическим реализмом, от поэта (и прозаика) требовались конкретные подробности жизни, быта и особенно труда «простых людей». Однако труд имел значение и мог быть описан лишь в том случае, если он вписывался в государственный проект, в перспективу победы над врагами и построения коммунизма. Можно показать это на контрпримере. Расцвет неподцензурной Лианозовской школы приходится на конец 1950-х и 1960-е, однако её основатель Евгений Кропивницкий (1893–1979) писал свои жёсткие стихи о новых, полунищих «людях предместья», занятых исключительно выживанием, уже в 1940-е годы. Велик соблазн сравнить, к примеру, «Армейского сапожника» (1942) Твардовского и «Санитарку» (1949) Кропивницкого.
Всё точно, движенья по счёту,
Удар — где такой, где сякой.
И смотрит боец за работой
С одною разутой ногой.
Он хочет, чтоб было получше
Сработано, чтоб в аккурат.
И скоро сапог он получит,
И топай обратно, солдат.
Кто знает, — казённой подковки,
Подбитой по форме под низ,
Достанет ему до Сычёвки,
А может, до старых границ.
Лето. Город. Душно. Жарко.
Нанимают санитарку
Паразитов изводить,
Чтоб возможно стало жить.
У меня халат. Он белый.
Прысну — клоп остервенелый
Побежит. Какая дрянь!..
Летом душно, летом жарко.
Нанимают санитарку:
Балахон, яды, лохань.
Перед нами в обоих случаях мастерские стихи. Но для советского поэта труд ценен в первую очередь потому, что это «труд для победы». В глазах Кропивницкого сама по себе заворожённость санитарки своим прозаичным, «обывательским» трудом и смешна, и величественна — как и всякий приватный и неокультуренный быт.
Как мы уже видели, большие поэты «старого типа» и даже многие авторы поколения 1920-х годов не могли вписаться в эту систему государственной поэзии, потому что в их стихах всегда оставался элемент опасной смысловой непредсказуемости. Но и многие более молодые поэты оказывались в противоречивой ситуации. Причём речь не о тех, кто, как Владимир Щировский, сознательно выбирал статус отверженного, или, как Тарковский, по меньшей мере особо не рвался участвовать в официальном литературном процессе.
Павел Васильев (1910–1937) — одна из самых ярких и сложных фигур в поэзии своего поколения, тонкий, чувственный лирик, часто — настоящий мастер, чьим талантом восхищались Пастернак, Мандельштам, Клюев.
Отвори пошире двери,
Синий свет впусти к себе,
Чтобы он павлиньи перья
Расстелил по всей избе,
Чтобы был тот свет угарен,
Чтоб в окно, скуласт и смел,
В иглах сосен вместо стрел,
Волчий месяц, как татарин,
Губы вытянув, смотрел.
Таких стихотворений, как «Глазами рыбьими поверья…» (1928), «Бахча под Семипалатинском» (1929), «И имя твоё, словно старая песня…» (1931), «Песня» (1932), «Тройка» (1933), «Каменотёс» (1933), и ещё десяти-пятнадцати равных им по качеству хватило бы на место в истории литературы. Но это место не осознать до конца, если не учитывать отношения поэта с эпохой.