Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядёт, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придёт.
Эта острота переживания смерти, осознание её неизбежности и связанное с этим освобождение сознания были таковы, что под конец войны стала возможна (при некоторых обстоятельствах) даже эмпатия по отношению к убитому врагу — например, в «Итальянце» (1943) Светлова, тоже хрестоматийном:
Никогда ты здесь не жил и не был!..
Но разбросано в снежных полях
Итальянское синее небо,
Застеклённое в мёртвых глазах…
Новое поколение, дебютировавшее накануне войны, стало своего рода «антитезой» поколению Твардовского (и Тарковского). Эти юноши и девушки были изначально «людьми чисто советской выделки», при этом они были горожанами. Они с удовольствием читали Блока и Гумилёва, некоторые и Мандельштама, но им были чужды интеллектуалы-аутсайдеры, так же как и основательные выходцы из крестьян, ориентированные на старые, понятные и проверенные культурные ценности. Самой известной в поколении была группа, состоявшая из студентов ИФЛИ (Института филологии и литературы) и Литературного института. Учителями этих поэтов (которых иногда условно называют «школой ИФЛИ») были Илья Сельвинский, Владимир Луговской, Павел Антокольский, и преемственность они ощущали именно по отношению к поэзии первых послереволюционных лет.
Часть этих поэтов не пережила войны, и на примере трёх самых известных из них отчётливо видны противоречия, с которыми их поколение столкнулось в самом начале пути. У Павла Когана (1918–1942) поражают внутренние метания — от восторженной мечты о коммунистическом будущем до ощущения своей отверженности («Я говорю: „Да здравствует история!“ — / И головою падаю под трактор»). Михаил Кульчицкий (1919–1943), охочий до звуковых эффектов авангардист, поклонник Хлебникова и раннего Маяковского, сын лишенца[130], бывшего царского офицера, а сам — пламенный комсомолец, проходит путь от восторженного предчувствия будущей войны, открывающей путь к мировой революции («Уже опять к границам сизым / составы тайные идут, / и коммунизм опять так близок — / как в девятнадцатом году»), к осознанию того, что «Война ж совсем не фейерверк, / А просто трудная работа». Николай Майоров (1919–1942), обладатель тонкого и глубокого лирического таланта, наделённый и чувством слова, и метафизическим чутьём, чьи «Август» (1939) или «После ливня» (1939) достойны занять место в строго составленной антологии, в то же время с гордостью и без всякой рефлексии становится в ряд безликих воинов нового мира:
Мы все уставы знаем наизусть.
Что гибель нам? Мы даже смерти выше.
В могилах мы построились в отряд
И ждём приказа нового…
Эти поэты были первым поколением, для которого советскому способу думать, жить и писать изначально не было альтернативы, даже воображаемой. Но именно в их судьбах и творчестве стали проявляться внутренние, идущие из глубины противоречия советского мира.
Но были и поэты, в этот мир не вписывавшиеся по самой своей природе — не потому, что были связаны с каким-то другим, а потому, что (по своей аутсайдерской природе) органически не могли вписаться ни в какой. Из ифлийского круга таким отчасти был Николай Глазков (1919–1979) с его хлебниковского пошиба юродством. Но всё-таки даже его стихи, местами почти обэриутские по языку («Писатель рукопись посеял, / Но не сумел её издать. / Она валялась средь Расеи / И начала произрастать. / <…> Одни кричали: „Это хлеб, / И надо им засеять степи!“ / Другие — что поэт нелеп / И ничего не смыслит в хлебе»), могли сойти за «ироническую поэзию».
Иван Петровский. Портрет Александра Ривина. Конец 1930-х годов{256}
Гораздо глубже была неприкаянность ленинградца Александра Ривина (ок. 1915 — ок. 1942). Типичный «проклятый поэт», живший тем, что ловил кошек и продавал в Институт физиологии для вивисекции, «Алик дер мишигинер» (Алик-сумасшедший) писал мощные, яростные, резкие, пронизанные странной образностью стихи, соединяющие несоединимое: русская частушка соседствует с грубой шуткой на идише, цитата из Рильке — с цитатой из Вертинского. За «дикостью» Ривина стоит подлинный визионерский дар. В его мире всё цельно, всё едино и всё одновременно:
Лес гудит зелёною гитарой,
гулкими гитарами дерев,
Иосиф едет в Нил с дитём и шмарой,
и в пустыне блеет лев.
<…>
Я дурак, я пахну своим папой,
папа пахнет дедушкой моим,
вылезь — тело новое накапай,
и умри не понятый не им.
Ривин постоянно находится в состоянии весёлой войны с реальностью; «советское» присутствует у него почти только эстрадными песнями, которые он передразнивает. Однако предчувствие страшного будущего для него значимо не меньше, чем для его сверстников из ИФЛИ. Идущие к фронту поезда упоминаются и у него, как и у Кульчицкого, но они несут не победу коммунизма, а ужас.
Вот придёт война большая,
заберёмся мы в подвал,
тишину с душой мешая,
ляжем на пол наповал.
Мне, безрукому, остаться
с пацанами суждено
и под бомбами шататься
мне на хронику в кино…
Это стихотворение Ривина, написанное в 1939 году, стало его визитной карточкой; считается, что в нём предсказана блокада, во время которой Ривин, по-видимому, погиб.
Другим ленинградским «маргиналом» (совсем другого типа) был рано умерший Мирон Левин (1917–1940). Его стихотворение 1934 года тоже «предсказывает войну», и это пророчество звучит ещё безнадёжней ривинского:
Начинается война
И кровава и длинна,
В лазаретах запах пота
И солдатского сукна.
Трупы, трупы как грибы,
Рядом делают гробы…
Мы не мёртвы, мы устали
От походов и пальбы…
Левин входил в малоизученную группу с несколькими другими молодыми поэтами — Николаем Давиденковым (1915–1951), ставшим во время войны деятелем власовского движения и позднее расстрелянным, и погибшим на фронте Эриком Горлиным (1916–1944).
Отражение войны в стихах поэтов военного поколения — тема особая. Резко натуралистические, полностью свободные от победного пафоса стихи совсем юными попавших на фронт Иона Дегена (1925–2017) и Николая Панченко (1924–2005) не могли увидеть свет. Но стихи ифлийца Семёна Гудзенко (1922–1953) печатались — в том числе беспощадно-резкое «Перед атакой» (1942) с таким завершением:
Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Для поэтов молодого поколения, оказавшихся на фронте в качестве солдат или боевых младших офицеров, а не корреспондентов, уродства и жестокости войны были ближе — даже если они писали с чужих слов и не упускали из виду пропагандистские задачи, как один из ведущих поэтов «школы ИФЛИ» Борис Слуцкий (1919–1986) в «Кёльнской яме» (1944):
О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлёбку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!
Когда ещё, в сущности, совсем юные фронтовики задумывались о своём будущем в новом мире, их настроения колебались очень широко: от честолюбивых мечтаний, отразившихся в прозаических «Записках о войне» (1945) Слуцкого, до невесёлых предчувствий в «Моём поколении» (1945) Гудзенко. Предчувствия не обманули: откровенность фронтовой поэзии и раскованность её авторов испугали власти. После 1946 года стихи о войне практически перестают публиковать. Перед молодыми поэтами стоял выбор. Гудзенко стал писать стандартную журнальную лирику на «актуальные» темы социалистического строительства; на некоторое время такая же мутация произошла с написавшими на фронте по нескольку ярких и трагических стихотворений Юрием Левитанским (1922–1996) и Александром Межировым (1923–2009). Последний даже сделал некоторую карьеру благодаря звучному пропагандистскому опусу «Коммунисты, вперёд!» (1947). В 1950-е годы Межиров и Левитанский пережили второе рождение, став достойными представителями советской поэзии «с человеческим лицом».
Борис Слуцкий. 1971 год{257}
Слуцкий и Давид Самойлов (1920–1990), самые крупные представители фронтового поколения, в первые годы после войны почти не печатались, вырабатывая каждый свой личный поэтический язык. У Слуцкого это «строгий стиль», который в первые послесталинские годы стал доминирующим, не только в поэзии. Путь Самойлова к неоклассической лирике был более долог и не столь очевиден. Обо всём этом речь пойдёт в следующих лекциях.
В иных условиях оказались поэты, которые (из плена или с оккупированной территории) после войны попали на Запад и составили костяк поэтической «второй эмиграции» — Иван Елагин (1918–1987), Ольга Анстей (1912–1985), Николай Моршен (1917–2001), Иван Буркин (1919–2011). Все они в конце концов оказались в США. Вполне разделяя отношение эмигрантов первой волны к советской власти, эти поэты по природе своей, по органике, по отношению к миру и языку были гораздо ближе к своим советским сверстникам. Это было отмечено в отзыве Георгия Иванова на первые книги Елагина — «По дороге оттуда» (1947) и «Ты, моё столетие!» (1948). Во вторую книгу вошли и «Звёзды» — сильное и страстное стихотворение, посвящённое отцу, расстрелянному в 1937 году футуристу Венедикту Марту: