Полка. История русской поэзии — страница 93 из 153

аудитории ЛГУ. Лев Лосев, тогда ещё не входивший в «филологическую школу», в своей статье «Тулупы мы» вспоминал эту историю так: «Несколько восемнадцатилетних первокурсников — Эдуард Кондратов… Михаил Красильников и Юрий Михайлов, наряженные в сапоги и рубахи навыпуск, 1 декабря 1952 года пришли в университет и, усевшись на пол в кружок в перерыве между лекциями, хлебали квасную тюрю из общей миски деревянными ложками, распевая подходящие к случаю стихи Хлебникова и как бы осуществляя панславянскую хлебниковскую утопию». Последовал гласный скандал в печати, Красильников и Михайлов были выгнаны из университета (и восстановлены только после смерти Сталина).

В 1954-м в ЛГУ поступили Лосев, Владимир Уфлянд, Сергей Кулле, Леонид Виноградов, Михаил Ерёмин и Александр Кондратов (младший брат Эдуарда) — и «школа» сложилась. Отголоски «хлебниковского» перформанса — филологически фундированного и в то же время озорного, хулиганского обращения к авангарду — сохранялись и в бытовом поведении («Для всех знаком принадлежности к клану остались характерные красильниковско-михайловские интонации — утрированный распев „а-ля рюсс“, лукавая манера речи, в которой смешаны хрестоматийно-простонародные… выражения с советскими фразеологизмами, произносимыми не без восторга»), и в текстах, зачастую минималистических:

Сделайте мне дырочку в гробу.

В дырочку просуньте мне трубу,

изогнув другой конец трубы,

дабы были видны мне дубы.

Леонид Виноградов

Живу 115 лет.

Пережил четырёх царей.

Имел Автодора билет.

Сеял траву пырей.

Чехова видел как-то,

С турками воевал.

Первый колхозный трактор

В гусеницы целовал.

Юрий Михайлов

Последовательнее всех продолжал авангардистскую линию Александр Кондратов (1937–1993) — и в части «футуристического эпатажа» («Самый лучший подарок — труп! / Подарок ко дню рожденья»), и в части формального эксперимента — например, в «хокку», где все слова начинаются на одну букву («Зомби завода / зеленолицые, злы. / Здесь, здесь зверинец!»), или в «ихтиологической» поэме, имитирующей ритмы русской поэзии с помощью числительных:

Барин — 40, да 0-ятничек

подавай 140 девок!

2-жды 2, да 5-ю 5 ещё,

3-жды 3 всегдажды 9.

6 + 5 = 11.

А 16–2-жды 8.

7 да 7… Ахти, 14!

6-ю 6 — не 48.

Стихи Владимира Уфлянда (1937–2007), может быть, самые лёгкие и ироничные во всей «филологической школе». Задолго до концептуалистов Уфлянд начинает играть с «советским языком» и советской реальностью: пишет стихотворные обращения «Гражданину Уфлянду В. И. от поэта В. Уфлянда» («Сидение дома в дни торжеств / есть отвратительный, позорный жест…»), заставляет крестьян вести марсиан в милицию («Ведь это, может быть, заброшены / агенты чьей-нибудь разведки»), читает как будто бы учёный доклад о сексуальной привлекательности водолазов («Уже давным-давно замечено, / как некрасив в скафандре Водолаз. // Но несомненно / есть на свете Женщина, / что и такому б отдалась»). Перед нами мягкий вариант поэзии масок, работы с языковым штампом и «типичной» прямой речью — в «жёстком» виде мы встретим его у Д. А. Пригова и в какой-то мере у Игоря Холина. Но у Уфлянда, по словам Лосева, «мы имеем дело не с сатирой, а с идиллией».

Помню,

в бытность мою девицею

мной увлекся начальник милиции.

Смел. На каждом боку по нагану.

Но меня увлекли хулиганы.

А потом полюбил прокурор.

Приглашал с собой на курорт.

Я была до тех пор домработницей.

Обещал, что сделает модницей.

Подарил уже туфли чёрные.

Но меня увлекли заключённые.


Владимир Уфлянд. 1971 год{276}


Эту ироническую, нарочито простодушную интонацию, сохраняющую интерес к «чужому слову» и словесной игре, Уфлянд сохранил до 1990-х («Проживая свою лайф, / ловила я на этом кайф»); в этом он сходится с коллегой по «филологической школе» — Леонидом Виноградовым. Но некоторые ранние стихи показывают, что в уфляндовской поэзии было место трагическому («Один-единственный ребёнок / Сожжён в неделю скарлатиной…») — в таких текстах чувствуется влияние Бориса Слуцкого, с которым Уфлянд в нескольких вещах полемизирует.


Маргарита Разумовская, Сергей Кулле, Нина Мохова (Лосева), Лев Лосев, Владимир Герасимов. Ленинград, конец 1950-х годов{277}


Стихи Сергея Кулле (1936–1984) — почти исключительно верлибры, достаточно небольшие по объёму, вплоть до откровенно минималистических текстов («Русские Пропилеи, / скажите, / кто вас спилил?»). По мнению Льва Лосева, Кулле был «единственным, кто в полной мере (после Кузмина) овладел у нас верлибром, у кого русский верлибр достиг силы лучших американских образцов». Насчёт «единственного» — оценка несправедливая (в следующей лекции мы будем говорить о стихах Геннадия Алексеева, Владимира Бурича и других авторов, обращавшихся к верлибру), но лаконичная, ясная, менее ироничная, чем у Уфлянда, поэзия Кулле в самом деле замечательна. Кулле пользуется простым, практически безэмоциональным синтаксисом, активно прибегает к полисемии — и его верлибрическая поэзия в самом деле сближается и с американской, и с европейской традицией:

Они не спорили, не плакали, не пели.

В пилотках из газет,

с медицинболами под мышкой,

они ушли, не слишком осторожно

ступая

по гребням и по граням островерхих крыш.

А их подруги в лакированных баретках,

одетые в недорогие платья,

хотели бы последовать за ними,

но не осмелились.

Да их и не пустили.

Они умчались в переполненных трамваях.

Они заплыли за буйки в бассейне.

Или сокрылись в зарослях сирени.

Иль заблудились в мире слов.

Они уплыли на шарах воздушных.

Или свернули за угол на треке.

Или смешались с футболистами на поле.

Или отправились на пароходе в горы.


Михаил Ерёмин. 1970 год{278}


К Михаилу Ерёмину (1936–2022), как писал в своём эссе о нём Олег Юрьев, в наибольшей степени подходит определение «филологический». Ерёмин — поэт огромного словаря и огромной эрудиции; его стихи, обращающиеся к таким областям знания, как биология, физика, экономика, история, живопись, теология, напоминают о поэзии английских поэтов-метафизиков, полной «концептов». Важная разница — формальная: Ерёмин, продолжавший работать на протяжении шести десятилетий, очень рано пришёл к своей форме — нерифмованному восьмистишию, смысл в котором упакован очень плотно; при этом Ерёмин постоянно прибегает к игре слов, неологизмам, экзотическим для поэзии и архаическим терминам вроде «реотаксис», «фьючерс», «билабиальный» — и «мяндовый», «протори», «темляк». Текст Ерёмина — обычно высказывание, сближающее «далековатые понятия»; неаффектированная, «констатирующая» речь здесь то дробится на короткие предложения, то завивается в сложные синтаксические конструкции. Одна из основных тем поэта — экология, сосуществование человека с природой и насилие над ней, понятое и метафизически, и политически; Лев Лосев выделял среди важнейших сфер знания для Ерёмина лингвистику и биологию, имея в виду их подобие: для Ерёмина в самом деле редкое слово подобно редкому виду растения или животного, достойному описания и любования. Свою манеру Ерёмин развивал равномерно и настойчиво, публикуя время от времени сборники с одинаковыми названиями «Стихотворения». Сравним тексты 1964 и 2017 годов:

Ещё сомкнуты веки растений.

Нежидкий пруд. Неловкий чёлн.

Фебруари́йский след саней

И азбука подков на перфолéнте.

Видéнием весеннего окна

Не заслонить камина,

И юной девой сброшенная ткань

Имела форму платья для зимы.

Зимний пейзаж изображается окольными путями, с помощью остранений («нежидкий пруд» — значит замёрзший; «неловкий чёлн» — вросший в чужеродную для него ледяную среду); дорога, усеянная следами лошадиных подков, сравнивается с перфолентой, проткнутой несущими информацию отверстиями (возможно, глухо-ироничный кивок противостоянию «физиков и лириков», характерному для гласной оттепельной поэзии). А вот поздние стихи Ерёмина:

Предпочитают клёны су́песи и легкие сугли́нки,

На грунте щебнева́то-камени́стом

Не гибнут при достатке гу́муса (В культуре —

Дрена́ж, полив, подкормка.), зелень крон

Раскидиста в общественном саду́,

И не кровáвей прочих дланеви́дный

Опа́д на зазабóрной собственности

Разбогатевшего (На чём?).

Здесь вновь некое первоначальное пейзажное впечатление (вполне, казалось бы, тривиальное: кленовый листопад) становится поводом для сложного рассуждения. Клёны, предпочитающие «бедные» почвы, — приспособленцы, хорошо себя чувствующие и в суровых природных условиях, и «в культуре» (здесь Ерёмин как будто перенимает интонацию справочника по растениеводству); они уместны и в общественном саду, и за забором сомнительного нувориша — тоже, в конце концов, уподобленного умеющим устроиться в жизни клёнам. Другие поздние стихи Ерёмина активно задействуют понятийные и сюжетные ряды из архитектуры и античной мифологии, подчиняя их всё тому же этосу неторопливого и в конечном итоге нравственного размышления.


Лев Лосев{279}


Лев Лосев (1937–2009) начал писать стихи всерьёз только в 1970-е, в 37 лет. Находясь вблизи коллег по «филологической школе» и Иосифа Бродского (Лосев был одним из ближайших его друзей и написал его замечательную биографию), он после эмиграции сумел отстроиться от их влияний — и стал самым «классичным» из «филологических» поэтов. Стихи Лосева афористичны, часто (особенно в поздние годы) саркастичны — и блистательны с точки зрения техники. Лосев умело дозирует сентиментальное, часто передоверяя его персонажам (например, толстовскому Карлу Иванычу: «Мы внутрь картона вставим свечку / и осторожно чиркнем спичку, / и окон нежная слюда / засветится тепло и смутно, / уютно станет и гемютно, / и это важно, господа!»). С одной стороны, он вырабатывает интонацию холодного стоицизма: