Люди ездят на луну
Едят фисташковую икру
Я подумал: Ну и ну!
Всё равно ведь я умру
То, что ты меня берёшь
Розовым дрожащим ртом
Не закроет эту брешь
Ждущую меня потом
Это всё прогресс и бред
Это есть и это нет
Это шаг тебя ко мне
На танцующей луне
Леонид Аронзон. Пустой сонет. 1969 год{285}
В преждевременной эпитафии Бродский называет Чудакова «сочинителем лучшей из од / на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой»; речь идёт о стихотворении «Пушкина играли на рояле» — вероятно, самом известном у Чудакова; недоумённая, остраняющая интонация сохраняется и здесь, работая с советской пушкинской мифологией:
Пушкина играли на рояле
Пушкина убили на дуэли
Попросив тарелочку морошки
Он скончался возле книжной полки
В ледяной воде из мёрзлых комьев
Похоронен Пушкин незабвенный
Нас ведь тоже с пулями знакомят
Вешаемся мы вскрываем вены
<…>
Небольшой чугунный знаменитый
В одиноком от мороза сквере
Он стоит (дублёр и заменитель)
Горько сожалея о потере
Юности и званья камер-юнкер
Славы песни девок в Кишинёве
Гончаровой в белой нижней юбке
Смерти с настоящей тишиною
Леонид Аронзон (1939–1970) — коротко упомянутый в газетном пасквиле на Бродского — сегодня, после того как его тексты были тщательно собраны и опубликованы, воспринимается как один из самых значительных поэтов своего времени. Бродского и Аронзона часто сравнивают — и часто противопоставляют; в последние годы очевидно, что поэтика Аронзона оказалась «открывающей», знаковой для многих авторов, продолжающих духовную, визионерскую линию в русской поэзии. Валерий Шубинский пишет об Аронзоне, что «ни один поэт так не „выпадает“ из своего поколения», как он; пожалуй, время для аронзоновских стихов и прозы наступило действительно позже, чем они были написаны.
Аронзон прожил недолгую жизнь (покончил с собой или погиб в результате несчастного случая в возрасте 31 года). Через эксперименты, в том числе с визуальной поэзией, он прошёл быстрый путь к чистому звучанию, к стихам, сосредоточенным на ясных и светлых образах, почти к стихотворным молитвам. Именно как молитва начинается стихотворение 1961 года «Лесничество»:
О Господи, помилуй мя
на переулках безымянных,
где ливни глухо семенят
по тротуарам деревянным,
где по булыжным мостовым,
по их мозаике, по лужам,
моей касаясь головы,
стремительные тени кружат.
Во второй части стихотворения обращение к Богу пропадает, но появляется обращение к Божьему творению — озеру (здесь, возможно, сказывается чтение «Лесного озера» Заболоцкого):
Вот озеро лесное, я стою
над одинокой, замкнутой водою,
и дерево, раскрывшись надо мною,
мне дарит тень: прохладу и приют.
О озеро, я в сумраке твоём,
но ты меня не сохранишь, я знаю,
и листья жухлые на рябь твою слетают,
и долгое молчание кругом.
В стихах Аронзона, рассказывающих о «покинутых местах», говорящий этим местам конгениален. Переживание такого уровня требует одиночества:
В поле полем я дышу.
Вдруг тоскливо. Речка. Берег.
Не своей тоски ли шум
я услышал в крыльях зверя?
Пролетел… Стою один.
Ничего уже не вижу.
Только небо впереди.
Воздух чёрен и недвижим.
Там, где девочкой нагой
я стоял в каком-то детстве,
что там, дерево ли, конь
или вовсе неизвестный?
Для высокого озарения, практически религиозной епифании, нужно стать этому месту «своим», умалиться (в соответствии с евангельским заветом). Так происходит в самом известном стихотворении Аронзона — «Утре»:
Каждый лёгок и мал, кто взошёл на вершину холма,
как и лёгок, и мал он, венчая вершину лесного холма!
Чей там взмах, чья душа или это молитва сама?
Нас в детей обращает вершина лесного холма!
Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,
и вершину холма украшает нагое дитя!
Если это дитя, кто вознёс его так высоко?
Детской кровью испачканы стебли песчаных осок.
Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!
Это память о рае венчает вершину холма!
«Память о рае» и «память о Боге», запечатлённые в светлых стихах Аронзона, находят отзвуки в стихах его современников, читателей и продолжателей, о которых речь у нас впереди: от Елены Шварц до Аллы Горбуновой, от Геннадия Айги до Василия Бородина.
Андеграунд и авангард: от Лианозовской школы до Айги
Как в оттепельные и постоттепельные годы развивался неподцензурный «второй авангард»? Бараки Лианозова и снежные поля Чувашии, эксперименты с минимализмом и свободным стихом, графикой и музыкой: среди героев этой лекции — Всеволод Некрасов и Ян Сатуновский, Алексей Хвостенко и Елизавета Мнацаканова, Геннадий Айги и Владимир Бурич.
В предыдущей лекции речь шла о неофициальных авторах 1960-х, скорее тяготевших к диалогу с большой русской поэтической традицией. В этой лекции мы поговорим о школах и авторах, по-разному наследующих авангарду. Начнём мы с Лианозовской школы.
Своё название она получила по месту встреч её участников — в подмосковном посёлке Севводстрой возле платформы Лианозово. Здесь в квартире в доме барачного типа жили художник Оскар Рабин и его жена художница Валентина Кропивницкая, дочь поэта Евгения Кропивницкого; здесь собирались их друзья, и, как и многие «школы», оказавшие реальное влияние на искусство, Лианозовскую нельзя назвать литературной школой в полном смысле этого слова. «Лианозовская группа, которой не было… формировала Лианозовскую школу, которой не было, но которая что дальше, то больше ощущается ого какой школой», — писал в конце XX века один из её участников Всеволод Некрасов.
Евгений Кропивницкий у себя дома в Лианозове{286}
Это «ого» слышно всё громче: сегодня очевидно, что Лианозовская школа стала средоточием «второго авангарда» в русской поэзии; к её открытиям восходит множество текстов и приёмов позднейших авторов, от московских концептуалистов до поэтов сегодняшнего поколения 30-летних. Филолог Илья Кукулин пишет: «Поэты „лианозовской школы“ остро чувствовали, что русский литературный язык полностью изолган — официальными речами, советскими соцреалистическими романами, фальшиво-беспроблемными стихами о любви. По сути, заново нужно было создавать не только литературный язык, но и отношение автора к литературному слову и даже саму идею авторства, то есть заново решать, зачем можно и нужно писать стихи». Метод лианозовцев часто обозначали как конкретистский — по аналогии с послевоенным западноевропейским конкретизмом, в фокусе которого были графика текста, интерес к «обнажённому» слову, освобождение стихотворения от наслоений традиционной тропики. В Советском Союзе о конкретистах, таких как немецкоязычный поэт Ойген Гомрингер (р. 1925), знали мало, скорее понаслышке; тот же Эдуард Лимонов, автор текста о якобы существовавшей поэтической группе «Конкрет» (в основу которой входили лианозовцы), по замечанию литературоведа Владислава Кулакова, понимал под конкретизмом лишь «сугубый натурализм» образного строя. Но формальные схождения между лианозовцами и западными конкретистами действительно были; уже относительно недавно Гомрингер написал к книге немецких переводов Всеволода Некрасова послесловие, показывающее, что это родство им вполне осознаётся. С «конкретистской» поэзией, как указывает в своей статье о лианозовцах и конкретистах Михаил Павловец, работали и другие авторы, о которых пойдёт речь в этой лекции: от Владимира Эрля до будущих трансфуристов.
Регулярные встречи в Лианозове начались в конце 1950-х, но истоки поэтики лианозовцев нужно искать в 1930-х, в работе Евгения Кропивницкого (1893–1979) и Яна Сатуновского (1913–1982). Кропивницкий, ровесник символистов и акмеистов, начинал писать стихи ещё в конце 1910-х: это были подражания символизму. Литературными учителями Кропивницкого были символист Арсений Альвинг и продолжавший традиции натурфилософской поэзии XIX века Филарет Чернов. Перелом в поэтике Кропивницкого происходит во второй половине 1930-х. Он начинает писать тонкие минималистические вещи, находящиеся вне основной русскоязычной традиции. Скажем, природа у него остаётся просто природой, ей не назначаются сопутствующие смыслы:
За террасой в полумраке
Мерно тявкали собаки.
Спали серые болота.
Сладко мучила зевота.
За болотом спали ёлки,
Но не спали перепёлки.
Взяв пальто своё и трость
Наконец поднялся гость.
В принципе, у такой поэтики есть прецеденты: можно вспомнить миниатюры Фёдора Сологуба, и вообще Кропивницкого легко связать с «малыми», прикладными жанрами модернистской поэзии. Скажем, он неоднократно обращается к форме триолета, которая хорошо подходит для описательной миниатюры: «У сломанного мотоцикла / Толпа мальчишек и мужчин / Следит за надуваньем шин. / У сломанного мотоцикла / Толпа растёт. Она возникла / Из обожателей машин. / У сломанного мотоцикла / Толпа мальчишек и мужчин». Но вот другой, часто цитируемый пример «природного» Кропивницкого, развивающий вроде бы совершенно избитый поэтический сюжет: