[1016]. Таким образом, «крестьянский вопрос» для Тургенева был вопросом личным, и его присутствие в романе — следствие и свидетельство тургеневской вовлечённости в его обсуждение. Ещё одно красноречивое свидетельство — то, что крестьянским судьбам посвящена книга, которая вывела Тургенева в первый ряд русских писателей, — «Записки охотника».
Сам Тургенев в письме к поэту Константину Случевскому утверждал: «Вся моя повесть направлена против дворянства как передового класса». Это замечание, поднятое на щит советским литературоведением, можно трактовать двояко: или «Отцы и дети» направлены против дворянства вообще, или, что гораздо правдоподобнее, именно против ведущей роли дворянства в общественных переменах. Очевидно, что Базаров одно время связывал надежды на перемены с крестьянами, несмотря на вырвавшееся в какой-то момент признание: «А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет». Признание вроде бы циничное, но на самом деле отчаянное: зеркальная параллель к нему — презрение крестьян к Базарову. Между «отцами» и «детьми», при всём их несходстве, больше возможностей для понимания, чем между «детьми» и теми, для кого они «должны из кожи лезть». Мир, параллельный «отцам» и «детям», мир, который Тургенев даже описывает в ином темпе, часто вообще не учитывается при анализе романа.
Как связаны «Отцы и дети» и «Что делать?»
Роман Николая Чернышевского, вышедший через год после «Отцов и детей», и самим автором, и читателями воспринимался, по крайней мере отчасти, как ответ Тургеневу (и недаром был опубликован в «Современнике»). На месте одного персонажа, к тому же внутренне противоречивого, у Чернышевского появляется целая галерея героев разного уровня рациональности и радикализма. Наиболее любопытна связка Базарова и Рахметова из «Что делать?»: на фоне «новых людей» Рахметов становится «особенным человеком», которому Чернышевский придаёт черты пророка и святого. Как и Базаров, он отличается крайностью суждений (за что его называют ригористом), как и Базаров, имеет дворянское происхождение, от условностей которого отказывается. Разница, впрочем, не столько в том, что Чернышевский даёт своему герою счастливую возможность служить делу будущего, сколько в том, что он доводит аскетизм и непогрешимость Рахметова до почти анекдотического уровня. В конечном итоге терпящий неудачу Базаров оказывается куда более правдоподобным персонажем.
Как «Отцы и дети» соотносятся с другими романами Тургенева?
Существуют убедительные попытки рассматривать романы Тургенева как единый цикл произведений о российском обществе и людях, которые имеют (или не имеют) возможность что-то в нём изменить. Именно Тургенев впервые употребляет выражение «лишний человек», которое превратится после этого в литературоведческий штамп: «Дневник лишнего человека» — название его повести 1850 года. Несовместимость героя «Дневника» Чулкатурина с обществом подана в свете любовной коллизии — этим приёмом Тургенев будет пользоваться и дальше, но в романах, начиная с «Рудина», любовная коллизия станет только частью более сложного конфликта. Рудин, умный, просвещённый, но нерешительный и бездеятельный, в конце концов гибнет на парижских баррикадах 1848 года «бесполезной, но героической смертью» — сравнив эту смерть со смертью Базарова, можно оценить, какую эволюцию совершил Тургенев как писатель. Лаврецкий из «Дворянского гнезда», столь же умный и образованный, становится заложником общественной морали своего времени. Инсаров из «Накануне», болгарский революционер, приезжающий в Россию, выделяется на фоне других тургеневских героев как раз своей приверженностью действию — но, во-первых, в России, среди людей, которых не очень волнует судьба болгар, он абсолютный чужак, во-вторых, его также ждёт бессмысленная гибель. Нерешительность, неспособность к поступку стала визитной карточкой многих тургеневских героев, в том числе в повестях «Вешние воды» и «Ася». Любовная коллизия — традиционная иллюстрация к этой черте характера, что отмечал Николай Чернышевский в статье «Русский человек на rendez-vous».
Это «rendez-vous» можно понимать не только как любовное свидание, но и как столкновение с иной реальностью, требующее изменить поведение. Два последних романа Тургенева, «Дым» и «Новь», свидетельствуют о том, что такие столкновения не приводят к позитивным результатам — как в общественном, так и в художественном смысле. Несмотря на то что Тургенев искренне хотел исследовать, как сейчас сказали бы, общественные тренды, его последним текстам не хватило именно той яркости и провокационности, которые отличают «Отцов и детей» и почти публицистических «Бесов» Достоевского: в «Дыме» уже известный нам приём раскрытия героя в любовной коллизии заслоняет самое любопытное в романе — характеристику прекрасно знакомой Тургеневу русской эмиграции, а в «Нови» сюжет буксует, с трудом соединяя описание «хождения в народ» с подробностями частной жизни более прогрессивных, чем Базаров, революционеров. По мнению историка русской литературы Дмитрия Святополка-Мирского[1017], «Отцы и дети» — «единственный роман Тургенева, где общественные проблемы без остатка растворились в искусстве и откуда не торчат концы непереваренного журнализма»[1018].
Фёдор Достоевский. «Записки из подполья»
О чём эта книга?
Исповедь бывшего петербургского чиновника и одновременно философская повесть о человеческой сущности, природе наших желаний и «хотений», о соотношении разума и воли. В первой части герой, «подпольный человек», лишённый имени и фамилии, спорит с воображаемыми и реальными оппонентами, размышляет о глубинных причинах людских поступков, о прогрессе и цивилизации. Во второй части теория сменяется практикой: герой рассказывает о скандальном дружеском обеде и своей поездке в бордель, где он знакомится с проституткой Лизой. Идеологическое ядро «Записок из подполья» — спор героя с самыми известными научными теориями середины XIX века (от Мальтуса до Дарвина и Сеченова) и проступающая за ним сокровенная идея самого Достоевского о необходимости христианской веры и самоотречения — единственных гарантий мирного человеческого общежития.
Когда она написана?
В январе — мае 1864 года. Это был счастливый и одновременно драматичный период жизни Достоевского: после возвращения с каторги и из ссылки он вновь добился литературного признания и начал издавать журнал «Время». Но на эти же месяцы выпали болезнь и смерть первой жены Достоевского Марии Дмитриевны (она умерла 15 апреля 1864 года). Своей повестью Достоевский продолжил художественную разработку собственного идеологического направления — почвенничества, обозначенного в «Записках из Мёртвого дома» и в программных статьях «Времени». В отличие от предыдущих, документальных «Записок», «Записки из подполья» больше напоминали о другом получившем распространение в эти годы жанре — идеологическом романе. К 1864 году этот жанр уже представлен «Подводным камнем» Михаила Авдеева, «Отцами и детьми» Тургенева, «Что делать?» Чернышевского и «Взбаламученным морем» Писемского. «Записки из подполья» встраиваются в этот ряд, продолжая споры о феномене русского нигилизма и «нового человека».
Портрет Фёдора Достоевского. Литография Петра Бореля. 1862 год[1019]
Как она написана?
Стиль «Записок из подполья» поразил современников болезненной и нервной, на грани патологии, интонацией рассказчика, путано и многословно повествующего о себе и мире. Крупнейший русский филолог XX века Михаил Бахтин назвал такую манеру «словом с лазейкой». Что это такое, понятно уже по первым фразам повести: «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит». Здесь главный герой, варьируя одну и ту же мысль, внезапно опровергает сам себя, показывая тем самым непредсказуемость и непознаваемость своего «я» даже для самого себя. В то же время герой всегда может найти лазейку — риторический трюк, поворот, оправдание, оговорку, ложь, чтобы уйти от заданных самому себе вопросов. Достоевский прекрасно осознавал, какого эффекта добивается, и в письме брату 20 марта 1864 года так характеризовал повесть: «По тону своему она слишком странная, и тон резок и дик: может не понравиться; следовательно, надобно, чтоб поэзия всё смягчила и вынесла». А в другом письме назвал такой стиль «болтовнёй»: «Ты понимаешь, что такое переход в музыке. Точно так и тут. В 1-й главе, по-видимому, болтовня, но вдруг эта болтовня в последних 2-х главах разрешается неожиданной катастрофой».
Резкий контраст, контрапункт, на который указывает Достоевский, — ещё одна особенность структуры и повествовательной манеры «Записок». Её очень точно диагностируют «обычные» читатели, когда жалуются на бессюжетность первой части и захватывающий динамизм второй. Этот контраст в темпе, ритме и громкости повествовательного голоса станет визитной карточкой Достоевского во всех последующих романах, первый из которых, «Преступление и наказание», появится спустя два года после «Записок из подполья».
Что на неё повлияло?
Как часто бывает у Достоевского, в художественном мире «Записок» скрестилось сразу несколько мощных русских и европейских литературных традиций. Создавая исповедальное повествование «одного из характеров протёкшего недавнего времени», Достоевский наследовал традиции психологической исповедальной прозы 1850-х годов, и особенно её центральному произведению — «Дневнику лишнего человека» Тургенева (1850). Его главный герой Чулкатурин — прямой предшественник подпольного парадоксалиста и в болезненной раздражительности, и в том, как он рассуждает о себе, и в том, каким неудачником оказывается. Однако психология героя Достоевского гораздо тоньше проработана: он глубже и подробнее осмысляет собственный опыт. Достичь этого Достоевскому помогло обращение к нескольким европейским авторам. В первую очередь это «Исповедь» Жан-Жака Руссо, упоминаемая в «Записках». В затяжных спорах и изощрённом красноречии героя «Записок» угадывается диалогическая форма «Племянника Рамо» Дени Дидро. Поразительна осведомлённость героя «Записок» о самых последних научных и философских идеях 1830–50-х годов: Достоевский откликается на теории французских и британских утопистов (Анри Сен-Симона, Этьена Кабе, Пьера Леру, Фелисите Робера де Ламенне, Шарля Фурье, Роберта Оуэна), «позитивную» социологию Огюста Конта, концепцию цивилизации Генри Бокля, индивидуалистическую философию Макса Штирнера, эволюционизм Чарльза Дарвина.