орит: вот, смотрите, как выглядит живая жизнь в сравнении с идеологическими и литературными схемами, тут нет чистых жертв и злодеев, однозначных ролей, душа человеческая потёмки. Натуралистическое описание преступления во всей его циничной деловитости сочетается с сочувствием к героине.
Нравственная гибель Катерины Львовны совершается с виду постепенно: свёкра она убивает, вступаясь за любимого Сергея, избитого им и запертого; мужа — в порядке самозащиты, в ответ на унизительную угрозу скрипнув зубами: «И-их! терпеть я этого не могу». Но это трюк: на самом деле Зиновий Борисович уже «распарил свою хозяйскую душеньку» отравленным ею чаем, его судьба была решена, как бы он себя ни повёл. Наконец, Катерина Львовна убивает мальчика из-за жадности Сергея; характерно, что это последнее — совсем уж не извинительное — убийство опустил в своей опере Шостакович, решивший сделать Катерину бунтаркой и жертвой.
Как и зачем в «Леди Макбет» наслаиваются разные стили повествования?
«Постановка голоса у писателя заключается в умении овладеть голосом, и языком своего героя и не сбиваться с альтов на басы. …Мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д., — говорил Лесков, по воспоминаниям современника[1056]. — От себя самого я говорю языком старинных сказок и церковно-народным в чисто литературной речи». В «Леди Макбет…» речь рассказчика — литературная, нейтральная — служит рамкой для характерной речи персонажей. Собственное лицо автор показывает только в последней части очерка, повествующей о судьбе Катерины Львовны и Сергея после ареста: эти реалии Лесков сам никогда не наблюдал, однако его издатель — Достоевский, автор «Записок из Мёртвого дома», — подтвердил, что описание правдоподобно. «Безотраднейшую картину» каторжного этапа писатель сопровождает психологической ремаркой: «…Кого мысль о смерти и в этом печальном положении не льстит, а пугает, тому надо стараться заглушить эти воющие голоса чем-нибудь ещё более их безобразным. Это прекрасно понимает простой человек: он спускает иногда на волю свою звериную простоту, начинает глупить, издеваться над собой, над людьми, над чувством. Не особенно нежный и без того, он становится зол сугубо». В беллетристе прорывается публицист, ведь «Леди Макбет…» — один из первых именно художественных лесковских очерков, полемическая подкладка там близка к поверхности: не случайно только на эти авторские ремарки в последней части отвечает в своём отклике Салтыков-Щедрин, игнорируя сюжет и слог. Тут Лесков непрямо полемизирует с идеалистическими представлениями современной ему революционно-демократической критики о «простом человеке». Лесков любил подчёркивать, что, в отличие от писателей-народолюбцев 60-х годов, простой народ знает не понаслышке, и претендовал поэтому на особую достоверность своего бытописания: пускай герои его и вымышлены — но списаны с натуры.
Например, Сергей — «девичур», с предыдущего места службы выгнанный за роман с хозяйкой: «Всем вор взял — что ростом, что лицом, что красотой. …и улестит и до греха доведёт. А что уж непостоянный, подлец, пренепостоянный-непостоянный!» Это мелкий, пошлый характер, и его любовные речи — образец лакейского шика: «Песня поётся: „без мила дружка обуяла грусть-тоска“, и эта тоска, доложу вам, Катерина Ильвовна, собственному моему сердцу столь, могу сказать, чувствительна, что вот взял бы я его вырезал булатным ножом из моей груди и бросил бы к вашим ножкам». Тут приходит на ум другой слуга-убийца, выведенный Достоевским двадцатью годами позже, — Павел Смердяков с его куплетами и претензиями: «Может ли русский мужик против образованного человека чувство иметь?» Ср. Сергей: «По бедности всё у нас, Катерина Ильвовна, вы сами изволите знать, необразованность. Разве оне могут что об любви понимать как следует!» При этом речь «образованного» Сергея — исковерканная и неграмотная: «Чего я таперича отсюдова пойду».
Катерина Львовна, как мы знаем, простого происхождения, но говорит правильно и без кривляния. Ведь Катерина Измайлова — «характер… о котором не вспомнишь без душевного трепета»; ко временам Лескова русская литература ещё не могла помыслить себе трагическую героиню, говорящую «таперича». Смазливый приказчик и трагическая героиня как будто взяты из разных художественных систем.
Лесков подражает реальности, но пока ещё по принципу «взболтать, но не смешивать» — назначает разных героев ответственными за разные пласты бытия.
Похожа ли «Леди Макбет Мценского уезда» на лубок?
Из идеологических войн, омрачивших литературный дебют Лескова и создавших тупиковую в художественном отношении ситуацию, писатель нашёл, к счастью, практический выход, который и сделал его Лесковым: после прямо публицистических и не особенно ценных в литературном отношении романов «Некуда» и «На ножах» «он начинает создавать для России иконостас её святых и праведников» — чем высмеивать людей нестоящих, решает предложить вдохновляющие образы. Однако, как писал Александр Амфитеатров, «для того чтобы сделаться художником положительных идеалов, Лесков был человеком, слишком наново обращённым»: отрёкшись от прежних социал-демократических симпатий, обрушившись на них и потерпев поражение, Лесков бросился искать в народе не ряженых, а подлинных праведников[1057]. С этой задачей, однако, вступили в противоречие его же репортёрская школа, знание предмета и просто чувство юмора, от чего читатель бесконечно выиграл: лесковские «праведники» («Очарованный странник» — самый яркий пример) всегда как минимум амбивалентны и тем интересны. «В его дидактических рассказах всегда замечается та же черта, что в нравоучительных детских книжках или в романах из первых веков христианства: дурные мальчики, вопреки желанию автора, написаны куда живее и интереснее добронравных, а язычники привлекают внимание куда более христиан»[1058].
Прекрасная иллюстрация к этой мысли — «Леди Макбет Мценского уезда». Катерина Измайлова написана как прямой антипод героини другого лесковского очерка — «Жития одной бабы», опубликованного двумя годами ранее.
Фабула там очень похожая: крестьянская девушка Настя выдана насильно в деспотическую купеческую семью; единственную отдушину она находит в любви к соседу-певуну Степану; история заканчивается трагически — влюблённые идут по этапу, Настя сходит с ума и гибнет. Коллизия, по сути, одна: незаконная страсть сметает человека, как тайфун, оставляя за собой трупы. Только Настя — праведница и жертва, а Катерина — грешница и убийца. Различие это решено в первую очередь стилистически: «Любовные диалоги Насти и Степана строились как разбитая на реплики народная песня. Любовные диалоги Катерины Львовны и Сергея воспринимаются как иронически стилизованные надписи к лубочным картинкам. Всё движение этой любовной ситуации есть как бы сгущённый до ужаса шаблон — молодая купчиха обманывает старого мужа с приказчиком. Не шаблонны только итоги»[1059].
В «Леди Макбет Мценского уезда» житийный мотив переворачивается — Майя Кучерская среди прочих пишет о том, что именно к этому смысловому пласту отсылает эпизод убийства Феди Лямина. Больной мальчик читает в патерике (которого Катерина Львовна, как мы помним, и в руки не брала) житие своего святого, мученика Феодора Стратилата, и восхищается, как тот угождал Богу. Дело происходит во время всенощной, на праздник Введения во храм Божией Матери; по Евангелию, Дева Мария, уже носящая во чреве Христа, встречается с Елизаветой, также носящей в себе будущего Иоанна Крестителя: «Когда Елисавета услышала приветствие Марии, взыграл младенец во чреве её; и Елисавета исполнилась Святаго Духа» (Лк. 1:41). Катерина Измайлова тоже чувствует, как «собственный ребёнок у неё впервые повернулся под сердцем, и в груди у неё потянуло холодом» — но это её сердца не умягчает, а скорее укрепляет её решимость поскорее сделать отрока Федю мучеником, чтобы собственный её наследник получил капитал ради удовольствия Сергея.
«Рисунок её образа — бытовой шаблон, но шаблон, прочерченный до того густой краской, что он превращается в своеобразный трагический лубок»[1060]. А трагический лубок — это, в сущности, икона. В русской культуре возвышенный агиографический жанр и массовый, развлекательный жанр лубка ближе между собой, чем может показаться, — достаточно вспомнить традиционные житийные иконы, на которых лик святого обрамлён фактически комиксом, изображающим самые яркие эпизоды его биографии. История Катерины Львовны — антижитие, история сильной и страстной натуры, над которой бесовское искушение взяло верх. Святой становится святым через победу над страстями; в каком-то смысле предельный грех и святость — два проявления одной и той же великой силы, которая позднее во всех красках развернётся у Достоевского: «И я Карамазов». Катерина Измайлова у Лескова не просто уголовница, как бы сниженно и буднично ни подавал её историю очеркист Лесков, она мученица, которая приняла Антихриста за Христа: «Готова была за Сергея в огонь, в воду, в темницу и на крест». Вспомним, как описывает её Лесков — она не была красавицей, но была яркой и благообразной: «Носик прямой, тоненький, глаза чёрные, живые, белый высокий лоб и чёрные, аж досиня чёрные волосы». Портрет, удобный для изображения в яркой и примитивно-графичной лубочной истории вроде «Повести забавной о купцовой жене и о приказчике». Но так же можно описать и иконописный лик.
Правда ли, что Катерину Измайлову среда заела?
Катерина Измайлова очевидно была написана с мыслью о другой неверной купеческой жене — Катерине Кабановой из «Грозы» Островского (которого Лесков очень ценил). Их сопоставление было общим местом советского литературоведения — и долгое время единственно возможным подходом ко мценской леди Макбет. Вот характерные формулировки советского литературоведа: «Выступив соперником автора „Грозы“, Лесков сумел нарисовать несравненно более катастрофический бунт героини против поработившего её мира собственности. Дочь простонародья, унаследовавшая народный размах страстей, девушка из бедной семьи становится пленницей купеческого дома… ‹…› Чувство Катерины не может быть очищенным от инстинктов собственнического мира и не подпадать под действие его законов. Рвущаяся к свободе любовь превращается в начало хищно-разрушительное. И вместе с тем слепая страсть Катерины неизмеримо больше, значительнее, нежели придающая форму её роковым поступкам узость сословного расчёта»