Размышления о смерти сопровождают «духовный переворот», происходящий в жизни Толстого в конце 1870-х — начале 1880-х годов. Осознание неизбежности смерти приводит Толстого к тому, что сам он называет «остановкой жизни»: «Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: „Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..“» Толстой сталкивается с вопросом, как он сформулирован в «Исповеди»: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» Поиск такого смысла заставляет Толстого искать спасения в религии, а затем приводит к мысли о её несовершенстве, о необходимости исправления и очищения христианства. Здесь же истоки социально-нравственного учения, ставшего известным как толстовство: именно перед лицом смерти человек понимает, что необходимо отказаться от любых форм принуждения и власти над ближним, которые несут с собой государство, собственность, цивилизация и культура. «Все наши действия, рассуждения, наука, искусства — всё это предстало мне как баловство. Я понял, что искать смысла в этом нельзя».
12 января 1895 года Софья Андреевна записывает в дневнике реплику мужа: «Жизнь не была бы так интересна, если б не было этой вечной загадки впереди — смерти». 7 сентября этого же года Толстой сам пишет в дневнике: «В последнее время очень близко чувствую смерть. Кажется, что жизнь матерьяльная держится на волоске и должна очень скоро оборваться. Всё больше и больше привыкаю к этому и начинаю чувствовать — не удовольствие, а интерес ожидания». «Вот конец, и ничего!» — одна из последних фраз, которые Толстой произносит перед смертью. В этих и многих других высказываниях позднего Толстого звучит уже не страх, а смирение, принятие смерти — подобное тому, что испытывает в последние секунды герой его повести Иван Ильич Головин.
Что говорится о смерти в других произведениях Толстого?
Смерть возникает на первых же страницах первой повести Толстого «Детство»: её главный герой Николенька рассказывает своему учителю Карлу Ивановичу выдуманный им сон — ему будто бы снилось, что маменька умерла. «Детство» заканчивается настоящей смертью матери, которая заставляет Николеньку испытать «самолюбивое чувство: то желание показать, что я огорчён больше всех, то заботы о действии, которое я произвожу на других, то бесцельное любопытство, которое заставляло делать наблюдения над чепцом Мими и лицами присутствующих. Я презирал себя за то, что не испытываю исключительно одного чувства горести, и старался скрывать все другие; от этого печаль моя была неискренна и неестественна» (тонкий психологический анализ, который отзовётся впоследствии в первой главе «Ивана Ильича»).
Лев Толстой в кругу родных и близких. Ясная Поляна, 1887 год. Фотография Семёна Абамелека-Лазарева[1460]
В рассказе «Три смерти» (1859) Толстой приходит к мысли о том, что у смерти есть своего рода степени качества, она может быть более правильной, достойной и справедливой — или менее: Толстой противопоставляет смерть чахоточной барыни, лихорадочно цепляющейся за жизнь в Италии, мужика, покорно умирающего в ямщицкой избе, и дерева, которое срубили, чтобы поставить крест на могилу мужика. И Толстой здесь отдаёт предпочтение даже не мужику, который принимает смерть со смирением и достоинством, а дереву, смерть которого включена в естественный круговорот жизни.
В описании смерти князя Болконского в «Войне и мире» появляется ещё один важный для Толстого образ — смерть как пробуждение от сна: «„Да, это была смерть. Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение!“ — вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором». Описание смерти Николая Лёвина в «Анне Карениной» предельно физиологично: страдание приводит к его отчуждению от всех окружающих, отстранению от всей предшествующей земной жизни, и смерть ощущается в этот момент как освобождение: «В нём, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть как на удовлетворение его желаний, как на счастие».
Наконец, в рассказе «Хозяин и работник», написанном через десять лет после «Ивана Ильича», мы вновь встречаемся с пониманием смерти как освобождения, точки, в которой приходит понимание истинного значения жизни, и дела — самого важного, которое только возможно совершить в жизни. Попавший в метель купец спасает своего возницу — и сам чувствует себя работником, который верно исполнил волю Хозяина: «Он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. „Что ж, ведь он не знал, в чём дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю“».
Как Толстой передаёт психологические стадии умирания?
Смерть — это пробуждение, но даже приближение к смерти вырывает человека из «сна жизни». Все знакомое становится странным: умирающий Иван Ильич перестаёт понимать то, что раньше казалось очевидным, ощущает собственное тело как чужое, чувствует ложь и фальшь привычного уклада жизни. «В этом смысле умирание и надвигающаяся смерть есть самое радикальное остранение, на какое способен человек»[1461].
Уже после первого приёма у доктора Иван Ильич смотрит на мир другими глазами: «Всё грустно показалось Ивану Ильичу на улицах. Извозчики были грустны, дома грустны, прохожие, лавки грустны». Иван Ильич пытается вернуться в круг обыденности: он начинает маниакально исполнять предписания доктора, но попытка заново запустить механику повседневности не срабатывает — любой сбой жизненного механизма, который раньше остался бы незамеченным, приводит его в отчаяние. Боль всё сильнее отчуждает его от близких, продолжающих вести привычную жизнь; он начинает видеть в этой жизни — и в дежурной заботе о нём — ложь. Тело воспринимается как нечто чуждое, не подчиняющееся; вся ситуация, в которой оказался Иван Ильич, переживается как непристойная — по контрасту с «пристойностью» и «приятностью» всей предшествующей жизни. Наконец, он сталкивается с осознанием неизбежного: «Меня не будет, так что же будет? Ничего не будет. Так где же я буду, когда меня не будет?»
Венгерский литературовед Золтан Хайнади, прослеживая параллели между Толстым и Хайдеггером, замечает, что осознание собственной смертности приводит толстовского героя от неподлинного бытия к подлинному: «Перед лицом смерти человек — отворачиваясь от мира вещей — обращается к самому себе». Смерть это не «то, что бывает с другими», она происходит непосредственно с тобой и ставит именно тебя перед вопросом — что ты такое. Иван Ильич перебирает воспоминания и впечатления жизни и находит то самое, «настоящее», только в памяти о детстве: «Вспоминал ли Иван Ильич о варёном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки».
Каролюс-Дюран. Выздоровление. Около 1860 года[1462]
Время в свете болезни начинает течь по-другому: «Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль». Это остановившееся время заполнено переживанием физической боли и тотальной бессмысленности — прожитой жизни, переживаемых страданий, предстоящей смерти. «Лёжа почти всё время лицом к стене, он одиноко страдал всё те же неразрешающиеся страдания и одиноко думал всё ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было».
И всё же Иван Ильич продолжает цепляться — уже не за жизнь, а за иллюзию правильности прожитой жизни; даже в трёхдневной агонии, когда его существование низведено к непрерывной физической боли: «Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту чёрную дыру, и ещё больше в том, что он не может пролезть в неё. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая». Лишь на самом пороге смерти он принимает мысль, что жизнь его была «не то», жалеет родных, освобождается от иллюзии собственной бесконечной значимости. Только приняв собственную смерть, Иван Ильич побеждает её. «Кончена смерть, — сказал он себе. — Её нет больше».
Как герои повести пытаются убежать от страха смерти?
В самом начале повести мы видим, о чём думают коллеги Ивана Ильича, получившие известие о его смерти. «…Первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых». Помимо карьерных перспектив, товарищи покойного с тоской думают о том, что им теперь «надобно исполнить очень скучные приличия», отправившись на панихиду и с визитом к вдове, и с радостью — о том, что смерть опять случилась с другим: «Каково, умер; а я вот нет», подумал или почувствовал каждый.
Толстой пишет об этом не как о естественном ходе мысли обычного человека, таким же был и Иван Ильич. Уже тяжело больным он вспоминает школьный курс логики: «Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизеветера: Кай — человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему». Смерть — удел всех людей, но конкретный уникальный «я» — это совсем другое дело. Это отделение себя от «обычных людей», взгляд на их жизнь как нечто не имеющее к нему отношения, возможно даже иллюзорное, и делает Ивана Ильича самым заурядным человеком. По Толстому, именно невозможность почувствовать чужое страдание, пережить общую участь, перед которой все люди равны, создаёт тут коллективную иллюзию, в которой пребывают «обычные люди», делает их существование механическим, неосознанным, неподлинным. Как пишет Лев Шестов, «дело тут не в ординарности Ивана Ильича, а в ординарности „общего всем мира“, который считается не Иваном Ильичом, а лучшими представителями человеческой мысли единственно реальным миром».