Полка. О главных книгах русской литературы (тома I, II) — страница 207 из 261

Для начала, сам Чехов, едва начав работу над повестью, обозвал её «степной энциклопедией» и пожаловался, что выходит сухо и чересчур подробно. Григорович, побудивший Чехова взяться за длинную и серьёзную вещь, неожиданно упрекнул его: «Рама велика для картины, величина холста непропорциональна сюжету. „Видение Иезекиля“ Рафаэля изображено на 10-вершковой доске и кажется громадной картиной». Коллега и старший товарищ Чехова Николай Лейкин высказывается ещё грубее: «Сказать по совести, читается невесело. Повесить мало тех людей, которые советовали Вам писать длинные вещи». В той же затянутости и неопределённости повести упрекает Чехова народник Николай Михайловский: «Читая, я точно видел силача, который идёт по дороге, сам не зная куда и зачем, так, кости разминает, и, не сознавая своей огромной силы, просто не думая об ней, то росточек сорвёт, то дерево с корнем вырвет».


Александр Чехов. Конец 1890-х годов.

Александр писал в письме брату, что издатель Суворин так увлёкся при чтении «Степи», что «забыл выпить чашку чаю»[1470]


Были и неожиданные похвалы. Всеволод Гаршин, по воспоминаниям своего друга зоолога Фаусека, прибежал к нему с восклицанием, что «в России появился новый первоклассный писатель». Хотя, если учесть, что сцена эта описана в мемуарах и очень уж похожа на хрестоматийное «Новый Гоголь явился!», относиться к ней стоит соответственно. Алексей Плещеев в одном из писем ссылается на благосклонный отзыв Михаила Салтыкова-Щедрина. В другом — на восторг Владимира Короленко. Но отчасти согласен с критикой коллег, пусть и выражается крайне деликатно: «Некоторые фигуры требуют действительно более широкого развития, — т. е. я хочу сказать, что в них есть материал для этого и что жаль с ними расставаться… всё хочется, чтоб они ещё раз встретились в повести… Ведь, напр., на озорнике Дымове можно я не знаю какую драму создать… Продолжайте Христа ради историю Егорушки. Я глубоко убеждён, что вещь эту ожидает огромный успех».

Что было дальше?

«Степь» принесла Чехову в первую очередь финансовую стабильность — для писателя, который был кормильцем огромной семьи, это играло важную роль. Именно благодаря этой публикации и сотрудничеству с «Северным вестником» он смог, с одной стороны, обеспечить семью. С другой — наконец последовать совету Григоровича: отказаться от ежедневной мелкой работы, писать реже.

Отдельная глава в истории «Степи» — судьба произведения уже в двадцатом веке. Чехов больше, чем кто-либо, повлиял на послевоенное европейское кино. Сам принцип построения сюжета — из сценок, не связанных между собой, — был провозглашён французскими критиками (в первую очередь Андре Базеном) наиболее кинематографичным. Не только чеховская проза вообще, но и «Степь» в частности оказалась в положении наиболее актуальной классики. Повесть дважды экранизировали — Альберто Латтуада в 1962-м и Сергей Бондарчук в 1977-м.

Следы «Степи», её раздробленности и одновременно медитативности, можно обнаружить примерно во всей американской литературе с тридцатых годов до сегодняшнего дня. Практически общим местом считается сравнение «Степи» и, скажем, фолкнеровского романа «Шум и ярость», в котором логика развития событий тоже заменена случайностью. Но влияние это не прямое, а опосредованное. Для тех, на кого этот принцип сюжетосложения оказал влияние, Чехов в первую очередь драматург.

«Степь» — неоконченный роман?

Ещё во время публикации повести Чехов намекал своим корреспондентам, что у неё будет продолжение. Это лишнее подтверждение, что именно «Степь» должна была стать тем самым романом, которого от Чехова так ждали. Григорович даже предлагал ему сюжет — самоубийство юноши, на что Чехов, едва окончив «Степь», отвечал в письме, что собирается использовать эту идею в следующей повести о Егорушке. А заодно бегло изложил её сюжет:

В своей «Степи» через все восемь глав я провожу девятилетнего мальчика, который, попав в будущем в Питер или в Москву, кончит непременно плохим. Если «Степь» будет иметь хоть маленький успех, то я буду продолжать её. Я нарочно писал её так, чтобы она давала впечатление незаконченного труда. Она, как Вы увидите, похожа на первую часть большой повести.

Через четыре дня в письме Плещееву Чехов даже излагает синопсис будущего романа, — правда, уверенности в том, что он будет написан в ближайшее время, уже нет: «…продолжать его я буду, но не теперь. Глупенький о. Христофор уже помер. Гр. Драницкая (Браницкая) живёт прескверно. Варламов продолжает кружиться. ‹…› …Дымов кончит тем, что сопьётся или попадёт в острог».

В конце концов и идею романа, и план развития истории Егорушки Чехов оставил. Отчасти — из-за усталости («На „Степь“ пошло у меня столько соку и энергии, что я ещё долго не возьмусь за что-нибудь серьёзное»). Отчасти — из-за того, что внимание его переключилось на совсем другие сюжеты и образы. Но в первую очередь потому, что «степная энциклопедия» — и реакция коллег и критики это продемонстрировала — не требовала продолжения. Она и должна была казаться незавершённой: это свойство было залогом её новаторства, необычности, странности и многогранности. Проще говоря, Чехов не дописал романа о Егорушке потому, что предоставил читателю полное право самому его дофантазировать.

Почему в «Степи» столько подробных описаний пейзажей?

С одной стороны, Чехов в «Степи» с помощью пейзажей передаёт внутреннее состояние героя. Но пользуется этим приёмом очень своеобразно. У Тургенева, скажем, связь между настроением персонажа и тем, что он видит, прямая. Если он в смятении — начинается гроза, ураган, ветер. Если в душе покой — автор описывает умиротворённый пейзаж.

Чехов эту манеру использует иначе. Пространные описания пейзажей у него создают ритм текста — тягучий, меланхоличный. Именно длинные пассажи заставляют читателя как будто проделывать путь вместе с Егорушкой в режиме реального времени, видя то же, что герой.

Под занавес повести убаюканный этим долгим путешествием читатель вместе с Егорушкой попадает под страшную грозу. И здесь ритм резко ломается. Стихия описана как череда фантастических видений. Егорушке чудятся великаны с пиками, молнии кажутся зловещими. Язык для описания стихии Чехов выбирает соответствующий: «Чернота на небе раскрыла рот и дыхнула белым огнём». После всего этого читатель воспринимает болезнь Егорушки не как обычную простуду промокшего до нитки на холоде человека. Егорушка заболевает от переизбытка впечатлений: на девятилетнего мальчишку навалился непосильный даже для взрослого груз картин, диалогов, видов, характеров и даже видений. Это же приводит героя к финалу — взрослению.

Можно ли назвать «Степь» историей взросления?

Для Чехова «Степь» — не первая и не последняя вещь, в которой главным героем выступает ребёнок. Но одна из немногих, в которой персонаж за время действия очень сильно, ощутимо для читателя меняется, и перемена даже буквально комментируется Чеховым в последних строчках: «Он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него…» В этом смысле «Степь» действительно история взросления.

С другой стороны, «история взросления» — жанр; у него есть свои, достаточно строгие правила, которые Чехов весьма дерзко нарушает. В отличие от Дэвида Копперфильда, Оливера Твиста или Неточки Незвановой, Егорушка не переживает серьёзных потрясений. Потеря близких людей — отца и бабушки — остаётся за рамками сюжета. Мальчик не сталкивается со злодеями, его никто не мучает. С ним, в общем, ничего не происходит. Но именно это «ничего» и делает из ребёнка подростка. С жанром истории взросления Чехов поступает так же, как потом будет обращаться с законами комедии или драмы, — переключает оптику, заставляет внимательно всматриваться в ничего не значащие, второстепенные детали и нюансы. И именно им придаёт наибольшее значение, из них складывает сюжет и действие.

Можно ли назвать повесть автобиографической?

В конце 1880-х Чехов сразу несколько раз обращался к теме детства. За год до «Степи» написаны «Мальчики». В январе 1888 года Чехов прервал работу над «Степью» ради рассказа «Спать хочется», опубликованного в «Петербургской газете». Двумя годами ранее был написан самый известный его «детский» рассказ, «Ванька», а за год — мгновенно ставшая бестселлером «Каштанка» (дети издателя Суворина, по замечанию Чехова, смотрели на него как на божество и были уверены, что человек, написавший «Каштанку», не может не быть святым). Однако именно «Степь» братья писателя, Александр и Михаил, однозначно оценивали как автобиографию и находили в ней много следов детских впечатлений. Даже имя главного героя — из недавнего путешествия в Таганрог: больше всего Чехов общался на юге со своим двоюродным братом Георгием Митрофановичем, которого в семье звали Егорушкой. В письме Плещееву Чехов признаётся, что и Мойсей Мойсеич, и болезнь после грозы тоже родом из детских воспоминаний: «В 1877 году я в дороге однажды заболел перитонитом (воспалением брюшины) и провёл страдальческую ночь на постоялом дворе Моисея Моисеича. Жидок всю ночь напролёт ставил мне горчичники и компрессы».


Домик Антона Чехова в Таганроге. 1910-е годы[1471]


Тем не менее «исповедью», в отличие от «Детств» Толстого или Горького, «Степь» назвать нельзя. Собственные впечатления, воспоминания, потрясения Чехову нужны как конструктивные элементы — и только. Для реконструкции детской логики, точки зрения на предметы и явления, речевых особенностей ребёнка. Так что вернее всего было бы сказать, что в «Степи» автобиографические элементы важны, но не первостепенны.

От чьего лица ведётся повествование в «Степи»?

Этот вопрос — один из самых сложных. С одной стороны, Чехов продолжает линию «Ваньки» и «Спать хочется» — описывает предметы и людей языком и логикой ребёнка. Егорушка удивляется, что священник носит под рясой самые обычные парусиновые штаны, пугается грозы, ему чудятся жуткие видения. С другой — мы узнаём о том, чего мальчик просто не мог видеть. Наблюдаем за тем, что происходит, когда он спит или болеет.