Рисунок из журнала «Жупел». 1905 г.[1687]
Кто требует от Николая Аблеухова убить отца?
В своё время Николай Аполлонович сам вызвался совершить для партии революционеров какое-нибудь дерзкое преступление. Приказание убить сенатора исходит от «некой особы», Неизвестного. Неизвестным оказывается поначалу комический персонаж — провокатор Липпанченко; таким образом, весь заговор против Аблеухова-старшего — большая провокация тайной полиции, охранки. В результате запутанной цепи событий, своего рода «испорченного телефона» (Липпанченко передаёт письмо с приказанием Дудкину, Дудкин Соловьёвой, Соловьёва Лихутиной, Лихутина Аблеухову-младшему, в дело ещё встревает полицейский шпик Морковин), дело проясняется совсем не сразу. Распутывание сюжета с бомбой и кровавым поручением походит на настоящий детектив, а участники из-за революционной конспирации сами не знают, какую роль играют в заговоре. Бомба — «сардинница ужасного содержания» — всё-таки взрывается, когда Николай Аполлонович уже совершенно отказался от своего страшного обещания.
Подобная ненадёжность организации, кстати, — хорошая иллюстрация к тому, насколько неэффективно работала охранка. Реальные революционеры, имевшие с ней дело, шутя уходили из-под надзора и бежали из ссылок. Придя к власти, они поспешили, на беду миллионов людей, исправить это упущение.
Зачем Аблеухов-младший носит красное домино?
После того как Софья Петровна Лихутина, в которую влюблён Николай Аполлонович, оскорбляет его прозвищем «красный шут», он заказывает красное домино — маскарадный плащ с капюшоном — и чёрную маску. В этом наряде он бегает по Петербургу и фраппирует Софью Петровну. Нечто подобное делал и сам Белый: в 1906 году, измученный отношениями с Любовью Блок, он неделю просидел в чёрной маскарадной маске: «лицо моё дня не могло выносить; мне хотелось одеться в кровавое домино; и — так бегать по улицам». Николай Аполлонович, таким образом, выполняет то, на что не хватило духу его автору, и в то же время Белый иронизирует над собственным умопомрачением (кстати, именно тогда он чуть не прыгнул в реку с моста — об этом в «Петербурге» рассказано напрямую).
Автобиографическим контекстом дело не исчерпывается. И «красный шут», и красное домино, как считают комментаторы, связаны с рассказом Эдгара По «Маска Красной смерти» и с «красной свиткой» из «Сорочинской ярмарки» Гоголя. Ещё одна напрашивающаяся параллель — с «Балаганчиком» Блока. В рассказе По, сюжет которого напоминает рамку «Декамерона» и пушкинский «Пир во время чумы», аристократы веселятся в замке во время эпидемии загадочной Красной смерти; на балу появляется новая маска, напоминающая жертву болезни, а когда её пытаются разоблачить, выясняется, что под маской никого нет — это сама Красная смерть явилась на бал, чтобы собрать свой урожай. Можно предположить, что метания одетого в красное горе-террориста Аблеухова по болезненному, тусклому Петербургу — пародия на этот апокалипсический сюжет. Связь с «Балаганчиком», в свою очередь, показывает, что Аблеухов-младший — не слишком серьёзная персонификация гибели и разрушения: он не в состоянии ни совершить порученный ему теракт, ни стать настоящей маской-мстителем, подобной Неизвестному из лермонтовского «Маскарада». Петербургским обывателям, однако, красного домино достаточно, чтобы перепугаться: новости о таинственном домино распространяются по газетным страницам, превращаясь в угрожающую околесицу, вышедшую из-под контроля «мозговую игру». Несколько лет спустя похожего эффекта добьется в «Дьяволиаде» Булгаков, на которого «Петербург» оказал влияние.
Белый впоследствии заявлял, что красное домино, пусть в него и облачён несуразный Николай Аполлонович, — символ надвигающегося восстания. В подтверждение этому Аполлон Аполлонович, встретившись с замаскированным сыном на балу, думает, «что какой-то бестактный шутник терроризирует его, царедворца, символическим цветом яркого своего плаща». Ранее сенатора раздражали «кроваво-красные неприятно шуршащие складки арлекинских нарядов; эти красные тряпки он видел когда-то; да, на площади перед Казанским собором; там эти красные тряпки именовались знамёнами». Разумеется, «революционный» смысл в домино тоже есть, но важнее то, что революционер 1905 года оказывается отпетым декадентом, а революционная деятельность превращается в карнавал[1688].
Помимо «Петербурга», красное домино появляется в стихотворениях Белого 1908 года — «Маскарад» и «Праздник»: «Кто вы, кто вы, гость суровый — / Что вам нужно, домино? / Но, закрывшись в плащ багровый, / Удаляется оно». В романе эти строки в переиначенном виде произносит на балу «какой-то дерзкий кадетик».
Как связаны у Белого Петербург и Египет? Какую роль в романе играет Восток?
Зимой — весной 1911-го Белый путешествовал по Тунису, Египту и Палестине — это произвело на него огромное впечатление и отразилось в эпилоге «Петербурга». Он писал матери: «Пишу Тебе, потрясённый Сфинксом. Такого живого, исполненного значением взгляда я ещё не видал нигде, никогда». В романе Николай Аполлонович «сидит перед Сфинксом часами». Подъём на пирамиду Хеопса также поразил Белого — но этот аффект оказался более мрачным: у него развилась «пирамидная болезнь». Вот как Белый описывал это состояние: «какая-то перемена органов восприятия; жизнь окрасилась новой тональностью, как будто я всходил на рябые ступени — одним; сошёл же — другим; и то новое отношение к жизни, с которым сошёл я с бесплодной вершины, скоро ж сказалося в произведеньях моих; жизнь, которую видел я красочно, как бы слиняла; сравните краски романа „Серебряный голубь“ с тотчас же начатым „Петербургом“, и вас поразят мрачно-серые, черноватые, иль вовсе бесцветные линии „Петербурга“; ощущение Сфинкса и пирамид сопровождает мой роман „Петербург“».
В этом эпилоге Петербург, собственно, исчезает — остаётся Николай Аполлонович, сначала странствующий по Востоку как учёный, и Аполлон Аполлонович, доживающий свой век в деревне. Эта деревня — что-то вроде «того света» (ведь сенатор в зените карьеры был убеждён: «За Петербургом же — ничего нет»). Восток, где путешествует Николай Аполлонович, почти так же ирреален. И всё же этот Восток связан с Петербургом — хотя бы самой своей монументальностью. Несомненно, Белый помнил, что в Петербурге есть древнеегипетские монументы — два сфинкса на Университетской набережной, которые вдохновляли поэтов-символистов — Мережковского, Блока; помнил и о том, что в русской поэзии сфинкса благодаря мифу об Эдипе всегда связывали с тайнами, загадками. Ещё до поездки в Египет Белый «активно разрабатывал… древнеегипетскую символику», вдохновляясь текстами Василия Розанова[1689].
Египет — наиболее «светлое» проявление загадочного Востока в романе. Прочие восточные образы совсем не так гармоничны. Восток «Петербурга» — синкретический, собирательный. «Уважающий Будду» Николай Аполлонович, галлюцинируя, размышляет о нирване (индийский мотив), тут же воображает себя реинкарнацией «старого туранца» (иранский мотив), хочет поселить «в испорченной крови арийской» Старинного Дракона (китайский мотив) и грезит о своём предке Аб-Лае (монгольский мотив). В свою очередь, Аполлону Аполлоновичу снится «какой-то толстый монгол», присваивающий лицо его сына. Всё это, как замечает Вячеслав Иванов, говорит об общности и позиций, и поступков героев романа. Древний Восток обнаруживает единую подкладку, казалось бы, противоположных явлений: «Террор сына и реакция отца — одно и то же: это — абсолютный, мистический нигилизм».
Этот нигилизм в эсхатологическом сознании Белого отождествляется с нивелирующей силой «жёлтой угрозы» — «панмонголизма», о котором говорил Владимир Соловьёв (государство победившего панмонголизма он называл Срединной империей, и именно «мандарином Срединной империи» кажется себе в момент бредового откровения Аблеухов-младший). Победить «жёлтую угрозу» можно только единением духовных сил в схватке при «новой Калке[1690]»:
Бросятся с мест своих в эти дни все народы земные; брань великая будет, — брань, небывалая в мире: жёлтые полчища азиатов, тронувшись с насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет, будет — Цусима! Будет — новая Калка!..
Куликово Поле, я жду тебя!
Воссияет в тот день и последнее Солнце над моею родною землёй. Если, Солнце, ты не взойдешь, то, о, Солнце, под монгольской тяжёлой пятой опустятся европейские берега, и над этими берегами закурчавится пена; земнородные существа вновь опустятся к дну океанов — в прародимые, в давно забытые хаосы…
Встань, о, Солнце!
Насколько важны в «Петербурге» имена героев?
Очень важны. И даже не столько имена, сколько самое их звучание — в полном соответствии с теорией Белого о том, что звуковые символы открывают доступ к тайнам мира. В «Мастерстве Гоголя» Белый писал: «Я же сам поздней натолкнулся на удивившую меня связь меж словесной инструментовкой и фабулой (непроизвольно осуществлённую); звуковой лейтмотив и сенатора и сына сенатора идентичен согласным, строящим их имена, отчества и фамилию: „Аполлон Аполлонович Аблеухов“: плл-плл-бл сопровождает сенатора; „Николай Аполлонович Аблеухов“: кл-плл-бл; всё, имеющее отношение к Аблеуховым, полно звуками пл-бл и кл. Лейтмотив провокатора вписан в фамилию „Липпанченко“: его лпп обратно плл (Аблеухова); подчёркнут звук ппп, как разрост оболочек в бреде сенатора, — Липпанченко, шар, издаёт звук пепп-пеппе: „Пепп Пеппович Пепп будет шириться, шириться, шириться; и Пепп Пеппович Пепп лопнет: лопнет всё“».
Ключи к семантике звуков у Белого можно искать в его поэме в прозе «Глоссолалия», близкой к теории «звёздного языка» Хлебникова. Здесь Белый связывает значение звуков с положениями языка, нёба и гортани при их произнесении, сопоставляет эти положения с жестами и позами танцоров. Звук [п] для Белого означал «уплотнение чувств», что только на первый взгляд противоположно взрыву бомбы и «разрастанию оболочек в бреде»: ведь в бомбе именно сжата, уплотнена разрушительная энергия.